Лиля Брик — великая любовь Маяковского.
Николай Глазков — поэтическая любовь Лили Брик.
Вопреки слухам, сплетням, невежественному вздору и злонамеренной клевете, Лиля Юрьевна Брик как Ангел Хранитель с проникновенным вниманием и заботливой взыскательностью сопровождала Владимира Владимировича на его нелегком жизненном и творческом пути.
Ангелом Хранителем она оказалась и для Глазкова.
Рукописная книга стихов Н. Глазкова, собранная и оформленная друзьями поэта (40-е годы). Из архива Л. Ю. Брик и В. А. Катаняна
а) Моряк. Рисунок на машинке работы В. Катаняна
б) «Вне времени и протяжения…» Автограф Н. Глазкова, 1939 год
в) Рисунок худ. В. Алфеевского к стихотворению «Один мудрец, прожив сто лет…»
г) Рисунок худ. Д. Штеренберга к стихотворению «Все это очень глупое, как небо голубое…»
д) Рисунок худ. А. Тышлера к стихотворению «Колесо бессмысленной фортуны…»
е) Рисунок А. Хохловой к стихотворению «Черт»
Лиля Брик говорила мне о Хлебникове: «Глазков удивительно похож на него. Прямо — копия…»
Рисунок художника Митурича, изображающий Хлебникова на смертном одре, больше, чем фотографии, подтверждает слова Лили. Внешнее сходство усугублялось сходством внутренним. Как Велимир, Николай был анфан тэрибль отечественной поэзии.
Но анфан тэрибль — только часть правды, хранимой на тэрра инкогнита.
В квартире Бриков Глазков, кроме участия и восхищения Лили Юрьевны, нашел приветливую поддержку Осипа Максимовича Брика, единомышленника Маяковского по Лефу, и Василия Абгаровича Катаняна — тонкого исследователя жизни и творчества Владимира Владимировича.
Естественно: то, что было неприемлемо для Сельвинского, вызвало одобрение друзей Маяковского, разглядевших в Глазкове за видимостью недоросля-вундеркинда своеобразного нового поэта-философа.
В Николае Глазкове причудливо сочетались простодушие наивного младенца и премудрость многоопытного старца. В 20 лет он рассуждал порой как десятилетний, порой — как столетний, а порой — как тысячелетний Мафусаил. Буддист сказал бы: у Глазкова за счет предыдущих жизней огромная чаша накоплений. Но Николай, отличаясь широтой мышления, с буддистом не согласился бы как православный христианин.
Именно в этом качестве в первые дни войны он пишет свою «Молитву», где простодушие и премудрость нерасторжимы:
Господи, вступися за Советы,
Сохрани страну от высших рас,
Потому что все Твои заветы
Нарушает Гитлер чаще нас…
Однако недаром в семье Глазковых сохранилось предание об одном из ее предков — мятежном иерее, взбунтовавшемся против схоластических догматов официальной религии. Несмотря на христианство, взаимоотношения Николая с богом были сложные:
Я прихожу к монахам
И говорю им как поэт:
«Вы, ничтожные, как Монако,
Знайте, что Бога нет».
Я прихожу к атеистам
И говорю как пророк:
«Там, на небе мглистом,
Есть Господь Бог!»
Не менее сложно порой складывались отношения Глазкова с людьми. Маска шута веселила далеко не всех. За Глазковым полз хвост нелестных эпитетов, вроде: «ненормальный» или — того хуже — «сумасшедший».
Опять Хлебников!
Изнанка короны короля поэтов — вериги юродивого. Однако, если обыватели и профаны с негодованием отворачивались, творческая молодежь Литинститута середины сороковых годов посещала Глазкова и в той или другой мере училась у него. Так же вернувшиеся с фронта поэты из плеяды довоенных звезд убедились на новых стихах Николая, что он нечто большее, чем виртуоз каламбура или юморист-парадоксалист…
Медленно, но верно, Глазков становился поэтом для поэтов.
Литературных друзей Коле всегда хватало с лихвой. Но постоянно и достоверно симпатизировали Коле, интересовались его творчеством, выражали свои дружеские чувства к нему Сергей Наровчатов, Давид Самойлов и Борис Слуцкий, в оценке таланта Николая прогрессировавший в диапазоне от курьеза и до колосса. Из следующей смены поэтов, тянувшихся к Глазкову, назову (всех не перечислить!) Николая Старшинова и Александра Межирова.
Межиров восторгался стихами Глазкова и не скрывал своего ученичества. Даже первую книгу стихов Межиров озаглавил «Дорога далека» под свежим впечатлением от только что написанной поэмы Коли с таким же названием.
Не говорю о Евгении Евтушенко, в свою очередь прошедшем свои университеты у Глазкова, но он принадлежал уже к поколению поэтов не 40-х, а 50-х годов.
Когда Глазков слушал банальные стихи, он, не утруждая себя доводами, говорил: «Это плохо», — причем с такой неотразимой убежденностью, что молодой автор, в других случаях азартно защищавший бы свое детище, безапелляционно примирялся с приговором.
Однажды один поэт прочел свое стихотворение о веселом эпизоде на фронте и — в упоении от собственной находки — сказал: «Пулемет — пили мед. Нет лучше рифмы!» — «Есть, — возразил Коля, — Пулемет — пили. Мертв».
Сползла и ушла в прошлое маска шута, но место ее занял не лавровый, а терновый венец. Между тем Глазков хотел очень, очень и очень иметь именно венец лавровый!
Ребенок, который никогда не умирал в нем, только, может быть, становился год от году капризнее и деспотичнее, настоятельно требовал роз без шипов. Но где они водятся — эти благоухающие и неколющиеся розы?
Хочу, чтоб людям повезло,
Чтоб гиря горя мало весила,
Чтоб стукнуть лодкой о весло,
И людям стало сразу весело.
Лиля Юрьевна особенно любила эти строки поэмы Глазкова «Поэтоград». Они замечательны не тем, что поэт декларирует свою приверженность к добру, а тем, что добро и веселая шутка стоят у Глазкова рядом. Характерная нота, еще сильнее звучавшая в поэзии Глазкова последующих лет.
Еще водятся писатели-моралисты, полагающие, что добро можно насильно всучить людям.
Можно. Но за счет добра!
Глазков понимал: легче всего доходит добро до людей, когда оно преподносится не навязчиво, с улыбкой. Поэтому его веселые стихи добры, а его доброта в стихах веселая, даже в грустном подтексте.
Добродушно-лукавая улыбка в прозвищах-титулах, которыми молодой Глазков щедро награждал себя. Бахвальство? Забава? Нет. Правда, и только правда! «Богатырь Глазков», «Самый сильный из интеллигентов», «Развлекатель», «Великий Гуманист».
«Развлекатель», в понимании Глазкова, — и шут, и затейник, и сказочник, и фантазер — одним словом, человек, доставляющий людям радость. А от организатора радости до «Великого Гуманиста» — рукой подать!
Кстати сказать, полноценная рифма к слову гуманизм — коммунизм.
Случилось это в середине 40-х годов.
Один малоизвестный поэт пригласил меня на обсуждение его стихов в Дом литераторов.
Я предложил Глазкову пойти со мной.
— Кто он такой? — спросил Коля. — Почему я его не знаю?
— Он не московский, а приезжий периферийный поэт.
— А что он написал?
Я показал подаренную мне им книжонку. Глазков перелистал.
— Плохие стихи.
— Плохие, но ходовые.
— Пошлó то, что пóшло, — отрезал Глазков. — Мы поступим неостроумно, если пойдем.
— Возможно. Но я обещал. К тому же он хочет познакомиться с тобой.
— Это говорит в его пользу, — сказал Коля. — Во всех спорных случаях я предоставляю решение моему парламенту.
Он вынул из кармана горсть монет, перетасовал в своей мощной длани и, раздвинув пальцы, показал, что у него на ладони. «Парламент» Глазкова голосовал орлами и решками. Орлов оказалось больше, и Николай принял решение пойти со мной.
Приглашавшего нас стихотворца мы обнаружили в коридоре здания. Он маялся у двери комнаты, где должно было состояться обсуждение его стихов.
Коля отрекомендовался по обычаю тех лет:
— Гений Глазков!
Шагнув по направлению смущенно улыбающегося поэта, Николай резко выбросил правую руку вперед, будто собираясь проткнуть живот бедняги. Слегка шарахнувшись от неожиданности в сторону, тот, поняв, что ему ничего не угрожает, любезно пожал Колину руку и проблеял что-то вежливое, вроде: «Давно слышал» или «Очень рад»…
Глазков, пропустив мимо ушей галантерейные штампы, обычно предваряющие знакомство, с места в карьер предложил ему единоборство рука на руку.
Как же реагировал тот на вызов?
Совсем смутившись и растерявшись, он залепетал: «Нет, я не умею… Вы сильнее меня», — окончательно разочаровав Колю.
Мы вошли в комнату, постепенно наполнявшуюся людьми. Аудитория, впрочем, была немногочисленная. Стихи N мало заинтересовали литераторов. Во всяком случае, именитых среди них не наблюдалось.
Мы заняли места. Люди заходили и выходили, заседание не начиналось, и нам стало скучно. Мы встали и обнаружили, что другая дверь комнаты выводит на балкон. Дело было летом, и мы с удовольствием вышли на воздух из душного помещения.
Подошли к барьеру балкона. Смотрим вдаль.
Перед нами двор, за двором ворота, улица и — вольная воля!
— Спрыгнем? — спросил Коля.
Я стоял рядом, инвалид войны с палкой в руке. Как-никак — балкон на втором этаже.
Если бы мне это предложил кто-нибудь другой, я, наверное, заподозрил бы подвох. Но Николай, постигая внутренним взором суть вещей, зачастую не то не замечал, не то пренебрегал внешними обстоятельствами.
Меня взял задор.
— Давай! — сказал я.
Глазков с легкостью акробата спрыгнул вниз. Я менее грациозно последовал его примеру.
Сутки болели ноги, особенно ступни, но обошлось.
Тогда довольно бодро зашагал, больше обычного опираясь на палку.
Мы отправились на Гоголевский бульвар. А с N больше не встречались и даже не слышали ничего о нем. Как он воспринял наше таинственное исчезновение — не знаю. Но, проходя мимо Дома литераторов, мимо той стороны, где балкон, каждый раз удивляюсь себе: неужто спрыгнул?!