В год, когда мы переехали на улицу Ренн, я стала плохо спать. Возможно, на меня не лучшим образом подействовали откровения Мадлен. Лишь тонкая перегородка отделяла меня теперь от постели родителей, и я слышала иногда, как храпит отец. Вполне вероятно, меня смущало это соседство. Мне начали сниться кошмары. Какой-то человек прыгал на мою кровать и упирался коленом мне в живот; я задыхалась; мне чудилось, что я просыпаюсь, но тут же я снова погружалась в сон, и незнакомец снова пытался раздавить меня. В тот же период мне стало мучительно трудно вставать по утрам; когда вечером, засыпая, я думала об этом, у меня сжималось горло и делались мокрыми ладони. По утрам, когда я слышала мамин голос, мне ужасно хотелось заболеть — лишь бы не выходить из ночного оцепенения. Днем со мной случались приступы головокружения; у меня началась анемия. Мама и врачи говорили: «Созревание». Я ненавидела это слово и те таинственные процессы, которые происходили в моем организме. Я завидовала «взрослым девушкам» и их свободе, но с отвращением думала о том, что скоро мой торс начнет пухнуть. В детстве я слышала, как мочатся взрослые женщины: это напоминало шум водопада; я представляла себе наполненный водой бурдюк, который они носят в животе, и испытывала тот же ужас, что и Гулливер, когда юные великанши обнажили перед ним груди.
С тех пор, как я узнала тайны взрослых, запретные книги стали меньше пугать меня; порой я даже разглядывала обрывки газет, приколотые в уборной. Однажды я обнаружила там фрагмент одного романа с продолжением, в котором герой припадал жадными губами к белой груди героини. Этот поцелуй меня словно обжег: я была одновременно и мужчиной, и женщиной, и тайным свидетелем происходящего; я целовала сама, подставляла себя поцелуям, смотрела во все глаза. Вероятно, тело мое уже проснулось, раз это произвело на меня такое впечатление. Кристаллизация моих видений в дальнейшем происходила вокруг этого поцелуя; не знаю, сколько раз я мысленно возвращалась к нему, засыпая. Я придумывала и другие образы: откуда только я их брала? То, что муж и жена спят едва одетые в одной постели, никогда прежде не наводило меня на мысль об объятиях и ласках: думаю, что образы рождались по мере того, как я начинала испытывать в них потребность. Некоторое время я пребывала во власти мучительных желаний; с пересохшим горлом я вертелась с боку на бок, мечтая, чтобы мужское тело прильнуло к моему, чтобы мужские руки ласкали мою кожу. «До пятнадцати лет нельзя выходить замуж!» — соображала я в отчаянии. Но это был нижний возрастной предел; я понимала, что придется ждать долгие годы, прежде чем кончится моя пытка. Подступала она незаметно; сначала я ощущала уютное тепло постели и шум крови в ушах; потом являлись видения, и сердце мое принималось упоительно биться; фантазмы становились все явственней, мне казалось, они вот-вот материализуются, — но нет, они исчезали; ничьи ладони, ничьи губы не остужали моего распаленного тела; мадаполамовая рубашка превращалась на мне в отравленную тунику. От видений избавлял меня сон. Эти наваждения никогда не соединялись для меня с понятием греха; я не столько ими наслаждалась, сколько страдала от их грубости и чувствовала себя в большей степени жертвой, нежели преступницей. Я никогда не интересовалась, мучились ли, как я, другие девочки. Я не привыкла ни с кем себя сравнивать.
В середине влажного, душного июля мы гостили у друзей. Проснувшись как-то утром, я в смятении обнаружила, что рубашка моя испачкана. Застирав ее, я переоделась; и снова на моем белье появились пятна. Я позабыла туманные предостережения Мадлен и терялась в догадках, какая постыдная болезнь могла со мной приключиться. Снедаемая беспокойством и смутно чувствуя себя виноватой, я рассказала о случившемся матери. Та объяснила, что я стала «девушкой» и упаковала меня самым неудобным образом. Зато мне стало легче оттого, что я ни в чем не повинна; кроме того, как всегда, когда со мной случалось что-нибудь серьезное, я почувствовала нечто похожее на гордость. Едва ли меня смутило, что мать перешептывается со своими подругами. Но когда вечером мы вернулись домой и папа, шутя, намекнул на мое состояние, я готова была провалиться сквозь землю. Я полагала, что женская половина человечества старательно скрывает от мужчин свой тайный изъян. К тому же для папы, как мне казалось, я была воплощением чистого разума; к моему великому ужасу теперь я перешла в разряд живого организма. Я решила, что навеки пала в его глазах.
Я подурнела, нос у меня стал красным, на лице и на затылке повылезали прыщи, которые я беспрестанно нервно щупала. Мать, измученная домашней работой, одевала меня кое-как; мешковатые платья подчеркивали мою нескладность. Тело мешало мне, у меня стали развиваться фобии: к примеру, я не могла пить из стакана, из которого только что уже пила. Кроме того, у меня появились тики: я ежеминутно пожимала плечами и теребила нос. «Не ковыряй прыщи, оставь в покое нос», — повторял мне отец. Безо всякого злого умысла, но и не щадя моего самолюбия, он постоянно отпускал замечания по поводу цвета моего лица, угрей, моей неуклюжести — от этого мне становилось только хуже.
Богатый родственник, нашедший для папы работу, устроил детский праздник и по этому случаю сочинил ревю в стихах. Мою сестру выбрали ведущей. В платье из синего тюля, усеянном звездами, с распущенными по спине волосами, она изображала Ночную Красавицу. Обменявшись несколькими поэтическими репликами с луноподобным Пьеро, она рифмованными куплетами представляла череду гостей, выходивших на эстраду в маскарадных костюмах. Одетая испанкой, обмахиваясь веером, я должна была пройтись по сцене, пока моя сестра пела на мотив популярного опереточного припева:
А вот другая дама,
Она из Барселоны.
Она спину держит прямо,
Отвечая на поклоны.
Дерзкий взгляд и кастаньеты,
Пасо допле, взмах руки…
и так далее.
Взгляды всех присутствующих были обращены на меня; щеки мои пылали; это была настоящая пытка. Некоторое время спустя я присутствовала в Аррасе на бракосочетании какой-то дальней кузины. Если во время свадьбы тети Лили я была собой довольна, то на этот раз собственное отражение повергло меня в уныние. Мама только утром обнаружила, что новое платье из бежевого крепдешина самым непристойным образом облегает мою грудь, в очертаниях которой не осталось ничего детского. В результате меня так спеленали, что весь день я не могла отделаться от ощущения, будто под лифом платья прячу какое-то невообразимое уродство. Церемония оказалась нудной, банкет тянулся бесконечно долго, и на протяжении всего дня я с тоской сознавала то, о чем красноречиво говорят фотографии: одетая незнамо как, совершенная нескладеха, я была не ребенком и не женщиной; я остановилась где-то на полпути превращения.
Со временем ко мне вернулся ночной покой. Зато непостижимым образом изменился мир вокруг. Зазы, правда, это не коснулось: она была личностью, не вещью. Но классом старше в нашей школе училась девочка, представлявшаяся мне прекрасным божеством: она была вся розовая, смеющаяся и белокурая; звали ее Маргерит де Терикур. Отец ее был одним из самых богатых людей Франции. В школу она приезжала, сопровождаемая гувернанткой, в большом черном авто, за рулем которого сидел шофер; в свои десять лет она носила безукоризненно завитые локоны, аккуратные, ладно сидящие платья и перчатки, которые снимала, только входя в класс; мне она казалась маленькой принцессой. Постепенно Маргерит превратилась в красивую барышню с длинными светлыми прямыми волосами, прелестной улыбкой и глазами, точно из фаянса. Меня восхищали ее непринужденность и сдержанность, спокойный мелодичный голос. Училась Маргерит хорошо, со всеми мадемуазель говорила необыкновенно учтиво; те, ослепленные ее богатством, души в ней не чаяли. Со мной Маргерит всегда была приветлива. Рассказывали, что ее мать тяжело больна; это создавало вокруг нее романтический ореол. Иногда мне думалось, что, пригласи она меня к себе домой, я бы умерла от радости. Но я не смела даже мечтать об этом: она жила в мире, столь же для меня недосягаемом, как английский королевский двор. Впрочем, я и не желала близкой дружбы с Маргерит — все, что мне было нужно, это любоваться ею с чуть более близкого расстояния.
По мере того, как я взрослела, мое чувство к этой девочке становилось определенней. В конце третьего класса — он у нас назывался «шестой-первый» — я присутствовала на торжественном экзамене, который сдавали в рамках школы ученицы второго класса; венчал этот экзамен «диплом Аделины Дезир». Маргерит была в элегантном платье из серого крепдешина, сквозь рукава которого чуть просвечивали красивые округлые плечи: эта целомудренная нагота потрясла меня. Неопытность и благоговейный восторг мешали мне распознать эротичность моего волнения; я не могла даже представить себе, чтобы чья-нибудь рука решилась осквернить прикосновением эти белоснежные плечи, но на протяжении всего экзамена я не сводила с них глаз, и горло мое сжималось от чего-то незнакомого.
Тело мое менялось; менялась моя жизнь, прошлое отодвигалось все дальше: мы переехали, Луиза ушла. Однажды мы с сестрой смотрели старые фотографии, и я вдруг поняла, что очень скоро навсегда потеряю Мериньяк. Дедушка стар и скоро умрет; когда имение перейдет к дяде Гастону — а он уже был его формальным владельцем, — я перестану чувствовать себя там как дома; сначала я буду приезжать туда в гости, затем вовсе перестану приезжать. Я загрустила. Родители часто повторяли — и собственный их пример был тому подтверждением, — что детская дружба не может длиться всю жизнь. Неужели я забуду Зазу? Мы с Пупеттой в тревоге гадали, сохраним ли мы, когда вырастем, нашу взаимную привязанность. Старшие не участвовали в наших играх и развлечениях. Я вообще не помню, чтобы кто-нибудь из них радовался жизни. «Жизнь не такая уж веселая штука», «Жизнь — не роман», — твердили они в один голос.
Мне всегда было жаль взрослых, живущих столь однообразно; когда я поняла, что скоро сама стану такой, меня охватила тоска. Как-то я помогала маме по хозяйству: она мыла посуду, я вытирала; в окно были видны стена пожарной части и кухни других квартир. В каждом окне была женщина, которая мыла кастрюли или чистила овощи. И так изо дня в день: завтрак, обед, очередное мытье посуды; каждый день одно и то же, всякий раз все сначала, непонятно ради чего. Неужели и я буду так жить? В моей голове сложился образ до отчаяния четкий, я до сих пор его помню: узкая дорожка, мощеная одинаковыми серыми плитами, которые тянутся до самого горизонта, уменьшаясь согласно законам перспективы: это были дни, недели, годы. С тех пор как я родилась, я день ото дня становилась богаче; каждый вечер, засыпая, я оказывалась умнее и лучше, чем накануне. Если впереди меня ждет такое серое однообразие и не будет цели, к которой стремиться, то зачем вообще всё?