Воспоминания о моем отце П. А. Столыпине — страница 5 из 47

«Остается нерешенным вопрос, где продаются такие дешевые экипажи?».

Должна сознаться, что я всегда честно каялась учителям в том, что задачи решаю не одна. Учителя были все очень хорошие, и уроки всегда интересны, только несчастная математика с Аароновым очень уж приходилась мне не по душе — и предмет нелюбимый, мало понятный и сухой, и учитель менее других умеющий внушить любовь к науке. И в гимназии Ааронова тоже не любили и ученики всегда с злорадством представляли, как он задает задачу, а потом, углубившись в нее, говорит:

— Ну, это трудновато, я вам завтра объясню. На следующем уроке, когда его спрашивали про эту задачу, он говорил:

— Задача неинтересна, возьмемте другую.

Раз мои родители увидали его в театре Народного дома, и когда на следующий день он пришел ко мне на урок, папá спросил его, понравилось ли ему там? На это Ааронов ответил, что представление то хорошее, но публика плоха, и что он там «подвергся оскорблению Товия». Мы так и не поняли, что это значит, и как-то стеснялись показать свою необразованность и спросить объяснения. Долго эта фраза оставалась для нас загадкой, пока, наконец, кто-то из знакомых не сумел объяснить, что Товий, по Библии, был оплеван народом. После этого инцидента бедный наш математик окончательно упал в глазах своих учеников, которые, вместо того, чтобы пожалеть, подняли его на смех.

Но зато другие учителя, особенно преподаватель русской словесности, были очень хороши, и я с удовольствием ждала уроков.

К весне уроки делались труднее, учителя взыскательнее, чувствовалось приближение экзаменов. Но, несмотря на это, училось легче, всё казалось интереснее и значительнее, когда начинало пригревать солнце, позже зажигались лампы, и всё ближе и ближе придвигался день переезда в Колноберже.

А когда Казимир первый раз настежь открывал замазанные на зиму окна, и комнаты вечером вдруг наполнялись торжественным гулом большого соборного колокола и сладким запахом тополей, становилось на душе так светло, что и экзамены не пугали, и вся жизнь представлялась радостным праздником.

Ко всенощной я ходила почти всегда с матерью, а к обедне с отцом. После же обедни, каждое воскресенье папá ходил покупать со мной в кондитерскую угощение на «танц-класс». Модные кондитерские были в то время — Перковского и «Ренессанс». Рассказывали, одна девочка в гимназии на вопрос учителя, как называется еще иначе «эпоха Возрождения» ответила: «Перковский» вместо «Ренессанс».

У Перковского покупателю давались бумажные салфеточки со стихами, приводившими в восторг папá и начинающимися так:

Когда теснится в сердце грусть,

Когда гнетет тебя сомненье,

Когда карман твой лишь не пуст —

Ты у Перковского забвенье

В его кондитерской найдешь,

Душе покой там обретешь.

Чего, чего там только нет.

Каких bonbons, каких конфект

Торт…

и следовал длинный перечень (всё в стихах) всевозможных изделий кондитерского искусства, весьма разнообразных и весьма многочисленных. Папá очень забавляло нарочно спросить какое-нибудь печенье с замысловатым названием из поименованных на бумажке, но так и не удалось поймать приказчика: немедленно приносились и торт «Фантазия», и всё, что было указано в стихах.

После завтрака мы шли переодеваться, а ровно в три часа из столовой, где Казимир уже успел отодвинуть стол к стене, доносились звуки рояля. Тапер играл «шаконь» или «падепа-тенер» (так был обозначен модный тогда «Pas de patineur» в программе учителя танцев Лейкинда). Сам Лейкинд, во фраке, ходил по комнате и ждал учеников, которые скоро и являлись. Девочки в легких платьицах, мальчики в матросках и гимназических мундирах становились в ряд и сначала изучали «позиции», а потом танцевали. Родители сидели с мамá тут же за чайным столом. Раза два за урок заходил посмотреть на нас и папá. А однажды, когда у нас гостили дядя Сергей Дмитриевич и тетя Анна Борисовна Сазоновы, и собралось много народу, неожиданно организовался целый бал. Танцевали все родители, а Лейкинд с вдохновением носился по зале, дирижируя настоящим балом.

На второй день Пасхи мамá устраивала детский бал, на котором мы танцевали уже без Лейкинда, выученные за зиму танцы. Один раз кто-то из нас, детей, накануне Пасхи заболел гриппом. Зараза мигом перекинулась на других, и ко дню бала были больны не только все пятеро детей, но и папá, и гувернантка и часть прислуги. Одна почти никогда не болевшая мамá была и тут здорова. Надо было срочно писать отказы всем приглашенным. Мамá сидит за своим письменным столом в гостиной. Папá лежит в кабинете на оттоманке. Когда мой отец бывал простужен, у него сразу подымалась температура и всё время, даже при легкой простуде, он то спал, то находился в полузабытье. Когда же он просыпался, то шутил и старался быть веселым. Мамá громко говорит: «Вот скучно писать эти карточки… и ведь надо стиль варьировать», а папá, очнувшись на минуту из полудремоты, тут же отвечает:

— А ты не старайся так, а напиши всем одно и то же, но в стихотворной форме, могла бы даже дать напечатать. Например так:

Плохи делишки,

Больны детишки,

И детский бал

Совсем пропал!

Глава V

Вскоре после Пасхи начинались сборы в Колноберже. Переезды наши из Ковны в деревню были всегда очень сложны, хлопотливы, оживлены, утомительны, для мамá и веселы для детей.

Пока я была одна, или нас было всего двое, трое, ничего трудного не было, но с увеличением семьи, в таком путешествии увеличивались и хлопоты. Когда же, под конец нашей жизни в Ковне, нас уже было пять сестер, то переезжали мы сам двадцать.

Кучер Осип, переезжавший также на зиму в Ковну, уезжал заранее с каретой, чтобы встретить нас на станции в Кейданах. Все же остальные — вся семья, гувернантки, прислуга — ехали до вокзала в целом, нарочно для этого нанятом вагоне конки. «Парк» конок был рядом с нашим домом, и мы, веселой гурьбой с дорожными мешками, пакетами и корзинками, наполняли собой целый вагон конки, из которого пересаживались на вокзале в железнодорожный вагон «микст», нанятый также целиком папá. В первом классе устраивалась семья с гувернантками, няней и кормилицей младшей сестры, а во втором классе — прислуга. Так ехали мы от Ковны до Кейдан, — всего шестьдесят верст — девять часов времени, простаивая долгие часы в Кошедарах, узловой станции, где вследствие несогласованности поездов, все пассажиры были обречены на долгие ожидания.

Мой отец, проводивший летом половину недели в Ковне, всегда шутя говорил потом, что половину времени своей службы предводителем он провел на кошедарском вокзале.

Мы же детьми эти Кошедары очень любили. Заранее письменно заказывался в станционном буфете завтрак, и всё, что там подавалось, казалось нам, детям, необычайно вкусным. Долгие годы спустя, когда где-нибудь какое-нибудь блюдо нам очень нравилось, мы говорили: «Совсем, как в Кошедарах». Это была высшая похвала.

Встречал нас в буфете владелец его, Бодиско, на которого я смотрела с удивлением, благоговением и завистью, как на некоего Гарун-Аль-Рашида по богатству и могуществу. Он подходил к стойке, выбирал несколько коробок конфект и, ничего не платя, раздавал их нам. Всё ведь это было его собственное! Это ли не счастье?

В Кейданах нас встречали: батюшка, отец Антоний Лихачевский, доктор, Иван Иванович Евтуховский, следователь, мировой посредник — словом все кейданские знакомые. Первые два были старыми друзьями и знали еще дедушку, когда он жил в Колноберже.

А перед вокзалом ждала целая вереница экипажей и телег. Не сразу удавалось всех рассадить и устроить. По несколько раз пересчитывался ручной багаж… всегда чего-нибудь не хватало…

Наконец, все расселись, всё уложено и, мерно покачиваясь на мягких рессорах, первая двинулась карета, запряженная четверкой цугом с мамá, кормилицей и младшим ребенком, с кучером Осипом, в цилиндре и с длинным бичом, на козлах. За ней следует коляска с папá, если он переезжает с нами, и старшими детьми, а дальше «курдянка», «нытычанка», «тележка» и последней проезжает нагруженная сундуками и корзинами телега, подпрыгивая по мостовой станционного двора.

Выехав на большую дорогу, мы сразу охвачены такой тишиной, так пьянит ароматный весенний воздух, и так переполнена душа щемящим, до боли сладким чувством счастья, что не знаешь сама — смеяться или плакать и, растерянно блаженно улыбаясь, со слезами на глазах смотришь вокруг.

А кругом тебя всё такое родное, милое, бесконечно любимое. Вот дремучий Бабянский лес, вот домик столяра Мейера, вот имение Комаровского с красивыми хозяйственными постройками; а вот там, вдали, виднеется по левую сторону дороги наша Марьина роща.

Значит, Колноберже близко, значит, сейчас мы дома! Дома на длинные летние месяцы. Экзамены и учителя позади, а впереди ряд светлых, теплых дней, прогулки, купанье в Невяже, свидание со всеми любимыми обитателями Колноберже — людьми и животными.

Меня охватывает такое глубокое чувство счастья, что, как бы ища поддержи, смотрю на папá. Понимают ли взрослые, что у меня на душе и чего я сама понять не могу?

Но только взглянула, сразу вижу — да, понимает. И не только понимает, но и сам чувствует то же. Папá ласково, нежно улыбается, смотрит на меня, треплет по щеке своей красивой белой рукой и тихо говорит:

«А хорошо в деревне, Матя. Тишина-то какая! Воздух до чего чист! Жаль всех тех, кто в Ковне сидит — вонь, духота, пыль. А мы сейчас с тобой к парникам пойдем, посмотрим есть ли огурчики свеженькие?».

Около въездных ворот в усадьбу, украшенных, по случаю нашего приезда, зеленью и флагами, стоят, выстроившись в два ряда, наши рабочие: с одной стороны — мужчины, с другой — женщины. Этого папá не любит: он враг всякой театральности вообще, а тут люди сошлись по приказанию управляющего.

— И к чему отрывать их от работы, а женщин от домашнего хозяйства? — говорит папá, недовольно морщась, Оттону Германовичу. Но управляющий, Оттон Германович, послушный и исполнительный во всем остальном, в этом никак не может отказаться от раз з