Воспоминания бабушки. Очерки культурной истории евреев России в XIX в. — страница 8 из 68

кос[56] — маленький кубок изящной формы. Но это еще не все! В это время во всех помещениях и комнатах было на что поглядеть. Особенно интересно было во дворе, где все деревянные столы и скамьи расставлялись для ритуального очищения — кошерования. Стол или скамейку окатывали кипятком, проглаживали раскаленным утюгом и сразу же после этого выплескивали на эти предметы холодную воду. Кроме этого представления было еще нечто великолепное: в дверях кухни появлялся отец со вчерашним хомецом в правой руке и приказывал старому сторожу Фейвеле принести кирпичи и сухие дрова. Старик молниеносно исполнял приказание, сооружал из кирпичей маленький очаг и клал на него дрова. Отец возлагал на этот костер ложку с собранными в нее крошками и приказывал зажечь огонь. Мы, дети, носились туда-сюда, стараясь принять участие в церемонии. Сухие дрова быстро разгорались, из кучи один за другим высовывались язычки пламени, и мы кричали: «Глядите, глядите, перышки уже занялись! Тряпка уже горит!..» Наконец разгоревшийся огонь охватывал и ложку, и через десять минут аутодафе хомеца завершалось. Отец покидал место действия не прежде, чем убирались все остатки костра, ибо согласно предписаниям нельзя даже наступать на золу, чтобы не извлечь из этого пользы или удовольствия.

Мы, дети, сразу же бежали в столовую, где Шимон-мешорес (слуга) занимался распаковыванием пасхальной посуды[57]. Мы и здесь рвались помогать и просили отдать нам наши косес (винные бокальчики). Но он хитро ухмылялся и заявлял, что для этого мы еще недостаточно подготовлены. Это повергало нас в полное недоумение, мы вопросительно и обескураженно глядели на него, а он, сделав равнодушное лицо, заявлял, что нас еще не оттерли и не отчистили и мы еще не кошерные[58]. «Как это — не кошерные?» — спрашивали мы. «А так, — отвечал наш мучитель. — Вы должны взять в рот раскаленные штейнделах (камешки), поворочать их там, потом прополоскать холодной водой, потом выплюнуть, и только тогда вам разрешат прикоснуться к пасхальной посуде».

Не зная, что ответить, мы с плачем кидались на кухню, где вовсю трудилась моя мать. Она как раз обсуждала с кухаркой приготовление огромного индюка, уже зарезанного, ощипанного, обваренного кипятком, посоленного и трижды сполоснутого водой. Теперь он лежал на доске, и кухарка крепко держала его обеими руками, как будто он собирался улететь, а мать, вооруженная большим кухонным ножом, разрезала его пополам. Неподалеку от этого места действия, справа от скамьи на заново обструганной доске возлежала во всю длину щука из реки Буг, сверкая золотой чешуей и ожидая разделки по всем правилам искусства. Слева, на чисто вытертом кухонном столе, громоздились всевозможные миски, блюда, тарелки, вилки, ложки, огромная корзина с яйцами и горшок приготовленной из мацы муки, которую сейчас просеивала моя сестра, чтобы позже испечь из нее вкусные торты, миндальные пирожные и т д. Нам нужно было спросить у матери, правду ли сказал Шимон, но, увидя мать за работой, мы останавливались как завороженные. С ужасом представляя у себя во рту раскаленные камешки, мы тихонько всхлипывали, и младшая сестра все уговаривала меня обратиться за разъяснением к матери, но мать нас опережала. Она уже давно обратила внимание на наше перешептывание. То ли сердитым, то ли удивленным тоном она спрашивала, почему это мы так бесцеремонно врываемся в кухню. И тут мы жалостными голосами наперебой выкладывали ей, как страшно напугал нас злой Шимон. Она сперва ничего не понимала, а потом теряла терпение и возмущенно кричала: «Какие такие раскаленные штейнделах? Кто их берет в рот? Кто обливает их холодной водой?» Наконец, после долгих разговоров, она выясняла причину нашей озабоченности, приказывала немедленно привести к ней Шимона и категорически запрещала ему болтать детям такую чепуху. Нам же она приказывала вымыться и надеть чистые ситцевые платья, тогда мы будем достойны принять свои косес. Мы мгновенно переодевались и, ликуя, бежали в столовую. Теперь нам позволялось вместе со взрослыми протирать посуду.

В таких и подобных трудах проходило полдня, пока наши здоровые желудки не напоминали нам, что с девяти утра мы ничего не ели. Мы заранее знали, что нам дадут. Приносили большой гоншер (широкую бутыль) со сладким медовым напитком, который так мастерски умела варить моя мать, и полное решето мацы. До этого дня ее строго охраняли, поскольку набожному еврею не разрешается есть мацу до наступления праздника. Итак, наши бокальчики наполняли медовым напитком, и мы принимались за мацу. Макая один кусок за другим в сладкую жидкость, мы быстро перемалывали их своими здоровыми зубами.

Наконец мать выходила из кухни. Вслед за ней появлялся мой старший брат с яблоками, грецкими орехами и корицей. Из этих ингредиентов, растолченных в ступке, он готовил харойсес — похожую на глину массу, которую вечером подадут на стол седера[59]. «Глина» должна напоминать о том, что наши предки в Египте изготовляли кирпичи для фараона.

Закончив работу, брат по приказу матери уносил стол в желтую гостиную и раздвигал его во всю длину перед софой.

Мать накрывала стол белой камчатной скатертью, с обеих сторон свисавшей до пола. Потом приказывала слуге принести фарфоровую и хрустальную посуду. Расставив ее в нужном порядке, она сама подходила к шкафу, где хранилось все столовое серебро. Слуга ставил на большой серебряный поднос кубки и кувшины великолепной работы. Один кувшин, например, был особенно искусно украшен инкрустациями из слоновой кости, изображавшими мифологических персонажей. Крышка и сам сосуд были сделаны из массивного золота. Отец заплатил за это произведение искусства несколько сот рублей. Другой, довольно большой кувшин был покрыт серебряной филигранью. Рядом стояли кубки, дном которых служили французские монеты.

Вскоре появлялась торговка фруктами (герецихе) со свежим зеленым салатом, который играет важную роль в этот вечер — вечер седера. Слуга приносил из кухни блюдо, наполненное сваренными вкрутую яйцами, и тарелку свеженатертой редьки (ее называют марор) — этот символ напоминает о горькой доле наших предков в Египте; несколько кусков жареного мяса (их называют зероа) подаются в знак памяти о Корбан Песах — пасхальной жертве в Иерусалимском Храме; далее следует тарелка с соленой водой и несколько шмуре[60] (охраняемая маца). Пшеница, из которой приготовляется эта маца, срезается серпами, провеивается и перемалывается на поле в присутствии раввина и нескольких евреев, то есть под охраной, потому она и называется охраняемой. Все эти кушанья мать накрывала белым полотном. Только салат она оставляла открытым, так, словно он должен был оживлять однотонную белизну скатерти, в то время как красное сверкающее в хрустальном графине вино многократно отражалось в до блеска вымытых хрустальных подсвечниках и каждом хрустальном бокале. Пока мать стелила скатерть и уставляла стол различными маленькими символами предстоящей вечерней трапезы, в столовую то и дело заглядывал отец, чтобы спросить, не забыли ли чего. Завершая свой шедевр, мать приказывала принести несколько пуховых подушек и белое пикейное покрывало и приготовляла с левой стороны от отцовского места подобие ложа, так называемый хасебес[61]; такие же ложа сооружались на двух стульях для молодых людей рядом с их сидячими местами.

Вероятно, эти ложа тоже символизировали освобождение из рабства — право свободного человека вкушать покой. А может быть, в такой форме сохранялась память о восточном обычае возлежать на пирах.

Каждый угол дышал теперь чистотой и уютом, и все домашние заражались царившим в доме праздничным настроением.

Медленно сгущались сумерки, приближался час чая. Мы с наслаждением поглощали ароматный напиток, ибо в такой торжественной обстановке он казался нам особенно вкусным. Все сияло и сверкало. Даже для питьевой воды использовались новые сосуды.

Пора было переодеваться. Через некоторое время появлялась мать в праздничном наряде, чтобы зажечь свечи. В то время, которое я описываю, она была молодой и красивой, держалась скромно, но с достоинством. Во всем ее существе, в ее глазах читалось глубокое религиозное чувство и душевный покой. Она благодарила Создателя за милость, за то, что он позволил ей и ее любимым дожить в здравии до этого праздника. На ней был богатый наряд, достойный патрицианки прежних времен. Ее осанка и манера держаться говорили о благородстве происхождения. Возможно, нынешние молодые люди только усмехнутся, услышав о «благородном происхождении», как будто понятие благородства неприменимо к евреям! Да, свое свидетельство о благородстве еврей приобретал не на поле боя и не в королевских дворцах за героические подвиги на большой дороге. Благородство еврея определялось его духовной жизнью: неустанным в течение всей жизни изучением Талмуда, любовью к Богу и людям. И часто случалось так, что к этим добродетелям присовокуплялись внешние почести и богатство.

Запалив свечи, мать творила короткую молитву, при этом она, согласно обычаю, обеими руками прикрывала глаза. А мы имели возможность любоваться драгоценными кольцами на ее пальцах, мерцающими и сияющими в свете свечей всеми цветами радуги. Особенно мне запомнилось одно — с большим желтым бриллиантом в середине, окаймленным тремя рядами белых бриллиантов продолговатой формы.

Потом появлялись мои старшие замужние сестры в роскошных туалетах. В сороковые годы была модной не узкая затканная золотом юбка, а широкая в складку, но без подкладки и турнюра, искажающих фигуры молодых женщин. (О туалетах и их изменении говорится подробнее в заключительной главе этих мемуаров.) Четыре незамужние сестры, даже самая из них младшая, тоже носили украшения.