Воспоминания о Николае Глазкове — страница 45 из 92

Надеюсь, меня не осудят строго за то, что похвастаюсь на старости лет: у меня всегда были сильные пальцы. Луконин сказал мне как-то: «С тобой поздороваться — все равно что физзарядку сделать». А ведь он был настоящий спортсмен. Так вот, протягивая руку Глазкову, я всегда сам встречно стискивал его кисть и вскоре заметил, что он здоровался со мной за руку без особого энтузиазма.

Он был добрым, расположенным почти ко всем. Проявлялось это тоже по-своему. Скажем, в Москве существует «Бюро вырезок», откуда за умеренную плату и с претензией на полноту охвата могут по вашему заказу присылать все, напечатанное вами или о вас. Я тоже пользовался этим, скорее из любопытства, пока не надоело.

Коля представлял из себя ходячее бюро вырезок, вполне, разумеется, бескорыстно. Он останавливал в Центральном Доме литераторов то одного, то другого стихотворца, часто неизвестного автора, лез во внутренний карман пиджака и доставал бумажки с их публикациями — из «Московского комсомольца» или отрывного календаря. Сам он получал от этого огромное удовольствие.

«У каждого поэта есть провинция», — сказал Гудзенко. Но кроме той «провинции», откуда поэт произошел и которая живет в его стихах (ею может быть и столица), почти у каждого существует еще одна: с нею он связан особыми нитями судьбы, дружбы, перевода. У кого это Грузия, у кого Дагестан, у кого Белоруссия. У Глазкова была Якутия. Он летал туда не раз, переводил якутских поэтов. И свои стихи писал тоже.

Однажды он принес на заседание редколлегии «Дня поэзии» целую кипу стихов о Якутии. Он читал их, как всегда, слегка, что ли, размагниченно, отстраненно, даже безразлично, в своей манере, не улыбаясь в смешных местах.

И там было стихотворение о том, как автор встретил в якутской тайге женщину, которая шла на лыжах, будучи совершенно голой. Поэт ничуть не удивляется данному обстоятельству и даже подчеркивает, что это не обман зрения, потому что находившийся с автором фотограф (он назвал по имени и фамилии) «сфотографировал ее».

Зачем я рассказываю об этом?

Затем, чтобы подчеркнуть, что одна из главных его особенностей — склонность к гиперболе, гротеску.

Как-то я сидел в кабинете С. Наровчатова в «Новом мире», там были еще М. Львов и Д. Тевекелян, и зашел разговор о Глазкове, его уже не было. И Наровчатов вспомнил Колины строчки еще их институтских времен:

Я ненавижу те года,

Когда Кульчицкий съел кота.

Никакого кота Кульчицкий, конечно, не ел, но история, однако, существовала. У профессора Л. И. Тимофеева (тогда, как и в мое время, он жил во флигеле, во дворе Литинститута) пропал любимый, пятнистый, яркой окраски кот.

Через несколько дней, придя на лекцию, профессор увидел у одной из студенток меховую муфту. Тогда это было модно. Тимофеев долго смотрел на нее и наконец спросил через силу:

— Откуда у Вас… это?

— Мне подарили, — ответила студентка с гордостью.

— Еще недавно она бегала и мяукала, — произнес он упавшим голосом.

Муфту преподнес ухаживавший за девушкой Кульчицкий.

Глазков же написал приведенные выше строки. Ему это было свойственно: чудовищное преувеличение, подаваемое как обычное явление. Это типичный Глазков.

Он много написал, очень много. В том числе стихи по-настоящему замечательные. Их помнили наизусть — «Ворон», «Стихи, написанные под столом» и другие. Еще во время войны Николай Глазков написал:

Писатель рукопись посеял,

Но не сумел ее издать.

Она валялась средь Расеи

И начала произрастать.

Да, настал момент, и стихи его «произросли». Это все издано, пришло к читателю.

Не могу не вспомнить в связи с этим учившегося в Литературном институте в одни годы со мной Сашу Парфенова, Сашуню, инвалида войны. Он стал потом директором Калининского областного издательства и выпустил первую, если не ошибаюсь, книгу Глазкова. А затем Коля начал печататься шире — в газетах, в журналах, в «Дне поэзии».

А Сашуни Парфенова теперь тоже нет.

Глазкова долго не принимали в Союз писателей — из-за его необычности, непохожести. Кого-то это смущало. (Ксюшу Некрасову ведь так и не приняли.) Но все же Коля стал полноправным поэтом, членом Союза.

Об умерших обычно пишут в некрологах: «Навсегда сохранится в наших сердцах». Не всегда это бывает действительно так. Но здесь-то уж точно.

Хочу закончить стихами. Они называются «Коля Глазков. Штрихи к портрету». Я написал их в 1980 году.

Был он крупен и сутул.

Пожимал до хруста руки.

Поднимал за ножку стул,

Зная толк в такой науке.

Вырезал стихи друзей,

Что порой встречал в газете,

И с естественностью всей

Им вручал находки эти.

Не растрачивал свой пыл

На душевные копанья,

А Якутию любил

И публичные купанья.

Пил грузинское вино —

Большей частью цинандали,

И еще его в кино

С удовольствием снимали.

…Это беглые штрихи

К бытовому лишь портрету.

Ибо главное — стихи,

Жизнь дающие поэту.

Краткий бег карандаша,

Откровения услада

И — добрейшая душа

Иронического склада.

Александр Межиров

Николай Глазков — большой, неповторимый поэт. Корни его творчества уходят глубоко в народную стихию. Может быть, скоморохи были его далекими предтечами…

Мир его поэзии — многогранный, многомерный, пестрый — не мишура, а волшебство красок, богатство палитры. Язык правдивый, подвижный, не желающий подчиняться нормативному синтаксису, а иногда и грамматике:

…Над Волгой Чкалова, и Разина,

И Хлебникова, и меня, —

писал он о своих истоках. Вроде бы нельзя сказать «над Волгой меня». Но здесь необходимо и потому естественно.

Глазков пришел с Волги, а прожил жизнь на старой московской улице: «Арбат, 44, квартира 22…» — эту строку помнили все мы, чуть младшие стихотворцы, и этот дом Учителя был нашим домом. Его влияние на всех, кто писал стихи в 40-е годы, было огромным. Луконин, Слуцкий, Наровчатов немыслимы без Глазкова. О целых поколениях поэтов сказал он:

…Неожиданность инверсии

Мы подняли на щиты.

Сквозь лабиринты его поэтических инверсий пролег путь к свету поэзии.

Поздравительная телеграмма от А. Межирова


Георгий КуницынНеобычный посетитель

В бытность мою редактором тамбовской молодежной газеты «Комсомольское знамя» ко мне где-то в январе-феврале 1953 года зашел ну просто-таки явно не местный, совсем и совсем незнакомый человек. Как позже выяснилось, он и всюду был «не местный», будто пришелец из некоего параллельного мира, о котором сам впоследствии рассуждал, кстати, вполне и вполне всерьез. В нем было вроде бы все то же, что у других, а тем не менее — иное. Мощный, сутулый, но это несло в себе, пожалуй, какой-то вопрос, непонятно чем озадачивало, какие-то были тут особые, неизвестные взаимодействия с пространством. Взгляд исподлобья, удивительно доброжелательный, с затаенным всепониманием. Глаза смотрели на собеседника, но и одновременно мимо него. Трудно было отделаться от впечатления, что видят эти глаза и что-то свое, затаенное.

Случай, когда неповторимость выражения лица — полнейшая. Я более не встретил человека, который имел бы сходство с этим.

— Московский поэт Николай Глазков… Хотел почитать вам мои стихи, — совсем и совсем обыденно сказал мой посетитель.

Я лишь начинал быть редактором. В поэзии специалистом себя не считал. Но почему бы не послушать? То, что имя Глазкова было незнакомо, это меня не смущало: много ли в то время знал я стихотворцев из числа своих современников? Мое поколение любило классику и Маяковского. Из баловней той поры мне были неведомы многие. К Глазкову отнесся соответственно: мол, он из тех, кого я просто не читал.

Ответил я пришельцу, что рад послушать, но неудобно это делать одному. Соберемся редакцией: не частые у нас гости из Москвы.

Спустя более двадцати лет я узнал — от самого Николая Глазкова — о том, что к моменту, когда он появился в редакции нашей газеты, были напечатаны только крохи (да и то нехарактерные) из его стихов…

Суть дела, впрочем, не меняется. Происходил разговор с Н. Глазковым под вечер. До того как собрался редакционный коллектив, приезжий не ушел от меня. Беседа была крайне интересная. Разговорщиком он оказался необычайным. У него, пожалуй, была тактика подобных бесед. Позже я понял, как много пришлось ему пройти редакционных кабинетов, где настораживались из-за того, что он ранее практически почти совсем не публиковался, и… тоже не печатали его!

Это — интересный вопрос. Не таюсь: я лично с особым удовольствием публиковал как раз тех, кто выступал впервые. Николай Иванович мог бы не применять со мною прием умолчания о своей безвестности. Но он его применил именно у нас.

Не буду, однако, торопиться. Идет лишь начальная беседа с поэтом.

— Что привело вас в нашу глушь?

— Какая же глушь? Конец Москвы…

Николай Иванович со всей теплотой говорил в первую очередь о своих друзьях — С. Наровчатове, М. Луконине, Б. Слуцком, Д. Самойлове и многих других. Хотя слушание его стихов должно было состояться несколько позже, в нашей беседе, конечно, не обошлось без стихов. Н. Глазков без них, как оказалось, и говорить-то не мог. Правда, у меня пока обходился без своих — зато наизусть читал любого попавшегося, кого бы ни упоминал. Впечатление: знает буквально всю поэзию… Ну, кто же таких не уважает?

— Не заучиваю я их, — угадал мои мысли собеседник. — Оседают в голове как-то сами.

— А проза?

— И проза тоже. Дайте полстраницы по своему выбору, воспроизведу и прозу после одного чтения. Могу и из «Капитала», — добавил с задором.

Я переживал восторг от столь захватывающей игры способностями.