Однако она находила много способов «дисциплинировать» меня. У ворот в Кройцнахе, позвякивая монетами в жестяной банке, стоял нищий старик. Не могу даже объяснить, чем напугал меня этот человек. Мадемуазель Элен заметила это и велела мне одной подойти к нему и подать милостыню. Дрожа от страха, я повиновалась, но на следующий день наотрез отказалась. Она отвела меня домой и оставила запертой в комнате на целый день. Вечером она выпустила меня, обвинила в жестокосердии, назвала упрямой, укорила в отсутствии сочувствия к другим, и к ней в частности.
Я провела бессонную ночь. С того дня мое доверие к ней было подорвано. Мне было понятно, что не о нищем она думала, а о себе самой. Теперь я знала, что она может быть несправедливой.
По возвращении из Петербурга меня переселили из детской на третьем этаже в апартаменты моей матери на втором. Теперь у меня были две просторные комнаты, разделенные большой гардеробной. Дмитрий остался наверху. На том же этаже, где жила я, в конце длинного коридора находилась комната мадемуазель Элен. По распоряжению отца она принялась разбирать принадлежавшие моей матери вещи, к которым никто не прикасался после ее смерти.
Были открыты стенные шкафы и огромные сундуки с поржавевшими замками; в затхло пахнущей глубине появились висящие на брусьях заброшенные наряды, уже вышедшие из моды, ряды маленьких туфелек, атласная поверхность которых кое–где растрескалась. Из ящиков комодов извлекли шелка разных расцветок, перчатки, дюжинами лежавшие в коробках, обвязанных белыми атласными лентами, кружева, цветы, перья, носовые платки в саше, еще сохранившие свой запах. Здесь были запасы всего — шпилек, мыла, духов, одеколонов.
Мадемуазель Элен с помощью горничной Тани сортировала вещи, раскладывала, вела опись. Груды одежды лежали на полу. Между уроками я приходила посмотреть на их работу. Душой невольно завладела печаль. Как хороши, должно быть, были эти старые вещи, когда мама носила их. В моем воображении она представала молодой, нарядно одетой, ее красивое лицо озарено радостью жизни. Но была ли она действительно счастлива? Сожалела ли она, умирая, о том, что оставляет этот мир? Мне она казалась принадлежащей к другому веку, хотя прошло всего семь лет, как ее не стало.
Одежда из шелка, которую еще можно было использовать, аккуратно откладывалась в сторону. Платья и другие предметы были отданы неимущим, кружева и белье оставлены для меня, а остальное, поношенное и бесполезное, сожгли, чтобы не скапливалась пыль.
В эту зиму раз в неделю для нас устраивали уроки танцев, для участия в которых приглашали других детей. Наш учитель, бывший артист балета, худой и пожилой мужчина с бакенбардами, как у Гладстона, был очень строг; если мы допускали ошибку или нам недоставало изящества в движениях, он делал ехидные замечания.
Отец, который видел, как он во времена молодости танцевал в театре, любил присутствовать на наших занятиях, он смеялся до слез над нашими неуклюжими па и язвительными замечаниями старого острослова.
Иногда по воскресеньям к нам приходили поиграть другие дети, но их присутствие ничего не вносило в нашу жизнь. Дружить с ними нам не позволяли. Мы должны были вести себя как взрослые, которые принимают гостей. Никто не обращался к нам на «ты» и не называл по имени. Все игры происходили под неусыпным наблюдением наших опекунов, а детей, которые вели себя слишком шумно, больше не приглашали.
Я завидовала этим детям, да и Дмитрий тоже. Мы часто разговаривали с ним на эту тему. Поскольку мы постоянно находились среди взрослых, в интеллектуальном плане мы были развиты не по годам, и взрослые были бы изумлены, если б им довелось услышать наши беседы. Мы были вполне послушными детьми, но принадлежали к новому поколению, поколению, которое несло в себе зародыши бунтарства.
Мы с Дмитрием всегда проводили свободное время вместе, вместе и играли. Игры для девочек никогда меня не интересовали; я терпеть не могла кукол, застывшее выражение их фарфоровых мордашек раздражало меня. Мы играли оловянными солдатиками, и нам никогда это не надоедало. Дмитрий занимался военными операциями, а я— работой в тылу. Наши армии, сооружения из картонных кубиков занимали целые столы, и по мере того, как мы становились старше, военные игры все более технически усложнялись, поскольку они предоставляли большой простор для фантазии. Я с удовольствием играла в солдатиков почти до самого своего замужества.
Если мы не занимались солдатиками, то предавались более активным играм. В одном из больших залов для нас соорудили горку из вощеных досок в несколько метров высотой, и мы съезжали по ней на кусках сукна. Нередко отец участвовал в наших забавах. У нас также были гимнастические снаряды, по которым мы могли лазать, как обезьяны.
Моя гувернантка не могла смириться с тем, что я расту, как мальчишка, и всячески пыталась помешать, присутствуя при наших играх. Она умела отыгрываться на другом и беспрестанно внушала мне правила поведения, учила хорошим манерам и покорности, главным образом — смирению. Она назойливо вдалбливала мне в уши фразу, приписываемую моему прадеду, императору Николаю I, который говорил своим детям: «Никогда не ищите оправдания своим поступкам в том, что вы родились великими князьями».
Однажды она заметила, что я, возбудившись от шумной игры, состроила гримасу лакею; она не только строго — и заслуженно — отчитала меня, но велела извиниться перед ним и докучала мне несколько дней, пока я этого не сделала. Я никогда не забуду лица этого бедняги, поскольку ему было невдомек, с чего это я извиняюсь, и чувства униженности. Потом я избегала встречаться с ним, а он даже не осмеливался взглянуть на меня.
Мадемуазель Элен обвиняла меня в том, что я ужасная эгоистка, ей доставляло удовольствие заставлять меня просить у нее прощения. Она с большим рвением относилась к тому, что считала своими обязанностями, но о педагогике имела смутное представление, а потому ее усилия большей частью были бесполезны. В другой сфере деятельности, особенно когда она стала работать по линии Красного Креста, где достигла высокого положения, ее способности явно могли найти лучшее применение.
Иногда она брала меня с собой в больницы и учила вглядываться в людские страдания и не бояться — за этот урок впоследствии я была ей очень благодарна. К тому же она была доброй, отзывчивой и очень религиозной. Каждое утро, помолившись, она читала главу из Библии; книга была потрепанной, с многочисленными пометками и вложенными пожелтевшими фотографиями умерших родственников. Один вид этой книги заставлял меня смягчаться, даже когда я была на нее зла. Она потеряла родителей и старшего брата, и, несмотря на наши размолвки, я сочувствовала ее одиночеству.
В 1901 году отец решил, что пора найти наставника для моего брата, который рос исключительно под женским влиянием. Его выбор пал на генерала Лейминга; он уже воспитал одного из наших кузенов и его хорошо знала моя гувернантка. Весной генерал переехал к нам с женой и маленьким сыном и поселился в апартаментах, примыкающих к комнатам Дмитрия.
Вначале я очень переживала из за этого, но, как оказалось, нововведение не отдалило нас друг от друга, чего я очень боялась.
Мы с братом продолжали вместе играть и проводить свободное время, а генерал, который принимал участие в наших развлечениях, скоро завоевал наше полное доверие. (Это тут же вызвало очередные объяснения с бедной мадемуазель Элен, которая мучила меня и сама мучалась из за своей ревности.)
В квартире Лейминга, где нас всегда принимали с радостью, я и Дмитрий впервые увидели, что такое настоящая семейная жизнь, о которой мы прежде не имели понятия. Отношения между генералом и его прелестной темноглазой женой, атмосфера, наполненная нежностью и привязанностью, были для нас открытием. Часто по вечерам после уроков мы сидели в их маленькой столовой вокруг стола, покрытого белоснежной скатертью, над которым уютно светила лампа. Перед нами стояло блюдо сушеных фруктов и орехов, и мы спокойно беседовали на самые разные темы. Можно было говорить обо всем, не опасаясь задеть чрезмерно чувствительную душу. На наши вопросы давались ясные ответы, терпеливые объяснения; не было резкого тона, как у тети или моей гувернантки, которые часто говорили: «Это не твое дело, иди играй, не задавай таких вопросов». Когда наступало время ложиться спать и за мной приходила мадемуазель Элен, я внезапно испытывала замешательство, как будто совершила какую то провинность, и молча следовала за ней по лестнице в свою комнату.
Изгнание
За год до этого, вскоре после того, как мы на зиму вернулись в Петербург, мы заметили на письменном столе отца новую фотографию в маленькой позолоченной рамке. То был мальчик, красивый маленький мальчик с длинными локонами и в платье до лодыжек. При первой же возможности мы спросили у отца, кто это. Он тут же перевел разговор на другую тему, избегая ответа.
Уже на следующий год, спустившись как то на первый этаж пить чай, мы, не постучавшись, открыли дверь его кабинета, как делали всегда. Он сидел в кресле, а напротив него к нам спиной стояла женщина. Когда мы вошли, она обернулась, и мы тотчас узнали ее. Мы не знали, как ее зовут, но однажды уже видели. Летом в Царском Селе, когда мы плыли на лодке по озеру, она шла недалеко от нас по берегу, одетая в белую юбку и красный жакет с золотыми пуговицами. Она была очень красивая, улыбалась нам и приветливо помахала рукой, но мы не ответили.
Не знаю, что побудило нас поступить так, но мы тотчас же закрыли дверь и бросились бежать со всех ног, хотя отец звал нас. В прихожей лакей держал соболью шубку и пахло незнакомыми духами.
Смутная ревность сжала наши сердца, нам не нравилось это постороннее вторжение в наше святилище, кабинет отца. Но отец был с нами постоянно нежен, казалось, что теперь он стремится отдавать нам как можно больше времени.
Летом 1902 года, который стал последним годом моего детства, нас не отправили в Ильинское и мы жили в Царском Селе. Отец, теперь уже генерал, командовал кавалерийской дивизией, расквартированной в Красном Селе. Мы часто ездили туда повидаться с ним в экипаже, запряженном четверкой лошадей. Лагерь, обстановка военной жизни необычайно привлекали нас.