Воспоминания — страница 2 из 11

— Разбудите ее, я вас очень прошу.

— Он так настаивал, — продолжала свой рассказ Симона, — что меня вытащили из кровати... Возможно, вы вспомните сцену, где он это описывает?..

Моя собеседница вышла и вернулась с томиком «Обретенного времени». Она показала мне отрывок, о котором шла речь. Заканчивался он следующим образом: «Я нашел ее прекрасной: еще полной надежд. Смеющаяся, сотканная из тех лет, что мной утрачены, она была воплощением моей юности».

Затаив дыхание, я смотрел на сидевшую рядом женщину, которая была прообразом мадемуазель де Сен-Лу.

— Хотите, я покажу вам письма Пруста?

— Он вам писал?

— Очень часто.

Она достала из шкатулки листы, исписанные хорошо знакомым мне быстрым почерком.

Марсель Пруст к мадам Гастон де Кайаве:

Я видел ваши висячие сады, ваши античные колонны и даже, несмотря на мое притворное небрежение, взглянул на автограф Наполеона. Все более чем мило. Но больше всего мне пришлась по душе ваша дочь и яркие проблески ума в ином ее взгляде или восклицании. «Я делаю все, что в моих силах!» (чтобы быть послушной дочкой) — это поистине великолепно...

Марсель Пруст к Симоне де Кайаве:

Вы огорчили меня, назвав «дорогой месье Марсель» вместо прежнего «дорогой друг». Так обходятся в полку с разжалованным офицером... Прочли ли вы «Мельницу на Флоссе»? Если нет, то, умоляю вас, прочтите... Как вам удается исписывать или, вернее, изрисовывать столько страниц вашими китайскими палочками? Это не буквы, а какая-то диковинная живопись. Она восхитительна, это акварельный этюд, это цветущий сад, а не написанный текст.

Я попросил показать мне эти письма, похожие на китайский сад, и нашел их вслед за Прустом «восхитительными». В них было нарочитое, чуть напряженное изящество.

Марсель Пруст к мадам Гастон де Кайаве:

Как сильно можно любить существо во всем тебе противоположное! Я влюблен в вашу дочь. С ее стороны нехорошо быть такой улыбчивой, ибо именно улыбка свела меня с ума; улыбка придает особый смысл всему ее облику. Как мне было бы спокойно, если бы ваша дочь была букой! Я пытаюсь понять, лепестки какого цветка напоминают мне ее щечки, когда она смеется?.. Очень бы хотелось вновь увидеть эту ее улыбку.

Бернар Грассе дал мне прочесть предисловие, которое в 1918 году Анатоль Франс написал к сборнику стихов «Латинские часы» Симоны де Кайаве, бывшей в ту пору юной девушкой. Ее портрет, созданный писателем, весьма примечателен. Франс видел в ней «загадочное, гордое и немного дикое» дитя. Вот что он пишет:

В пять лет Симона со знанием дела бралась за сочинение романов, заполняла ими школьные тетрадки. Это удивительно само по себе, но еще удивительней то, что она их заканчивала... Не всякий, кто хочет, хочет по-настоящему. Симона умела хотеть. Природа наделила ее несгибаемой волей; это было видно по красиво выписанному маленькому строгому рту и упрямому подбородку, это сквозило в горделивой посадке головы и решительной походке... Она была обречена следовать за своим внутренним демоном, забывая о куклах.

То же волевое начало находил Франс и в стихах молодой женщины:

Врожденное упрямство, жажда преодоления препятствий бессознательно влекут ее к мудреному искусству стихосложения. Ей нравится неподатливая материя. Эта девушка — труженица в самом благородном смысле слова. Пусть смело и с достоинством примет этот титул. Минерва—труженица — ведь именно так древние афиняне называли свою богиню.

Пруст показал, как вкусы человека определяют его сердечные привязанности. Сван, страстно любивший живопись, воспылал любовью к Одетте в тот момент, когда нашел в ней сходство с Сепфорой, дочерью Иофора, запечатленной Боттичелли. О Симоне де Кайаве я не знал почти ничего: ни как она жила, ни каковы были ее вкусы и нрав, — но молодая женщина, которую в детстве водил по парижским музеям Анатоль Франс и в которую несколькими годами позже влюбился Марсель Пруст, была для меня окружена волшебным ореолом, окутана покровом благородной прозы и дивных легенд. Впервые за целый год я испытал к женщине интерес, влечение и что-то похожее на надежду. Я пригласил ее дочку, ровесницу моих сыновей, к нам поиграть, после чего откланялся.

Франсуазу привели. Это было хрупкое дитя, беспокойное, легкоранимое, чересчур умное для своих лет. Мать сама зашла забрать ее. Атмосфера моего дома, где в каждой комнате перед траурным портретом склоняли свои белые венчики цветы, должно быть, показалась ей тяжкой. (Арнольд Беннетт, посетивший меня приблизительно в ту же пору, записал потом в дневнике, что в моем доме на всем лежал гнетуще-таинственный отпечаток.) Мы опять говорили о поэтах и композиторах. На следующий день я послал ей в подарок «Этрусскую вазу» Мериме и «Интермеццо» Гейне. Она была удивлена, так как ожидала получить цветы. Но я оставался все тем же восемнадцатилетним упрямцем, который развлекал девушек комментариями к «Tractatus politicus». [...]

Валькирия


[...]

Я работал одновременно над двумя книгами. Одной из них был роман о жизни промышленника, «Бернар Кене», где я развернул сюжет моей старой новеллы, озаглавленной «Подъем и спад». Подобно Веронезе, дважды изображавшему себя на некоторых своих полотнах, я в романе раздвоился: я был и Бернаром, и Антуаном Кене. Бернар — это тот, кем бы я стал, если бы пошел по пути, намеченному в «Диалогах об управлении», Антуан — кем мог бы быть, останься в живых Жанина. «Бернар Кене» не был в полном смысле слова «романом», это была искренняя и, смею надеяться, правдоподобная картина мало кому знакомого мира. Другой книгой, гораздо более важной для меня, была «Жизнь Дизраэли».

Почему именно Дизраэли? Во-первых, меня вдохновило высказывание Барреса: «Три наиболее интересные фигуры XIX века — это Байрон, Дизраэли и Россетти». Так у меня возникло желание получше узнать жизнь и произведения Дизраэли. Это был герой в моем духе. «Я радикал и сторонник коренных перемен, когда надо с корнем вырвать зло, — говорил он. — Я консерватор, если надо сохранить добро». И еще: «Сохранять — значит поддерживать и переделывать».

Мой собственный опыт привел меня к тем же политическим и философским заключениям. Чем больше я изучал историю и людей, тем больше убеждался, что цивилизация, выражаясь словами Валери, это «нагромождение химер». Общепринятые условности лежат в основе порядка, под защитой этих условностей процветает свобода. Английские условные нормы казались очень странными, но именно потому, что они соблюдались всеми, страна избежала потрясений и революций и стала одной из самых свободных в мире.

Еще со времен войны я всецело разделял преклонение Дизраэли перед английской традицией. Многие его изречения нравились мне лаконичностью формы и глубиной содержания: «Life is too short to be little»; «Never explain, never complain»; «Or perfect solitude, or perfect sympathy». Такие высказывания мгновенно находили во мне отклик. А его неизменная любовь к жене была олицетворением того, чего бы я желал для себя и в чем мне было отказано. Влияние Дизраэли в обществе было для меня, далекого от власти и не стремящегося к ней, как бы восполнением того, чем сам я не обладал. Никогда еще работа над книгой не приносила мне большей радости.

Выдающиеся добродетели Дизраэли постоянно напоминали мне, что для преодоления вековых предрассудков еврей обязан быть настолько безукоризнен, насколько позволяет человеческое естество; его честность и надежность должны быть живым опровержением злопыхательских вымыслов. Сказочная храбрость Дизраэли сломила сопротивление недругов, и он добился всеобщей любви и признания.

Известно, что Дизраэли был крещен в детстве по настоянию отца, и это избавило его впоследствии от необходимости самостоятельно принимать решение, оправдать которое могли бы лишь искренние религиозные убеждения. Со своей стороны, как я уже говорил, я восхищался христианством и воспринимал Новый Завет как замечательное продолжение Ветхого. При этом я не считал своим долгом непременно обращаться в христианство. Моим родителям, я знал, это причинило бы боль. Они не были набожными, не соблюдали религиозных обрядов, но чтили семейную традицию. После дела Дрейфуса мой отец пришел к убеждению, что раз быть евреем небезопасно, то смена вероисповедания — проявление трусости. Я придерживался той же точки зрения и, несмотря на упорное давление любящих меня людей, не делал решительного шага.

Лучшие мои друзья, Шарль Дю Бос, Морис Бэринг, были ревностными католиками. «Вы истинный христианин, — убеждали они меня, — «anima naturalites christiana»... Почему вы не хотите смириться и признать это?»

В действительности мне была неведома благодать, внезапное озарение, которое описывает Клодель и которое познал Дю Бос. Положение мое было мучительно. Женившись на богомольной католичке, я постепенно привык сопровождать ее в церковь. Я любил церковные обряды, духовную музыку, прекрасную латынь молитвенных текстов. Но я оставался в позиции хоть и восхищенного, но стороннего наблюдателя богослужения, которое так благотворно действовало на меня, — и это двусмысленное положение казалось единственно достойным.

Так что писать о Дизраэли было для меня подлинным наслаждением. В июле я прервал работу, с тем чтобы съездить на несколько дней в Перигор, родовое гнездо мадам де Кайаве по материнской линии, то есть по линии Пуке (сами Кайаве происходили из Бордо). Клану Пуке принадлежал небольшой замок Эссандьерас, между Перигё и Лиможем, старый, со средневековыми башенками. Он был куплен в 1794 году Антуаном Шери Пуке, нотариусом из Ангуэса. Рядом, на том же холме, стоял новый дом, некрасивый, но более удобный, выстроенный дедом Симоны, биржевым маклером, и убранный с роскошью и дурным вкусом эпохи Луи Филиппа. Гобелены, мягкая мебель, тяжелые портьеры и безделушки переносили вас в те далекие времена.

Мне было чрезвычайно забавно находить в Эссандьерасе общие черты с нашим семейным Эльбёфом. Как рабочие когда-то — моему отцу, прислуга и работники Пуке подарили деду Симоны аллегорическую бронзовую скульптуру из мастерской Барбедьена «Труд», украшенную надписью: «На возделанной ниве плодоносна победа...» Так же как в Эльбёфе, здесь стояли на столах фотографии, но совсем особенные. На них можно было видеть Анатоля Франса, рассматривающего цоколь античной колонны или созерцающего пирамиды, юного Пруста с черными бархатными глазами, Викторьена Сарду в