Воспоминания о Николае Глазкове — страница 36 из 92

Вот и всё. Но довольно об этом!..

Я смотрю уходящему вслед.

Молодым я считаюсь поэтом,

А душе моей тысяча лет!

И сразу все отошло. Можно ли так заводиться на мелочах? Глазков и здесь помог почувствовать масштабы, пропорции, смысл, время…

А душе моей тысяча лет!

На это ощущение и надо ориентироваться. Ничего страшного. Точка еще не поставлена…


У Глазкова были свои излюбленные словечки. Со временем они менялись, но держались обычно долго — годами. «Это трогательно!» или «Это забавно!» — говаривал Коля. «Молодец!», «Приветствую!» Были и стихотворные присказки на все случаи жизни…

Если мы даже несколько лет не виделись, то новые словечки при встрече узнавались быстро: Коля повторял их множество раз, на все лады, в разных контекстах, придавал им множество оттенков и значений. Некоторые слова переходили и в стихи, другие — оставались только в обиходной речи. Эти слова, как правило, сопровождались особенными «глазковскими» жестами, без них они вряд ли были бы так объемны и выразительны.

Для меня самое памятное и устойчивое словечко Коли — «наплевизм». С военных лет помню широкий спектр применения этого слова. Коля не выносил равнодушия в людях — к делу, друг к другу. Недаром это слово обрело у него окончание «изм», то есть стало как бы социально-терминологическим. Вслед за ним это слово употребляли и мы, его многочисленные друзья, тем самым способствуя его укоренению в жизни как особого понятия.

5

Это было 22 сентября 1979 года. Я позвонил: так и так, я — в Москве, можно ли прийти и когда.

— Коля очень обрадовался, приходите сегодня в любое время, — сказала Росина. И тут же предупредила: — Если меня не будет дома, позвоните в дверь и терпеливо ждите. Коля откроет, но он очень долго добирается до двери: ноги у него не ходят…

Я знал, что Коля в последние годы болеет, но, честно говоря, не придавал этому серьезного значения. Уж очень не вязалась с Глазковым всякая немощь, слабость, физическая усталость. Так думал не только я, но и многие Колины друзья, жившие в Москве и видевшие Глазкова часто. Еще в 69-м году наш общий друг писал мне: «Как ты, вероятно, знаешь, 31 января Коле Глазкову стукнет аж 50 лет, — чего бы, глядя на его с годами не меняющееся лицо, никто бы не сказал». Даже другое письмо — уже 1978 года — не очень всполошило: «Это хорошо, что Коля тебя поздравил. Он ведь тоже болеет, несокрушимый богатырь: жалуется на боли в ногах, за лето похудел на 9 кг». Но все это казалось несущественным, случайным, преходящим. С кем угодно может случиться что угодно, но не с Колей: он же рассчитан на сто, на двести лет!

И вдруг: «долго добирается до двери», «ноги у него не ходят».

И вот я еду по филевской линии метро к Аминьевскому шоссе, я не был еще в этом новом обиталище Николая Глазкова, и мне трудно совместить его фигуру с другим пространством, представить среди, может быть, тех же, но совершенно иначе расставленных вещей. Покачиваются в авоське дыньки-колхозницы, возле белого девятиэтажного дома потерянно бродит маленькая светло-коричневая собачка.

Вот и дверь: сейчас увижу Колю. Звоню. Открывает Ина: она, слава богу, успела вернуться.

— Не обижайся, — впервые перейдя на ты, быстрым шепотом говорит она, — если Коля скажет что-нибудь резкое, он сейчас такой злой.

Я иду по коридору совсем незнакомой квартиры, никак не связанной для меня с Глазковым, — и вдруг в конце коридора, в проеме двери дальней комнаты вижу Колю. Он стоит, чуть наклонившись вперед, как-то всем телом навалившись на костыли. Стараюсь быть невозмутимым, что-то говорю. Медленно вдвигаемся в комнату. Коля опускается в кресло. Скулы обтянуты и блестят, бороденка торчит, как у старого дьячка, дышит Коля трудно. Начинаем разговаривать. Я рассказываю что-то об одном нашем приятеле. Коля слушает с жадным интересом.

Потом хмуро говорит:

— Недавно приходил Наровчатов и жаловался на него…

Коля зябко ежится, трет ладони и каждую реплику начинает фразой:

— Теперь, когда я больной и калека…

— Коля, — говорю бодрым голосом, как будто у нас обычная встреча, — давай есть дыни.

Коля отвечает:

— Приветствую! — и внезапно делает рукой — почти как прежде — энергичный жест.

Мы едим дыни, пьем чай.

Коля говорит:

— Камни тоже живые существа! Они растут, видоизменяются, умирают. Вот посмотри…

У него коллекция минералов. Мы разглядываем их. Глазков вообще любит коллекционировать, это с детства в нем. Какая была радость, когда дядя Сережа обещал подарить марки! Как в своих детских письмах Коля торопил его!

Сидим, разговариваем о разном.

Заходит речь о переводах.

— Я однажды спросил у Толи Старостина, редактора, который дал мне подстрочники для перевода: «Перевести — как мне хочется или так, как написали якуты?» — «Нет, — ответил редактор, — ни так, ни так: переводить вы будете, как мне нужно».

Потом сердито о своем сумасбродном товарище-чудаке:

— Надо печататься! За всю жизнь он один раз напечатался в «Советском воине» и один — в многотиражке. Думает, что принципиален, а это — непрофессионализм. Так становятся не гениями, а графоманами…

И вдруг спросил:

— А ты знаешь, почему Оттоманская империя так усилилась между XV и XVII веками и стала одерживать победу за победой?

Я не знал, начал что-то на ходу соображать, фантазировать.

Коля был доволен, глаза его по-старому заблестели:

— Нет, все дело в усовершенствовании турецкой сабли, в ее превосходстве над рыцарским мечом!

И долго подробно объяснял, какая она была, эта турецкая сабля (форма, изгиб, эфес, каление), и какой стала.

Внезапно разговор прервался, Глазков как бы отключился, рука его потянулась к бумаге, он принялся что-то записывать. Росина незаметно кивнула мне головой: мол, выйдем. Вышли. Он — как не заметил.

— Потрясный мужик! — сказала восхищенно Колина жена. Как будто говорила не о муже, рядом с которым прожила столько дней и лет, а о только что увиденном ярком новом человеке. И, как будто желая меня убедить в справедливости своего восклицания, добавила:

— Он же знает наизусть таблицу Менделеева!

Глазков действительно был широко образован, его интересы и знания касались самых неожиданных вещей, и о всем у него было свое, глубоко продуманное суждение.

— Он все время работает, — говорила Росина.

Через некоторое время она осторожно заглянула в Колину комнату и позвала меня. Коля сидел сгорбившись, весь какой-то изнуренный. Несмотря на теплый сентябрь, он мерзнет, не разрешает открывать форточки, целый день включен большой рефлектор… Коля, видно, устал от напряжения мысли и писания: скулы еще резче обтянулись, блестят капли пота. Он протягивает руки к рефлектору и тяжело дышит. Надо уходить. Но перед тем, как уйти, я нашел повод процитировать наизусть Колины строки, как бы невзначай почитать Глазкову его стихи. Коля оживился, что-то в нем снова вспыхнуло и загорелось.

— Коля, — сказал я, — так и не приехал ты в Киев, все путешествуешь в Якутию. Выздоровеешь — приезжай!

Коля заулыбался, закивал головой, а потом снова произнес свою фразу:

— Теперь, когда я больной и калека…

Он придвинул к себе только что вышедшую книгу «Избранные стихи», открыл обложку и что-то начал писать.

Потом посмотрел на меня и тихо сказал:

— Вот я написал тут: «Стародавнему другу Ритику Заславскому от автора 22 сентября 1979».

Он долго задерживал мою руку в своей, пожатие было слабым-слабым (это у Коли-то!). Руки у него в шерстяных перчатках, у которых отрезаны мешочки для пальцев, чтобы удобней было писать.

— Видишь, я в перчатках, — сказал он как-то виновато и несчастно улыбнулся…

В автобусе я раскрыл книгу. Надпись была двухцветной: даже в своем трудном состоянии Глазков не изменил привычке!

С портрета смотрел Коля — крепкий, улыбчивый, с оттопыренным ухом и чертячьей бородкой, такой годящийся для жизни!

Я уехал в Киев. Через девять дней ночью раздался длинный междугородный звонок.

— Коля умер! — сдавленно произнес наш общий друг и повесил трубку.

6

Когда в кинотеатре Повторного фильма иногда пускают «Андрея Рублева», я беру билет на самое крайнее место в первом ряду и захожу в темный кинозал всего на несколько минут… В самом начале первой серии медленно опускается на землю Летающий мужик. Это — Глазков, без грима, такой, каким был. Я смотрю на него, а когда набегают другие кадры — встаю и ухожу. Я ведь не кино пришел смотреть, а еще раз взглянуть на тебя, мой стародавний друг… Вот и увидел. Прощай, Коля!

Риталий Заславский«Издайте настоящего Глазкова!..»

Издайте настоящего Глазкова!

Какого знают наизусть друзья,

Издайте, наконец, его такого,

Какого опасались: мол, нельзя!

Пусть прозвучит его живое слово —

Без троеточий, пропусков, купюр,

С редактора снимите десять шкур —

И с цензора снимите десять шкур —

Издайте настоящего Глазкова!

Издайте молодого, озорного,

И старого. И самых разных лет.

Пусть будет то, чего на свете нет —

Изданье настоящего Глазкова!

Не бойтесь сотрясенья никакого —

За исключеньем сотрясенья душ.

Да отомрет сама собою чушь

При виде настоящего Глазкова!

Письма военных лет

Л. Ю. Брик и В. А. Катанян Н. Глазкову

20.12.42 г.

…Вчера был у нас Миша Кульчицкий. Придет завтра читать Ваши стихи, а пока дал для Вас свое фото. Сейчас он на это фото не похож. Он внешне очень изменился, огрубел, — глаза стали маленькие, зато щеки — огромные. Стихов своих не читал, растерялся оттого, что мы так неожиданно приехали; обещал все прочитать завтра. Показывал свои стихи, напечатанные в фронтовой газете — очень слабые. Мы с Василием Абгаровичем очень-очень ему были рады! Он лейтенант и, очевидно, скоро отправится на фронт в гвардейскую часть. Он очень хороший, очень любит Вас.

Слуцкий был легко ранен, выздоровел и вернулся на фронт, и вот уже два месяца о нем ничего неизвестно. Коган и Смеляков убиты[8].

30.12.42 г.

…Много новых стихов у Пастернака, Асеева, Кирсанова. Есть хорошие. Но не лучше старых.

Посылаю Вам бандероль кирсановского «Смыслова»… 26-го Миша[9] уехал на фронт. Адрес его пока неизвестен. Я дала ему Ваш. Обещал написать и Вам и мне. Ваши стихи ему очень, очень, очень нравятся.

А вот его последние:

Мечтатель, фантазер, лентяй, завистник!

Что? Пули в каску безопасней капель?

И всадники проносятся со свистом

Вертящихся пропеллерами сабель.

Я раньше думал: «лейтенант»

Звучит «налейте нам».

И, зная топографию,

Он топает по гравию.

Война ж совсем не фейерверк,

А просто — трудная работа,

Когда — черна от пота — вверх

Скользит по пахоте пехота.

Марш! и глина в чавкающем топоте

До мозга костей промерзших ног

Наворачивается на чоботы

Весом хлеба в месячный паек.

На бойцах и пуговицы вроде

Чешуи тяжелых орденов.

Не до ордена.

Была бы Родина

С ежедневными Бородино.

Михаил Кульчицкий. 1941 год


11.12.43 г.

…Посылаю 22 листочка стихов Наровчатова «Лирический цикл» от и до. Два стиха, которые Наровчатов называет «офицерскими», и еще несколько.

6.2.43 г.

…Адрес Наровчатова: Действующая армия, полевая почта 57872А. Адрес Слуцкого: Действующая армия, полевая почта 06478.

Сережа Наровчатов читал нам стихи Львовского.

…Дали Ваши стихи Наровчатову — ему они зверски понравились!! Он взял их с собой на фронт.

Письмо Михаила Кульчицкого Николаю Глазкову в Горький от 24 августа 1941 года


С. Наровчатов — Н. Глазкову

4 ноября 1943

Коля, милый!

Твое письмо — хороший подарок к празднику. Жму лапы за него — рад ему сердечно. Спустя два года войны найти друг друга мудреная вещь, но мы должны были вынырнуть из этого коловорота… Интересно, что последнюю мирную ночь перед войной мы провели вместе. Я помню и чтение стихов, и шахматы, и яснополянца, пригласившего нас отолстовиться у него в гостях недели на две… С тех пор много дней прошло, нас разметало войной, но мы не потеряли главного — мы ничего не потеряли. Я был рад прочесть твои стихи — это настоящее и большое. Л. Ю.[10] передала мне, к сожалению, слишком мало твоих стихов — у нее не было дубль-экземпляров. У меня есть «Любвеографическое», «Про сосульку», «Про корову», «Мы в лабиринте», «Глухонемые», «Молитва», 10–15 четверостиший из старого и «Гоген». Вышли немедленно — и как можно больше. Хочу читать тебя.

Расскажу о себе. На фронте с октября 41-го года. Сейчас уже на третьем — был на Брянском и на Волховском. Был бойцом, младшим командиром, офицером. Работаю в военной газете разъездным корреспондентом. Член партии. Награжден двумя медалями — «За оборону Ленинграда» и «За боевые заслуги». Вот анкетные данные, так сказать. Стихи пишу с перерывами, но все время. В Ленинграде, где я бываю довольно часто, их встретили хорошо. Напечатался несколько раз в «Ленинградской правде», видимо, буду напечатан в журналах. Перезнакомился со всей питерской литературой. Тихонов меня встретил хорошо, и я у него теперь бываю в каждый ленингр. выезд. Если б удалось закрепиться в печатании — вытянул бы вслед за своими и твои стихи. Рано или поздно придет время и для них. Популяризую их широко — они хорошо принимаются. Достаточное число, конечно, объявляет их бредом, — но это, в конце концов было и будет, а стихи от этого не становятся хуже…

Среди моих друзей — поэты Мишка Дудин и Георгий Суворов. Оба обильно печатаются. Это талантливые ребята, но пишут традиционные стихи и новую поэзию знают мало.

Прислал мне письмо Дезька Кауфман[11]. Он сержантом, где-то рядом с тобой отдыхает после ранения. С ним далеко можно идти — это человек большого дерзания и замаха, с хорошим ощущением нового. Он ставит вопрос о создании новой эстетики. Стихи пишет, но не присылал, пришлет. Я последнее время пишу мало. Летом писал запоем. Скоро снова возьмусь — подпирает под горло.

В Москве был 10 дней… В Литинституте мало что интересного…

Поздравляю тебя с праздником. Желаю всяких хорошестей — стихов и удач по всем линиям. Да хранит тебя Звезда поэтов и бродяг…

Сергей.

Сергей Наровчатов. 1943 год. Рисунок М. Гордона


3 марта 1944

Дорогой Коля!

Долго ты, брат, не писал мне, но я незлопамятен… Был у нас не так давно Кирсанов — читали друг другу, был рад ему. Он увез с собой приветы Брикам и тебе. Пропагандирую твои стихи. Заезжал к нам редактор ленинградской военной газеты — Гордин. Едва ли не до утра читал ему себя и тебя — слушал взасос. Стихи твои здесь в<есьма> популярны, что меня радует. У тебя есть шикарные стихи, хоть есть, конечно, и неважнецкие. Но про «хоть» я говорить не буду — оно у всех бывало. Что мне нравится?

Не Дон Кихот я и не Гулливер… (4 строки)[12]

Вхожу я со своим уставом

Во все монастыри… —

(все ст-ние)

Мои читатели…

(все ст-ние)

Поэзия — сильные руки хромого…

и десятки других четверостиший и стихов.

И знаешь что, Коля? Ты часто озоруешь в стихах самым бесстыдным образом, и, по-моему, не стоит тебе особо нажимать на эту линию (я говорю о стихах типа «Про сосульку», «Про корову» и т. д.). У тебя последние годы появилась другая линия, выросшая, может быть, из первой, но очищенная от шелухи и глубокая — развивай ее. Бог тебя наделил редкостным талантом (мне ты можешь поверить, я в этих вещах смыслю), и я хочу, чтоб на Руси был еще один Большой поэт. И ты выиграешь бой с узколобьем — но увлекаться эпатированием чрезмерно не стоит — это стадия первоначальная, и ты ее уже прошел. Что тебе до славы Саши Черного — мало! «Про сосульку» я помню наизусть и каждый раз хохочу, как ошалелый, но равнять ее с теми стихами, о которых писал вначале, не могу. Кстати говоря, озорные стихи больше всего находят спрос и легче всего усваиваются, как я заметил, — но это еще не главное для нас. А в целом ты молодец и настоящий поэт.

Пишу мало. Трудноватая обстановка для пера. Написал одну вещь в старой своей манере — получилась единым выдохом.

Ты ли нагадала и напела,

Ведьма древней русской маеты,

Чтоб любой уездный Кампанелла

Метил во вселенские Христы?!

И каких судеб во измененье

Присудил мне дьявол или Бог

Поиски четвертых измерений

В мире, умещающемся в трех?

Нет, не ради славы и награды,—

От великой боли и красы

Никогда Взыскующие Града

Не переведутся на Руси!..

Но это — случайное. И со старой линией я развязался — узкая она, и обо всем, что вокруг и в себе, ее словами не скажешь.

Что нового в Москве? Увидишь Нину Бондареву — привет ей, я что-то вспомнил вдруг, как на ее квартире мы всю ночь читали с тобой стихи в обществе Кульчицкого, Бориса Слуцкого и других ребят. Хорошее было время. Привет Брикам и Сельвинскому (коли увидишь).

Счастья и удач.

Расцеловываю, жму лапы.

Сергей.

11 мая 1944

Коля, милый!

…Был в Ленинграде. Спорил с Ольгой Берггольц и пил здоровье поэзии с Мих. Дудиным… Ленинград хорош. Время прошло бурно и разноцветно.

…Пишу стихи.

Когда б

   за сердечные раны

      судьбой

Нашивки дарились —

   мне бы

В красных и желтых —

   одна к другой —

Ходить

   полосатей зебры.

Но как выздоравливающего

   бойца

Из госпитальной палаты,

Тянет туда,

   где в разлет свинца

Золотые

   идут ребята…

Сергей.

Фронтовое письмо Сергея Наровчатова Николаю Глазкову от 25 августа 1944 года



26 августа 1944

Коля, дорогой мой!

Лежу на траве. Кругом парк — разные там столетние липы, вязы, сосны и другие, которых не знаю по имени. Солнце рядом и море рядом — роскошь. До фронта недалеко — слышно, как ухает артиллерия…

Сейчас перелистывал книжку Ольги Берггольц, которую она подарила мне в Ленинграде. Искал причину ее популярности и, кажется, нашел. А стихи при всей обедненности внешних средств и детского неумения владеть формой попадаются сильные.

Написал стихи. Новые и на новом пафосе.

…Об участи русской, о сбывшемся чуде,

Где люди, как звезды, и звезды, как люди.


…Счастья, удач и гениальных стихов!

Сергей.

2 октября 1944

Коля, дорогой мой!

Все эти дни мы были в походе — гнали немцев в море. Дни были буйные и счастливые — было много риска, вина, поцелуев и верст. Риска — ходил в разведку, одним из первых вошел в город с черепичными крышами, отстреливался от немцев. Вина — в одном городе попал на пивзавод, где ходил по колено в пиве и пил из ведра, и боялся утонуть, потому что разгромленные бочки в полдома величиной грозили затопить подвалы. Поцелуев — прямо с машины расцеловал эстонку, подбежавшую ко мне с букетом цветов, встречая русские войска. Верст — за неделю прошли всю Эстонию и спихнули немцев в море. Жизнь пестрая, неожиданная и непохожая.

Насчет стихов о песнях — согласен. Они мне разонравились еще месяц назад. И не делай скидок на чтение — стихи должны быть хороши или плохи сами по себе…

В Пярну стоит памятник Лидии Койдуле — это национальная поэтесса. Она в хитоне, с лирой и туманной улыбкой. Судя по переводам — это эстонская Ольга Берггольц. Народный цикл о Калеве — мощная штука, но довольно бесформенная… Сейчас мы на отдыхе, поход закончен. Снова пишу — и много, наверстываю упущенное в сентябре. Одно шлю.

Пиши мне, милый. Стихи, что прислал, — хороши, подробнее о них в следующем письме. Много целую. Счастья!

Сергей.

6 октября 1944

Дорогой мой Коля!

После похода — отдых, и я снова пишу стихи и письма. Из присланного тобой многое понравилось по-настоящему, хотя там и неравноценные стихи есть. «На взятие Бреста» — одно из лучших… На память запомнил стихи:

На прощанье прикурили

О сгоревшие дома

и дальше. Но есть и шлак — не нравится мне «Шли мы. Была река», «Немцы ехали на паре» и еще кое-что… Умно сформулировано:

Настало время подводить

Итоги схоженных шагов,

Кандидатуры отводить

Неточно сложенных стихов, —

хотя рифма «подводить — отводить» и псевдорифма, но формулировка ее покрывает.

Посылаю тебе еще стихи. Они не из лучших, но в них есть, как говорится, стержень — за него и ухватись. Написал еще несколько — скоро пришлю.

После похода меня произвели в капитаны и наградили Красной Звездой. Все это произошло в день моего 25-летия — 3 октября, и я был весел и хмелен.

Пиши мне и шли стихи. Крепко целую. Желаю счастья.

Сергей.

Четвертый сентябрь

Подожженные светят скирды,

Мызы минами крестят путь,

И кирпичные бьются кирки

В паутине привычной пуль.

По воронкам — вражьи останки,

Над воронками — воронье.

С вороными крестами танки

На покой приняло жнивье.

Снова стяг высокий и гневный —

Да пребудет он здесь вовек! —

В отвоеванной метит деревне

Наш кочевнический ночлег.

И опять листопадом крылатым,

С киноварью смешав янтарь,

На лесных дорогах солдатам

Машет вслед четвертый сентябрь.

И застенчивые эстонки,

Не боясь, что скажет молва,

Без оглядки дарят вдогонку

Задыхающиеся слова.

Но, о близком томя просторе,

Запах соли несут ветра…

Привечай же нас, древнее море,

Море Новгорода и Петра!

С.

Открытка Сергея Наровчатова Николаю Глазкову от 3 октября 1945 года


М. Луконин — Глазкову

Михаил Луконин. 1942 год


Фронтовое письмо Михаила Луконина Николаю Глазкову от 25 декабря 1943 года



22 января 1944

Родной Коля!

Только что прилетел на самолете, как твое письмо снова взмыло меня в поднебесье! Открытка и письмо — одно лучше другого. Все дерзко, весело, смело! Да здравствуют хорошие друзья!

Твоя арифметика навела меня на грустные размышления: как мало я сделал! Впрочем, ты всегда писал молниеносно, […] то есть быстро + хорошо. Друг мой, скоро ли мы снова станем плечом к плечу? А? Ведь все онемело без нас, и, что еще хуже, раздаются всякие звуки, не родственные поэзии. Да будет наша встреча рождеством настоящего Поэтограда! Главное — не унывать. Главное — «нервы толщиной в палец»! — как говорят наши гвардейцы.

Ты спрашиваешь: где все те, кто за нас? А я их вижу каждый день. Они — на танках, у орудий. Они стреляют, главным образом. Одни умирают, другие живут. Но живут больше. В этом наше спасение. Если бы нам так стрелять!

О наших товарищах знаю мало. Где-то объявился Кульчицкий, где-то награжден «Звездой» Слуцкий — вот и все. Убит на фронте Лебский. Пишет мне много и отлично наш красавец Сергей Наровчатов. Мало слышно о них — но зато твердо верится, что все вернутся не с пустыми руками. Сергей мне прислал несколько неизвестных для меня твоих стихов. Сам понимаешь, что радуюсь всему тобой написанному.

Стихи бы прислал, да нет времени переписывать. Вот одно из новых.

Приду к тебе. Принесу с собой

Усталое тело свое.

Сумею ли быть тогда с тобой,

Жить весь день вдвоем?

Захочу рассказать о смертном дожде,

Как горела трава.

Но вспомню: и ты жила в беде,

И побледнеют слова.

Про то, как чудом выжил, начну,

Как холоден взгляд ствола.

Но вспомню, как в ночь огневую одну

Ты Волгу переплыла.

Пожаловаться захочу. А ты

Сама устала от слез.

Слова скажу, а слова пусты,

Язык чепухой оброс.

Спеть попрошу, а ты сама

Забыла, как поют.

Потом меня сведут с ума

Комната и уют.

Будешь к завтраку накрывать.

А я поем на полу.

Себе, если хочешь, стели кровать,

А я усну в углу.

Меня не уложишь. А если так,

То лучше не приходить.

Прийти, чтоб крепкий курить табак,

В комнате начадить.

Прийти, чтоб дело припоминать,

Жить и главное — жить.

В сапогах забраться в кровать,

Стихи про любовь сложить.

В этом мареве роковом

Выбор тут небольшой:

Лучше прийти с пустым рукавом,

Чем с пустой душой.

Прости, что мало. Прямо нет времени переписывать. Все — для нашей встречи. Целую тебя крепко и жму что есть силы твою руку (хоть жать-то, впрочем, твою руку и не представляется возможным. Но зато сопротивляюсь твоему пожатию!). Будь здоров и пиши! Твой ЛУКОНИН. Будешь в Москве — кланяйся от меня Брикам и всем, кто за нас.

III