Он так читал любимого поэта,
Что для него хотелось мне писать стихи…
На этом вечере я встретила Катаняна. Василий Абгарович заканчивал сценарий о Чернышевском, и студия предложила мне, зная о моей еще довоенной долгой, с поражениями борьбе за Чернышевского, включиться в эту работу.
Фильм предполагался в постановке не нашего творческого объединения, а в группе «Юность», где главным редактором был писатель Александр Хмелик, худруком — Александр Зархи. С Василием Абгаровичем дружески участвовал в работе поэт Михаил Львовский. Сценарий назывался «Особенный человек, или Роман в тюрьме». Доработка велась дома у Катаняна. Там впервые от Лили Юрьевны Брик я услыхала о любви Маяковского к «Что делать?» Чернышевского, о его словах: «Жить и любить надо по заветам Чернышевского».
Мы вступили в полосу режиссерского сценария и обсуждали кандидатуры актеров. Я сделала несколько проб известных и талантливых актеров на роль Достоевского. Но все было не то. Исполнитель Достоевского должен был нести с экрана весь трагизм трудной биографии творца гениальных романов. И мы единодушно заговорили о Николае Глазкове.
Николай Глазков в роли Достоевского
Прекрасным Некрасовым на экране оказался Хмелик. Ольга Сократовна — Светлана Коркошко; это было прямым попаданием — тогда она была еще актрисой Киевского театра, юная, темпераментная, с огромными темными глазами, заразительно-задорная и непосредственная. На роль Чернышевского мы взяли только что окончившего студию МХАТа Сергея Десницкого, актера мыслящего. Панаева — юная Евдокимова. Костомарова играл Эдуард Марцевич. Родион Щедрин писал музыку.
Мы отсняли в Москве декорации.
В цвете шли все воспоминания… Юный Чернышевский и Ольга Сократовна… Они возникали в занимавших большую часть фильма сценах писания в тюрьме романа «Что делать?».
Шли диалоги автора со своими персонажами. Художниками это решалось в рисованных декорациях — задолго до подобных решений на нашем и западном экране.
Мы отсняли декорации квартиры Некрасова, Алексеевского равелина Петропавловской крепости в сценах написания романа, кабинета Достоевского в редакции его журнала.
Отсняли сцену с Достоевским и пришедшим к нему после гражданской казни Чернышевского Костомаровым. Николай Глазков был так выразителен, так весом, и таким рядом с ним пигмеем, ничтожеством стоял Костомаров!
Николай Глазков и режиссер Вера Строева на съемках фильма «Особенный человек». Январь 1968 года
Эта встреча с Николаем Глазковым мне очень дорога. Редко можно установить такое понимание с полуслова, увидеть такую самоотдачу. И дело было не во внешности, а в глубокой значительности образа гениального писателя, переданной Глазковым.
Я жалела, конечно, что мы еще не снимали первой его встречи с Чернышевским в дни знаменитых питерских пожаров, когда, как безумный, Достоевский прибежал к Николаю Гавриловичу и почти на коленях умолял его остановить пожары…
Но мы сняли предпоследний кадр в сценарии: медленный наезд на глаза Достоевского… За кадром звучал колокольчик тройки, среди снегов увозящей осужденного. Это был очень длинный наезд — то, что вряд ли смог бы выдержать профессиональный актер. Николай Глазков пронес в своих глазах такую глубину мыслей и чувств, что те, кто видел его на экране, до сих пор не могут об этом забыть.
В отношении фильма, переехавшего в Ленинград для съемок с натуры, было совершено преступление, не раз случавшееся в истории кино. Чиновные бюрократы усмотрели в фильме о Чернышевском какую-то неожиданную для нас связь с происходившим в то время судебным процессом над двумя литераторами, опубликовавшими свои произведения за границей, — А. Синявским и Ю. Даниэлем. Руководящие перестраховщики, повинуясь взмаху руки тогдашнего заместителя председателя Госкино В. Е. Баскакова, приостановили съемки и закрыли наш фильм. Не менее ловкие и расторопные исполнители на студии буквально в 24 часа свернули экспедицию.
Я пробовала бороться почти в одиночку, показала снятый материал фильма специально присланному инструктору ЦК партии. Ничего политически вредного в этом материале не было, а такие сцены, как больной Некрасов и Чернышевский, читающие манифест об освобождении крестьян и видящие в этом новое их закрепощение, так же, как и образ Достоевского, конечно, производили сильнейшее впечатление.
Один известный актер театра Вахтангова, как-то зашедший посмотреть нашу работу, сказал о дебютировавших актерах-писателях: «Они играют не по-нашему. Но это, наверное, намного выше того, что делаем мы».
Не буду говорить о внутреннем потрясении для всей съемочной группы, как и для многих, понимающих наши задачи на студии. Николай Глазков был просто убит бессмыслицей произошедшего. Я не говорю о себе, эта рана кровоточит до сегодняшнего дня.
Не прошло и недели, как какой-то выслужившийся чиновник без моего ведома отдал на смыв весь отснятый материал и даже пробы актеров. Мы не успели ничего сохранить, потому что узнали об этом с большим опозданием.
Я снова смотрю на фотографии Достоевского-Глазкова, Некрасова и Чернышевского…
Не так давно в юбилейную дату мне звонили из ЦК партии, из Дома литераторов: не сохранилась ли хотя бы часть отснятого материала о Чернышевском? Как нелегко давать ответ, что ничего нет. Почему же мы все с такой душой готовились и работали над фильмом, очень трудным фильмом? Потому что считали, что по-настоящему понять Ленина и его единомышленников невозможно, если не будет истинного понимания всей эпохи Чернышевского, не убитого школой, подлинного Чернышевского.
Я получила через два-три года поздравительную открытку от Николая Глазкова, где он со свойственной ему грустной иронией вспоминает печальный финал нашей, так успешно начавшейся совместной работы.
А передо мной всегда стоят его глаза, огромные глаза, полные грусти, детской чистоты, больших мыслей и чувств о России.
Владимир БуричАнтигерой
Впервые о Николае Глазкове я услышал в 1953 году в большой компании на дне рождения молодого архитектора Аллы Грум-Гржимайло. Ее коллега (впоследствии театральный режиссер) Евгений Завадский, большой шутник и выдумщик, устроитель капустников в институте, прочел знаменитое тогда четверостишие «Я на мир взираю из-под столика»; только несколько лет спустя я узнал от Музы Павловой, что это строфа большого стихотворения под названием «Стихи, написанные под столом»:
Ощущаю мир во всем величии,
Обобщаю даже пустяки.
Как поэты, полон безразличия
Ко всему тому, что не стихи.
Лез всю жизнь в богатыри да в гении,
Для веселия планета пусть стара.
Я без бочки Диогена диогеннее, —
И увидел мир из-под стола.
Знаю, души всех людей в ушибах,
Не хватает хлеба да вина.
Пастернак отрекся от ошибок —
Вот какие нынче времена.
Знаю я, что ничего нет должного.
Что стихи? В стихах одни слова.
Мне бы кисть великого художника,
Карточки тогда бы рисовал.
Продовольственные или хлебные,
Р4 или литер Б.
Мысли удивительно нелепые
Так и лезут в голову теперь.
И на все взираю из-под столика.
Век двадцатый — век необычайный.
Чем столетье лучше для историка,
Тем для современника печальней!
Я мудрец и всяческое дело чту,
А стихи мои нужны для пира.
Если ты мне друг, достань мне девочку,
Но такую, чтоб меня любила.
Увидел Колю я впервые в 1957 году в «коридорах Госиздата», в котором работал редактором редакции литературы народов СССР. Познакомил меня с Колей мой университетский товарищ Дмитрий Николаевич Голубков, тогда еще не поэт и не прозаик, а редактор издательства «Советский писатель», бывший сотрудник Гослита, на место которого я пришел из Госфильмофонда.
В издательстве Колю знали и любили все, от главного редактора Александра Ивановича Пузикова до заведующей гонорарной группой Вали Масленниковой.
Работу Коля получал в нашей «славянской» редакции. Чаще всего, пожалуй, у Анатолия Васильевича Старостина. Чадолюбивый полиглот, лысый блондин, добродушный толстяк Старостин был восторженным поклонником Глазкова. Его работа с Глазковым напоминала хорошо отрепетированный скетч: вся редакция озарялась фейерверком их острот и шуток.
В редакцию Коля приходил обычно под вечер и сразу атаковывал всех предложением сыграть, выжать, поднять, отгадать, послушать. Потом принимался за дело. Поправки домой никогда не брал, а многочисленные варианты придумывал тут же, выйдя в коридор покурить.
Папок и портфелей Коля никогда с собой не носил. Страницы переводов и рецензий, сложенные пополам, он доставал из карманов пиджака, но чаще всего — из рукава, свернутые трубочкой и перевязанные ленточкой. Тексты печатал собственноручно, очень аккуратно, иногда заголовки красным цветом, на отличной бумаге в двух экземплярах. В правом нижнем углу стояла его похожая на художническую палитру подпись.
После работы избранные и бессемейные шли к Коле. Сказочный зимний Арбат. Дом 44, подворотня, флигель во дворе, второй этаж, налево, трехкомнатная квартира в обшарпанной коммуналке, а в квартире маленькая седенькая мама, преподавательница немецкого языка, жалующаяся на Колю как на маленького мальчика.
Колю постоянно угнетала его «несоюзность», почти полная невозможность печатать свои оригинальные стихи, не говоря уже об отсутствии собственного сборника. Все друзья по Литинституту «вышли в люди».
Наконец в 1957 году каким-то чудом в Калинине вышла его первая книжка «Моя эстрада». Первая книга Глазкова не была авансом начинающему автору. Никто, включая его самого, не знал, что пик его творчества прошел, что все самое гениальное было уже написано и лежало в письменном столе, дожидаясь своего часа.