Вот и всё. Но довольно об этом!..
Я смотрю уходящему вслед.
Молодым я считаюсь поэтом,
А душе моей тысяча лет!
И сразу все отошло. Можно ли так заводиться на мелочах? Глазков и здесь помог почувствовать масштабы, пропорции, смысл, время…
А душе моей тысяча лет!
На это ощущение и надо ориентироваться. Ничего страшного. Точка еще не поставлена…
У Глазкова были свои излюбленные словечки. Со временем они менялись, но держались обычно долго — годами. «Это трогательно!» или «Это забавно!» — говаривал Коля. «Молодец!», «Приветствую!» Были и стихотворные присказки на все случаи жизни…
Если мы даже несколько лет не виделись, то новые словечки при встрече узнавались быстро: Коля повторял их множество раз, на все лады, в разных контекстах, придавал им множество оттенков и значений. Некоторые слова переходили и в стихи, другие — оставались только в обиходной речи. Эти слова, как правило, сопровождались особенными «глазковскими» жестами, без них они вряд ли были бы так объемны и выразительны.
Для меня самое памятное и устойчивое словечко Коли — «наплевизм». С военных лет помню широкий спектр применения этого слова. Коля не выносил равнодушия в людях — к делу, друг к другу. Недаром это слово обрело у него окончание «изм», то есть стало как бы социально-терминологическим. Вслед за ним это слово употребляли и мы, его многочисленные друзья, тем самым способствуя его укоренению в жизни как особого понятия.
Это было 22 сентября 1979 года. Я позвонил: так и так, я — в Москве, можно ли прийти и когда.
— Коля очень обрадовался, приходите сегодня в любое время, — сказала Росина. И тут же предупредила: — Если меня не будет дома, позвоните в дверь и терпеливо ждите. Коля откроет, но он очень долго добирается до двери: ноги у него не ходят…
Я знал, что Коля в последние годы болеет, но, честно говоря, не придавал этому серьезного значения. Уж очень не вязалась с Глазковым всякая немощь, слабость, физическая усталость. Так думал не только я, но и многие Колины друзья, жившие в Москве и видевшие Глазкова часто. Еще в 69-м году наш общий друг писал мне: «Как ты, вероятно, знаешь, 31 января Коле Глазкову стукнет аж 50 лет, — чего бы, глядя на его с годами не меняющееся лицо, никто бы не сказал». Даже другое письмо — уже 1978 года — не очень всполошило: «Это хорошо, что Коля тебя поздравил. Он ведь тоже болеет, несокрушимый богатырь: жалуется на боли в ногах, за лето похудел на 9 кг». Но все это казалось несущественным, случайным, преходящим. С кем угодно может случиться что угодно, но не с Колей: он же рассчитан на сто, на двести лет!
И вдруг: «долго добирается до двери», «ноги у него не ходят».
И вот я еду по филевской линии метро к Аминьевскому шоссе, я не был еще в этом новом обиталище Николая Глазкова, и мне трудно совместить его фигуру с другим пространством, представить среди, может быть, тех же, но совершенно иначе расставленных вещей. Покачиваются в авоське дыньки-колхозницы, возле белого девятиэтажного дома потерянно бродит маленькая светло-коричневая собачка.
Вот и дверь: сейчас увижу Колю. Звоню. Открывает Ина: она, слава богу, успела вернуться.
— Не обижайся, — впервые перейдя на ты, быстрым шепотом говорит она, — если Коля скажет что-нибудь резкое, он сейчас такой злой.
Я иду по коридору совсем незнакомой квартиры, никак не связанной для меня с Глазковым, — и вдруг в конце коридора, в проеме двери дальней комнаты вижу Колю. Он стоит, чуть наклонившись вперед, как-то всем телом навалившись на костыли. Стараюсь быть невозмутимым, что-то говорю. Медленно вдвигаемся в комнату. Коля опускается в кресло. Скулы обтянуты и блестят, бороденка торчит, как у старого дьячка, дышит Коля трудно. Начинаем разговаривать. Я рассказываю что-то об одном нашем приятеле. Коля слушает с жадным интересом.
Потом хмуро говорит:
— Недавно приходил Наровчатов и жаловался на него…
Коля зябко ежится, трет ладони и каждую реплику начинает фразой:
— Теперь, когда я больной и калека…
— Коля, — говорю бодрым голосом, как будто у нас обычная встреча, — давай есть дыни.
Коля отвечает:
— Приветствую! — и внезапно делает рукой — почти как прежде — энергичный жест.
Мы едим дыни, пьем чай.
Коля говорит:
— Камни тоже живые существа! Они растут, видоизменяются, умирают. Вот посмотри…
У него коллекция минералов. Мы разглядываем их. Глазков вообще любит коллекционировать, это с детства в нем. Какая была радость, когда дядя Сережа обещал подарить марки! Как в своих детских письмах Коля торопил его!
Сидим, разговариваем о разном.
Заходит речь о переводах.
— Я однажды спросил у Толи Старостина, редактора, который дал мне подстрочники для перевода: «Перевести — как мне хочется или так, как написали якуты?» — «Нет, — ответил редактор, — ни так, ни так: переводить вы будете, как мне нужно».
Потом сердито о своем сумасбродном товарище-чудаке:
— Надо печататься! За всю жизнь он один раз напечатался в «Советском воине» и один — в многотиражке. Думает, что принципиален, а это — непрофессионализм. Так становятся не гениями, а графоманами…
И вдруг спросил:
— А ты знаешь, почему Оттоманская империя так усилилась между XV и XVII веками и стала одерживать победу за победой?
Я не знал, начал что-то на ходу соображать, фантазировать.
Коля был доволен, глаза его по-старому заблестели:
— Нет, все дело в усовершенствовании турецкой сабли, в ее превосходстве над рыцарским мечом!
И долго подробно объяснял, какая она была, эта турецкая сабля (форма, изгиб, эфес, каление), и какой стала.
Внезапно разговор прервался, Глазков как бы отключился, рука его потянулась к бумаге, он принялся что-то записывать. Росина незаметно кивнула мне головой: мол, выйдем. Вышли. Он — как не заметил.
— Потрясный мужик! — сказала восхищенно Колина жена. Как будто говорила не о муже, рядом с которым прожила столько дней и лет, а о только что увиденном ярком новом человеке. И, как будто желая меня убедить в справедливости своего восклицания, добавила:
— Он же знает наизусть таблицу Менделеева!
Глазков действительно был широко образован, его интересы и знания касались самых неожиданных вещей, и о всем у него было свое, глубоко продуманное суждение.
— Он все время работает, — говорила Росина.
Через некоторое время она осторожно заглянула в Колину комнату и позвала меня. Коля сидел сгорбившись, весь какой-то изнуренный. Несмотря на теплый сентябрь, он мерзнет, не разрешает открывать форточки, целый день включен большой рефлектор… Коля, видно, устал от напряжения мысли и писания: скулы еще резче обтянулись, блестят капли пота. Он протягивает руки к рефлектору и тяжело дышит. Надо уходить. Но перед тем, как уйти, я нашел повод процитировать наизусть Колины строки, как бы невзначай почитать Глазкову его стихи. Коля оживился, что-то в нем снова вспыхнуло и загорелось.
— Коля, — сказал я, — так и не приехал ты в Киев, все путешествуешь в Якутию. Выздоровеешь — приезжай!
Коля заулыбался, закивал головой, а потом снова произнес свою фразу:
— Теперь, когда я больной и калека…
Он придвинул к себе только что вышедшую книгу «Избранные стихи», открыл обложку и что-то начал писать.
Потом посмотрел на меня и тихо сказал:
— Вот я написал тут: «Стародавнему другу Ритику Заславскому от автора 22 сентября 1979».
Он долго задерживал мою руку в своей, пожатие было слабым-слабым (это у Коли-то!). Руки у него в шерстяных перчатках, у которых отрезаны мешочки для пальцев, чтобы удобней было писать.
— Видишь, я в перчатках, — сказал он как-то виновато и несчастно улыбнулся…
В автобусе я раскрыл книгу. Надпись была двухцветной: даже в своем трудном состоянии Глазков не изменил привычке!
С портрета смотрел Коля — крепкий, улыбчивый, с оттопыренным ухом и чертячьей бородкой, такой годящийся для жизни!
Я уехал в Киев. Через девять дней ночью раздался длинный междугородный звонок.
— Коля умер! — сдавленно произнес наш общий друг и повесил трубку.
Когда в кинотеатре Повторного фильма иногда пускают «Андрея Рублева», я беру билет на самое крайнее место в первом ряду и захожу в темный кинозал всего на несколько минут… В самом начале первой серии медленно опускается на землю Летающий мужик. Это — Глазков, без грима, такой, каким был. Я смотрю на него, а когда набегают другие кадры — встаю и ухожу. Я ведь не кино пришел смотреть, а еще раз взглянуть на тебя, мой стародавний друг… Вот и увидел. Прощай, Коля!
Риталий Заславский«Издайте настоящего Глазкова!..»
Издайте настоящего Глазкова!
Какого знают наизусть друзья,
Издайте, наконец, его такого,
Какого опасались: мол, нельзя!
Пусть прозвучит его живое слово —
Без троеточий, пропусков, купюр,
С редактора снимите десять шкур —
И с цензора снимите десять шкур —
Издайте настоящего Глазкова!
Издайте молодого, озорного,
И старого. И самых разных лет.
Пусть будет то, чего на свете нет —
Изданье настоящего Глазкова!
Не бойтесь сотрясенья никакого —
За исключеньем сотрясенья душ.
Да отомрет сама собою чушь
При виде настоящего Глазкова!
Письма военных лет
Л. Ю. Брик и В. А. Катанян Н. Глазкову
…Вчера был у нас Миша Кульчицкий. Придет завтра читать Ваши стихи, а пока дал для Вас свое фото. Сейчас он на это фото не похож. Он внешне очень изменился, огрубел, — глаза стали маленькие, зато щеки — огромные. Стихов своих не читал, растерялся оттого, что мы так неожиданно приехали; обещал все прочитать завтра. Показывал свои стихи, напечатанные в фронтовой газете — очень слабые. Мы с Василием Абгаровичем очень-очень ему были рады! Он лейтенант и, очевидно, скоро отправится на фронт в гвардейскую часть. Он очень хороший, очень любит Вас.
Слуцкий был легко ранен, выздоровел и вернулся на фронт, и вот уже два месяца о нем ничего неизвестно. Коган и Смеляков убиты[8].
…Много новых стихов у Пастернака, Асеева, Кирсанова. Есть хорошие. Но не лучше старых.
Посылаю Вам бандероль кирсановского «Смыслова»… 26-го Миша[9] уехал на фронт. Адрес его пока неизвестен. Я дала ему Ваш. Обещал написать и Вам и мне. Ваши стихи ему очень, очень, очень нравятся.
А вот его последние:
Мечтатель, фантазер, лентяй, завистник!
Что? Пули в каску безопасней капель?
И всадники проносятся со свистом
Вертящихся пропеллерами сабель.
Я раньше думал: «лейтенант»
Звучит «налейте нам».
И, зная топографию,
Он топает по гравию.
Война ж совсем не фейерверк,
А просто — трудная работа,
Когда — черна от пота — вверх
Скользит по пахоте пехота.
Марш! и глина в чавкающем топоте
До мозга костей промерзших ног
Наворачивается на чоботы
Весом хлеба в месячный паек.
На бойцах и пуговицы вроде
Чешуи тяжелых орденов.
Не до ордена.
Была бы Родина
С ежедневными Бородино.
Михаил Кульчицкий. 1941 год
…Посылаю 22 листочка стихов Наровчатова «Лирический цикл» от и до. Два стиха, которые Наровчатов называет «офицерскими», и еще несколько.
…Адрес Наровчатова: Действующая армия, полевая почта 57872А. Адрес Слуцкого: Действующая армия, полевая почта 06478.
Сережа Наровчатов читал нам стихи Львовского.
…Дали Ваши стихи Наровчатову — ему они зверски понравились!! Он взял их с собой на фронт.
Письмо Михаила Кульчицкого Николаю Глазкову в Горький от 24 августа 1941 года
С. Наровчатов — Н. Глазкову
Коля, милый!
Твое письмо — хороший подарок к празднику. Жму лапы за него — рад ему сердечно. Спустя два года войны найти друг друга мудреная вещь, но мы должны были вынырнуть из этого коловорота… Интересно, что последнюю мирную ночь перед войной мы провели вместе. Я помню и чтение стихов, и шахматы, и яснополянца, пригласившего нас отолстовиться у него в гостях недели на две… С тех пор много дней прошло, нас разметало войной, но мы не потеряли главного — мы ничего не потеряли. Я был рад прочесть твои стихи — это настоящее и большое. Л. Ю.[10] передала мне, к сожалению, слишком мало твоих стихов — у нее не было дубль-экземпляров. У меня есть «Любвеографическое», «Про сосульку», «Про корову», «Мы в лабиринте», «Глухонемые», «Молитва», 10–15 четверостиший из старого и «Гоген». Вышли немедленно — и как можно больше. Хочу читать тебя.
Расскажу о себе. На фронте с октября 41-го года. Сейчас уже на третьем — был на Брянском и на Волховском. Был бойцом, младшим командиром, офицером. Работаю в военной газете разъездным корреспондентом. Член партии. Награжден двумя медалями — «За оборону Ленинграда» и «За боевые заслуги». Вот анкетные данные, так сказать. Стихи пишу с перерывами, но все время. В Ленинграде, где я бываю довольно часто, их встретили хорошо. Напечатался несколько раз в «Ленинградской правде», видимо, буду напечатан в журналах. Перезнакомился со всей питерской литературой. Тихонов меня встретил хорошо, и я у него теперь бываю в каждый ленингр. выезд. Если б удалось закрепиться в печатании — вытянул бы вслед за своими и твои стихи. Рано или поздно придет время и для них. Популяризую их широко — они хорошо принимаются. Достаточное число, конечно, объявляет их бредом, — но это, в конце концов было и будет, а стихи от этого не становятся хуже…
Среди моих друзей — поэты Мишка Дудин и Георгий Суворов. Оба обильно печатаются. Это талантливые ребята, но пишут традиционные стихи и новую поэзию знают мало.
Прислал мне письмо Дезька Кауфман[11]. Он сержантом, где-то рядом с тобой отдыхает после ранения. С ним далеко можно идти — это человек большого дерзания и замаха, с хорошим ощущением нового. Он ставит вопрос о создании новой эстетики. Стихи пишет, но не присылал, пришлет. Я последнее время пишу мало. Летом писал запоем. Скоро снова возьмусь — подпирает под горло.
В Москве был 10 дней… В Литинституте мало что интересного…
Поздравляю тебя с праздником. Желаю всяких хорошестей — стихов и удач по всем линиям. Да хранит тебя Звезда поэтов и бродяг…
Сергей.
Сергей Наровчатов. 1943 год. Рисунок М. Гордона
Дорогой Коля!
Долго ты, брат, не писал мне, но я незлопамятен… Был у нас не так давно Кирсанов — читали друг другу, был рад ему. Он увез с собой приветы Брикам и тебе. Пропагандирую твои стихи. Заезжал к нам редактор ленинградской военной газеты — Гордин. Едва ли не до утра читал ему себя и тебя — слушал взасос. Стихи твои здесь в<есьма> популярны, что меня радует. У тебя есть шикарные стихи, хоть есть, конечно, и неважнецкие. Но про «хоть» я говорить не буду — оно у всех бывало. Что мне нравится?
Не Дон Кихот я и не Гулливер… (4 строки)[12]
Вхожу я со своим уставом
Во все монастыри… —
(все ст-ние)
Мои читатели…
(все ст-ние)
Поэзия — сильные руки хромого…
и десятки других четверостиший и стихов.
И знаешь что, Коля? Ты часто озоруешь в стихах самым бесстыдным образом, и, по-моему, не стоит тебе особо нажимать на эту линию (я говорю о стихах типа «Про сосульку», «Про корову» и т. д.). У тебя последние годы появилась другая линия, выросшая, может быть, из первой, но очищенная от шелухи и глубокая — развивай ее. Бог тебя наделил редкостным талантом (мне ты можешь поверить, я в этих вещах смыслю), и я хочу, чтоб на Руси был еще один Большой поэт. И ты выиграешь бой с узколобьем — но увлекаться эпатированием чрезмерно не стоит — это стадия первоначальная, и ты ее уже прошел. Что тебе до славы Саши Черного — мало! «Про сосульку» я помню наизусть и каждый раз хохочу, как ошалелый, но равнять ее с теми стихами, о которых писал вначале, не могу. Кстати говоря, озорные стихи больше всего находят спрос и легче всего усваиваются, как я заметил, — но это еще не главное для нас. А в целом ты молодец и настоящий поэт.
Пишу мало. Трудноватая обстановка для пера. Написал одну вещь в старой своей манере — получилась единым выдохом.
Ты ли нагадала и напела,
Ведьма древней русской маеты,
Чтоб любой уездный Кампанелла
Метил во вселенские Христы?!
И каких судеб во измененье
Присудил мне дьявол или Бог
Поиски четвертых измерений
В мире, умещающемся в трех?
Нет, не ради славы и награды,—
От великой боли и красы
Никогда Взыскующие Града
Не переведутся на Руси!..
Но это — случайное. И со старой линией я развязался — узкая она, и обо всем, что вокруг и в себе, ее словами не скажешь.
Что нового в Москве? Увидишь Нину Бондареву — привет ей, я что-то вспомнил вдруг, как на ее квартире мы всю ночь читали с тобой стихи в обществе Кульчицкого, Бориса Слуцкого и других ребят. Хорошее было время. Привет Брикам и Сельвинскому (коли увидишь).
Счастья и удач.
Расцеловываю, жму лапы.
Сергей.
Коля, милый!
…Был в Ленинграде. Спорил с Ольгой Берггольц и пил здоровье поэзии с Мих. Дудиным… Ленинград хорош. Время прошло бурно и разноцветно.
…Пишу стихи.
Когда б
за сердечные раны
судьбой
Нашивки дарились —
мне бы
В красных и желтых —
одна к другой —
Ходить
полосатей зебры.
Но как выздоравливающего
бойца
Из госпитальной палаты,
Тянет туда,
где в разлет свинца
Золотые
идут ребята…
Сергей.
Фронтовое письмо Сергея Наровчатова Николаю Глазкову от 25 августа 1944 года
Коля, дорогой мой!
Лежу на траве. Кругом парк — разные там столетние липы, вязы, сосны и другие, которых не знаю по имени. Солнце рядом и море рядом — роскошь. До фронта недалеко — слышно, как ухает артиллерия…
Сейчас перелистывал книжку Ольги Берггольц, которую она подарила мне в Ленинграде. Искал причину ее популярности и, кажется, нашел. А стихи при всей обедненности внешних средств и детского неумения владеть формой попадаются сильные.
Написал стихи. Новые и на новом пафосе.
…Об участи русской, о сбывшемся чуде,
Где люди, как звезды, и звезды, как люди.
…Счастья, удач и гениальных стихов!
Сергей.
Коля, дорогой мой!
Все эти дни мы были в походе — гнали немцев в море. Дни были буйные и счастливые — было много риска, вина, поцелуев и верст. Риска — ходил в разведку, одним из первых вошел в город с черепичными крышами, отстреливался от немцев. Вина — в одном городе попал на пивзавод, где ходил по колено в пиве и пил из ведра, и боялся утонуть, потому что разгромленные бочки в полдома величиной грозили затопить подвалы. Поцелуев — прямо с машины расцеловал эстонку, подбежавшую ко мне с букетом цветов, встречая русские войска. Верст — за неделю прошли всю Эстонию и спихнули немцев в море. Жизнь пестрая, неожиданная и непохожая.
Насчет стихов о песнях — согласен. Они мне разонравились еще месяц назад. И не делай скидок на чтение — стихи должны быть хороши или плохи сами по себе…
В Пярну стоит памятник Лидии Койдуле — это национальная поэтесса. Она в хитоне, с лирой и туманной улыбкой. Судя по переводам — это эстонская Ольга Берггольц. Народный цикл о Калеве — мощная штука, но довольно бесформенная… Сейчас мы на отдыхе, поход закончен. Снова пишу — и много, наверстываю упущенное в сентябре. Одно шлю.
Пиши мне, милый. Стихи, что прислал, — хороши, подробнее о них в следующем письме. Много целую. Счастья!
Сергей.
Дорогой мой Коля!
После похода — отдых, и я снова пишу стихи и письма. Из присланного тобой многое понравилось по-настоящему, хотя там и неравноценные стихи есть. «На взятие Бреста» — одно из лучших… На память запомнил стихи:
На прощанье прикурили
О сгоревшие дома
и дальше. Но есть и шлак — не нравится мне «Шли мы. Была река», «Немцы ехали на паре» и еще кое-что… Умно сформулировано:
Настало время подводить
Итоги схоженных шагов,
Кандидатуры отводить
Неточно сложенных стихов, —
хотя рифма «подводить — отводить» и псевдорифма, но формулировка ее покрывает.
Посылаю тебе еще стихи. Они не из лучших, но в них есть, как говорится, стержень — за него и ухватись. Написал еще несколько — скоро пришлю.
После похода меня произвели в капитаны и наградили Красной Звездой. Все это произошло в день моего 25-летия — 3 октября, и я был весел и хмелен.
Пиши мне и шли стихи. Крепко целую. Желаю счастья.
Сергей.
Подожженные светят скирды,
Мызы минами крестят путь,
И кирпичные бьются кирки
В паутине привычной пуль.
По воронкам — вражьи останки,
Над воронками — воронье.
С вороными крестами танки
На покой приняло жнивье.
Снова стяг высокий и гневный —
Да пребудет он здесь вовек! —
В отвоеванной метит деревне
Наш кочевнический ночлег.
И опять листопадом крылатым,
С киноварью смешав янтарь,
На лесных дорогах солдатам
Машет вслед четвертый сентябрь.
И застенчивые эстонки,
Не боясь, что скажет молва,
Без оглядки дарят вдогонку
Задыхающиеся слова.
Но, о близком томя просторе,
Запах соли несут ветра…
Привечай же нас, древнее море,
Море Новгорода и Петра!
С.
Открытка Сергея Наровчатова Николаю Глазкову от 3 октября 1945 года
М. Луконин — Глазкову
Михаил Луконин. 1942 год
Фронтовое письмо Михаила Луконина Николаю Глазкову от 25 декабря 1943 года
Родной Коля!
Только что прилетел на самолете, как твое письмо снова взмыло меня в поднебесье! Открытка и письмо — одно лучше другого. Все дерзко, весело, смело! Да здравствуют хорошие друзья!
Твоя арифметика навела меня на грустные размышления: как мало я сделал! Впрочем, ты всегда писал молниеносно, […] то есть быстро + хорошо. Друг мой, скоро ли мы снова станем плечом к плечу? А? Ведь все онемело без нас, и, что еще хуже, раздаются всякие звуки, не родственные поэзии. Да будет наша встреча рождеством настоящего Поэтограда! Главное — не унывать. Главное — «нервы толщиной в палец»! — как говорят наши гвардейцы.
Ты спрашиваешь: где все те, кто за нас? А я их вижу каждый день. Они — на танках, у орудий. Они стреляют, главным образом. Одни умирают, другие живут. Но живут больше. В этом наше спасение. Если бы нам так стрелять!
О наших товарищах знаю мало. Где-то объявился Кульчицкий, где-то награжден «Звездой» Слуцкий — вот и все. Убит на фронте Лебский. Пишет мне много и отлично наш красавец Сергей Наровчатов. Мало слышно о них — но зато твердо верится, что все вернутся не с пустыми руками. Сергей мне прислал несколько неизвестных для меня твоих стихов. Сам понимаешь, что радуюсь всему тобой написанному.
Стихи бы прислал, да нет времени переписывать. Вот одно из новых.
Приду к тебе. Принесу с собой
Усталое тело свое.
Сумею ли быть тогда с тобой,
Жить весь день вдвоем?
Захочу рассказать о смертном дожде,
Как горела трава.
Но вспомню: и ты жила в беде,
И побледнеют слова.
Про то, как чудом выжил, начну,
Как холоден взгляд ствола.
Но вспомню, как в ночь огневую одну
Ты Волгу переплыла.
Пожаловаться захочу. А ты
Сама устала от слез.
Слова скажу, а слова пусты,
Язык чепухой оброс.
Спеть попрошу, а ты сама
Забыла, как поют.
Потом меня сведут с ума
Комната и уют.
Будешь к завтраку накрывать.
А я поем на полу.
Себе, если хочешь, стели кровать,
А я усну в углу.
Меня не уложишь. А если так,
То лучше не приходить.
Прийти, чтоб крепкий курить табак,
В комнате начадить.
Прийти, чтоб дело припоминать,
Жить и главное — жить.
В сапогах забраться в кровать,
Стихи про любовь сложить.
В этом мареве роковом
Выбор тут небольшой:
Лучше прийти с пустым рукавом,
Чем с пустой душой.
Прости, что мало. Прямо нет времени переписывать. Все — для нашей встречи. Целую тебя крепко и жму что есть силы твою руку (хоть жать-то, впрочем, твою руку и не представляется возможным. Но зато сопротивляюсь твоему пожатию!). Будь здоров и пиши! Твой ЛУКОНИН. Будешь в Москве — кланяйся от меня Брикам и всем, кто за нас.