{30}; он был неверующим. Его скептицизм не задевал меня — настолько сильно я чувствовала ежеминутное Божественное присутствие; с другой стороны, отец никогда не ошибался. Как же объяснить, что он не видел очевидного? Я не смела посмотреть правде в глаза. Тем не менее моя набожная мать как будто находила это естественным; следуя ее примеру, я относилась к поведению отца спокойно. Постепенно я привыкла к тому, что моя интеллектуальная жизнь, направляемая отцом, и духовная, протекающая под руководством матери, никак не связаны между собой и взаимодействие между ними невозможно. Святость была явлением совершенно иного порядка, чем интеллект; все, связанное с человеческой деятельностью — культура, политика, деловая сфера, обычаи и привычки, — не имело никакого отношения к религии. Я поместила Бога вне мира, что впоследствии оказало огромное влияние на мое развитие.
В своей семье я занимала приблизительно то же положение, что и мой отец, когда был маленьким: словно между небом и землей, между стихийным скептицизмом деда и буржуазной правоверностью бабки. В моем случае индивидуализм отца и его антиклерикальные представления о морали противоречили строгим нравственным нормам, вполне традиционным, преподаваемым мне матерью. Со временем эта дисгармония начала вызывать во мне протест, который во многом объясняет то, что я стала интеллектуалкой.
Но пока что я чувствовала себя сохранно, меня заботливо направляли как в земном существовании, так и в запредельных высях. В то же время я радовалась, что власть надо мной взрослых не безгранична: я не была единственным ребенком, рядом со мной жил человек, на меня похожий, — моя сестра, которая к шести годам начала играть в моей жизни значительную роль.
Ее звали Пупетта; она была на два с половиной года меня младше. Все говорили, что она пошла в папу: белокурая, с голубыми глазами, которые на детских фотографиях всегда подернуты слезной пеленой. Ее рождение оказалось для семьи большим разочарованием: ждали мальчика. Разумеется, никто ее никогда ни в чем не упрекнул, но, пожалуй, немаловажно, что все вздыхали над ее колыбелькой. С нами старались обращаться одинаково, мы носили одинаковые платья, выходили почти всегда вместе и имели одну жизнь на двоих. И все же поскольку я была старше, то имела кое-какие преимущества. У меня была своя комната, в которой спала также Луиза, своя большая кровать с деревянным резным изголовьем под старину, а над кроватью — репродукция «Успения» Мурильо{31}. Сестра спала в кровати с сеткой, которую ставили в узком коридоре. К тому же я имела право сопровождать маму на свидания с отцом, когда тот служил в армии. Сестра была обречена на второстепенную роль «младшей» и чувствовала себя почти лишней. Я олицетворяла для родителей новый опыт; Пупетта не могла уже ничем ни удивить их, ни озадачить. Меня не сравнивали ни с кем, сестру же непрестанно сравнивали со мной. В школе Дезир преподавательницы имели обыкновение ставить старших в пример младшим. Что бы Пупетта ни сделала, по прошествии некоторого времени легенда поворачивала события так, будто я сделала лучше. Никакое усилие, никакое достижение не позволяли ей подняться выше определенного уровня. Над ней висело какое-то необъяснимое проклятие, она мучилась и по вечерам плакала, присев на низенький стульчик. Ее ругали за то, что она всем недовольна; это была очередная несправедливость. Пупетта вполне могла меня возненавидеть, но, как ни странно, она была довольна собой только со мной рядом. Мне же было хорошо в роли старшей; правда, единственное, чем я гордилась, — это возрастное преимущество. Я находила Пупетту весьма развитой для своего возраста и относилась к ней со всей справедливостью: то есть как к себе подобной, но лишь чуть-чуть помоложе. Она была благодарна мне за уважение и отвечала полнейшей преданностью. Она была моим доверенным лицом, моим вторым я, моим двойником. Мы не могли друг без друга.
Я жалела детей, у которых не было братьев и сестер; одинокие забавы казались мне безынтересными: зря потраченное время. Игра вдвоем, будь то мяч или классики, превращалась в целую затею, серсо — в настоящее соревнование. Даже чтобы раскрашивать или переводить картинки, мне нужна была сообщница. Мы помогали друг другу и в то же время соперничали; результат был всегда предназначен для другой. Значит, наши занятия уже не были бессмысленными. Больше всего я любила игры, в которых приходилось исполнять какую-нибудь роль — тут без единомышленника не обойтись. Игрушек у нас с сестрой было мало. Лучшие из них — тигр, который умел прыгать, и слон, поднимавший ноги, — были заперты родителями в шкаф; их доставали, чтобы продемонстрировать гостям. Я не жалела об этом. Мне нравилось владеть вещами, приводившими в восторг взрослых. Ценность этих сокровищ была для меня важнее их доступности. Так или иначе, набор для игры в магазин, в доктора, игрушечные кухонные принадлежности мало давали воображению. Чтобы истории, которые я придумывала, ожили, нужен был партнер.
Обычно разыгрываемые нами события или ситуации были вполне банальны, и мы это сознавали. Когда мы продавали шляпки или героически шли под немецкими пулями, присутствие взрослых нам не мешало. Хотя предпочитали мы другие сценарии — те, которые требовали уединения. С виду они были совершенно невинны, но наполняли наше детство особым смыслом, предвосхищали будущее и удовлетворяли жажду чего-то тайного, интимного. Ниже я расскажу о самых значимых, с моей точи зрения, играх. Инициатором, как правило, была я, а сестра лишь покорно исполняла роли, которые я ей предлагала. В час, когда тишина, сумерки и скука сгущались в вестибюлях буржуазных особняков, я выпускала на волю свои фантазии. Мы старались воплотить их голосом и жестом; порой нам удавалось околдовать друг друга, и мы покидали реальный мир; мы отсутствовали, пока чей-нибудь властный голос не возвращал нас к действительности. На следующий день все начиналось сызнова. «Будем играть в это?» — спрашивали мы друг друга. Потом наступал момент, когда прежний сюжет, слишком часто повторяемый, переставал занимать нас, и мы выдумывали новый, от которого не могли оторваться несколько часов или несколько недель подряд.
Сестре я обязана тем, что она «проиграла» многие мои фантазии и тем усмирила их. Она также спасла мою повседневную жизнь от безмолвия — благодаря ей я научилась общению. Когда ее не было рядом, я металась между двумя крайностями: либо я была одна, и тогда мои слова превращались в бессмысленный поток звуков, производимых ртом; либо я обращалась к родителям, и тогда это был серьезный шаг. Когда же мы болтали о чем-нибудь с Пупеттой, слова имели смыл, но не были чрезмерно весомы. Правда, радость делиться переживаниями осталась для меня неизведанной, потому что у нас с сестрой все было общее; тем не менее события и треволнения дня становились ценнее, когда мы их обсуждали вслух. Наши беседы не содержали ничего недозволенного, но мы придавали им столь большое значение, что они переросли в сообщничество, обособлявшее нас от взрослых. У нас с сестрой был свой собственный тайный мир.
Это было для нас чрезвычайно полезно. Семейные традиции вынуждали нас подчиняться множеству неприятных обязанностей, особенно под Новый год: ездить с визитами к многочисленным тетушкам, присутствовать на нескончаемых семейных обедах, посещать каких-то пыльных престарелых дам. Спасаясь от скуки, мы нередко прятались в вестибюлях и играли «в это». Летом дедушка любил устраивать походы в Шавийский или Медонский лес; изнемогая от скуки, мы искали утешения в болтовне. Мы строили планы, перебирали в памяти разные случаи. Пупетта любила спрашивать; я рассказывала ей эпизоды из римской и французской истории или просто все, что приходило в голову.
В наших отношениях я больше всего ценила мою реальную власть над сестрой. Сама я всецело зависела от взрослых, и даже когда заслуживала похвалы, то хвалить или нет, все равно решали они. Иногда мать сердилась, если я делала что-нибудь не так, — но с моей стороны это всегда получалось непреднамеренно. С сестрой же у нас все было всерьез и по-настоящему. Мы ссорились, она плакала, я начинала злиться, мы бросали друг другу в лицо самые страшные оскорбления: «Дура!» Потом мы мирились. Если она плакала, то искренне, если смеялась, то от души. Она была единственной, кто признавал мой авторитет. Взрослые, случалось, уступали мне; Пупетта подчинялась.
В наших с ней отношениях одной из самых прочных оказалась связь учитель — ученик. Я очень любила учиться, и учить мне нравилось не меньше. Уроки куклам не приносили большого удовлетворения: мне нужно было не копировать чьи-то действия, а в самом деле передавать знания.
Обучая сестру чтению, письму и счету, в шесть лет я познала гордость достижения намеченной цели. На чистых листах бумаги я любила писать фразы, делать рисунки: в то время я умела создавать лишь видимость вещей. Обращая неведение в знание, запечатлевая истину на чистом листе сознания, я создавала нечто реальное. Я не старалась подражать взрослым — я поднималась на их уровень и, если добивалась чего-то, то этим бросала вызов их благодушному удовлетворению. Мной руководило нечто большее, чем просто тщеславие. Если раньше я ограничивалась накоплением знаний, которые в меня вкладывали, то теперь впервые в жизни я не брала, а давала. Я освободилась от детской пассивности, влилась в общечеловеческий круговорот, где каждый, как мне казалось, должен быть полезен другим. С того момента, как я начала всерьез заниматься, время перестало утекать сквозь пальцы, оно оставляло во мне свой отпечаток. Я делилась знаниями и таким образом дважды спасала их от забвения.
Благодаря моей сестре — сообщнице, «вассалке», моему творению — я отстаивала свою независимость. Вполне понятно, я признавала лишь «равенство различия», что являлось своего рода утверждением моего превосходства. Внутри себя я не выражала это словами, но предпола