Мы читали стихи для этих славных женщин, а потом в магазин зашли несколько покупателей и тоже остались послушать. Была небольшая и внимательная аудитория.
В магазине Глазков обнаружил несколько своих книг «Большая Москва». Он купил их все и в этот же день раздарил продавщицам магазина, слушателям, работникам райкома и нам с Валерой. Всем со стихотворными подписями.
После выступления в магазине заведующий отделом пропаганды райкома партии спросил, не оставит ли Глазков несколько стихотворений для районной газеты «Прогресс»?
— Охотно оставлю, — с готовностью ответил Глазков. — Напечататься в районной газете так же почетно, как и в центральной.
Это была не фраза. Глазков серьезно относился к любой публикации, и не только потому, что его долго не публиковали. Это, мне кажется, чисто профессиональное уважение поэта к своему читателю.
— Читатель везде тот же и стихи те же. Разница — в тираже, — серьезно говорил он.
Позже, когда я побывал у Николая Ивановича в гостях, он показал мне вырезки из районных газет европейской части СССР, Якутии, Казахстана. Это были вехи его путешествий, и хранил он их любовно.
Тюльганский район на границе с Башкирией — это довольно высокие холмы (отроги Уральских гор), покрытые лесом, словно зеленой переливчатой шерстью. Называют их здесь шиханами. Нас привезли на уютную поляну, спрятанную в этих шиханах. Представьте: вокруг дышит и здравствует веселый лиственный лес. Рядом — старые сосны. Высокие, сильно изреженные, но явно когда-то посаженные рукой человека. И меж этих сосен начинается и теряется в лесу мощная полоса сирени. Она была и есть чудо Тюльганского района. В стихотворении о ней Глазков воскликнул:
Бывал на дивной Лене,
Бывал в Алма-Ате,
Нигде такой сирени
Не видывал. Нигде!
Однажды посаженная, свободная от всякого ухода и обламывания, навечно укоренившаяся в этой земле, она цвела пышно и потрясающе. Во время разговора под брезентовым пологом, под сосной, мы оглядывались на нее всякий раз, когда до нас доходила волна ее запаха. Никакая парфюмерия не способна передать это сочетание чистого лесного воздуха и запаха цветения. Николай Иванович был покорен ею.
В застольной беседе всегда возникают вопросы к главному гостю. А главным гостем был Глазков. Отвечал он всегда остроумно и как-то так, что втягивал в разговор всех. И становилось незаметно, что он — главный гость.
О многом говорили в тот памятный вечер. В одном своем стихотворении Глазков опасается:
Все, что я скажу, объявят важным,
Для печати самым неотложным —
И в огромном хаосе тиражном
Совместят великое с ничтожным.
Но как, вспоминая о нем, обойти его своеобычный юмор? Ведь вся его поэзия им пронизана. У него не часто встретишь чисто серьезное или чисто юмористическое стихотворение. Чаще всего — сплав. Юмор в его стихах так же невычленим, как интонация, настроение.
И, между прочим, его экспромты, истории, анекдоты всегда существенны. В тот вечер мы услышали от Глазкова историю, свидетельствующую о том, что всяческие проявления национализма для него были чужды и неприемлемы. Он рассказал, как во время путешествия по Якутии пришел к нему в гостиницу знакомый якут и пожаловался: его обыграл в шахматы какой-то приезжий армянин-шабашник. Обыграл и, не удовлетворившись победой, сказал, что якуты — бездарная нация, они — ничто по сравнению с армянами.
И вот к этому армянину подходит вдруг сутулый, с косо посаженными глазами и по-якутски реденькой бородкой мужик и по-якутски же предлагает сыграть с ним в шахматы. Ну, здоровый какой-то якут. Затем он его довольно легко обыгрывает (Глазков играл в шахматы на уровне первого разряда) и ясно по-русски говорит:
— Не каждый армянин — Петросян.
Вот — поступок Глазкова. Ну а более серьезный его поступок в этом направлении — его переводы. Есть у него книга «Голоса друзей», в которой он опубликовал свои переводы армянских, киргизских, бурятских, осетинских, чувашских и якутских поэтов.
Или вот еще один пример серьезности, обоснованности его шуток. Глазков очень не любил зиму, холод.
— Хорошо в Москве-столице,
Но не всем и не всегда.
Мне вот плохо: минус тридцать…
Наступили холода.
И мечтаю о весне я,
Недовольный стужей злой.
А в Якутске и в Усть-Нере
Посмеются надо мной…
Шутливая интонация стихотворения не сбивает с толку читателя, потому что чувствуешь: человеку неуютно. Наверное, вся эта нелюбовь к зиме — от пережитого. Памятно намерзся Николай Иванович в жуткие военные зимы.
…Не знаю, что происходит с сиренью ночью, но тогда под звездами она прямо шумела волнами запаха, и она — светилась. То есть стало темно, а гроздья ее цветов были ясно видны. Думаю, что Глазков начал работу над стихотворением «Тюльганская сирень» прямо той ночью…
По укромной лесной дороге мы проехали к речке Ташлинке, и Глазков, прежде чем освежить ноги в ее родниковой воде, смерил ее температуру большим специальным градусником.
— Ведь я — член Географического общества, — пояснил он нам. — И если не буду измерять температуру воды перед купанием, то мои купания не будут иметь никакого научного значения…
А прекрасные стихи Глазкова о Тюльганской сирени впервые были опубликованы в районной газете «Прогресс» и уже потом в его книге «Творческие командировки».
Кажется, в день отъезда мы сидели в номере гостиницы «Оренбург», ели дорогие по тому времени помидоры, и Глазков уверял нас, что помидоры гораздо калорийнее мяса, поэтому не надо жалеть на них денег. Беседовали, и я рассказал Николаю Ивановичу, как работал помощником у геолога по фамилии Пушкин. Мы с ним возле села Пономаревка бурили небольшие скважины под строительство. И вот из одной скважины метрах в пятидесяти от речки Черная вдруг поползла совершенно голубая глина.
— А какая она была голубая? — встрепенувшись, спросил Николай Иванович.
— Ну вот, как эта рубашка. Нет. Еще голубее. Как небо.
Бурили мы зимой, в сумрачную погоду, и глина была действительно ярко-голубой.
— Об этой глине нужно сообщить в геологоуправление, — убежденно заявил Глазков. — Я своими глазами видел кимберлит и уверен, что только он может быть таким ярко-голубым и так удивить и запомниться.
Он настоял, чтобы мы отправились в геологоуправление тотчас же. Всю инициативу в переговорах он взял на себя, меня попросил только повторить рассказ. Глазков убеждал, что необходимо снарядить машину, взять его и меня — «прекрасного Володю» — и немедленно ехать в Пономаревку за этой удивительной глиной. Он говорил, что, насколько ему известно, в предгорьях Урала алмазы вполне возможны и глину надо обязательно исследовать. Ради этой поездки он готов был отложить отъезд в Москву на любой срок.
Вот когда я видел его разгоряченно-серьезным. Но спокойно-серьезные люди — геологи — слушали нас, дилетантов, без особого энтузиазма. Они соглашались: да, на Урале, в его предгорьях, алмазы возможны, да, глина в Пономаревке, действительно, удивительно голубая. Но она уже исследована. Это — обычные осадочные породы, интенсивно окрашенные каким-то красителем.
Тут-то Николай Иванович их и прижал.
— А каким красителем? Ведь такой интенсивный краситель должен быть чем-нибудь ценен?
Отвечали ему на это невнятно: мол, ничем он не ценен. Это — скорее всего то-то или то-то…
Николай Иванович не верил им, досадовал. Ведь у него отняли возможность сделать открытие! Не менее в его глазах ценное, нежели поэтическое. Когда мы вышли из геологоуправления, он предложил было попросить машину в отделении Союза писателей, но потом вспомнил, что машины там нет, махнул рукой. Отъезд отменен не был.
А действительно, чем же окрашена эта глина? Неужели неинтересно? Или время не пришло выяснять? И правда, поэты частенько опережают его.
О помощи молодым литераторам говорят и пишут много. Но, честное слово, любую помощь административного рода не сравнить с той, которую оказывает ученику мастер общением с ним. Глазков был доступен для такого общения.
На одном семинаре молодых литераторов в Пицунде я познакомился с талантливым прозаиком из Барнаула Евгением Гавриловым. Умный и славно наивный парень, он как-то решил пообщаться с одним большим литератором, там отдыхавшим. Глазков называл таких — литературными генералами. Понятно — пальмы, море. Всегда как-то глупеешь и теряешь осторожность в такой обстановке. Вышли мы с Женей на аллею, ведущую к морю, и вот он, этот большой литератор. Стоит, мило шутит с десятилетней девочкой. Женя расслабленно и смело подходит к нему и говорит: нельзя ли, мол, к вам обратиться…
И как же изменился литератор, повернувшись к нему.
— Вы что, не видите, что я занят? — ответил он из-за невидимого, но громадного начальственного стола. Это был ледяной душ под солнцем юга.
Потом я часто видел этого человека улыбающимся, но никогда не верил его улыбке. И не верю, что он способен кому-либо помочь. Даже тому, к кому он расположен. Ну, денег одолжить, вероятно, может. Так ведь на это есть и касса взаимопомощи, всякие там кредиторы…
В семидесятом мы виделись с Глазковым в Оренбурге, а через год с небольшим я приехал к нему в Москву. Я тогда очень хотел учиться в Литературном институте. И почему-то был уверен, что поступлю. А в институте доброжелательные женщины сказали мне, что два тура конкурса я прошел, но на третьем — срезался. Насчет двух туров они скорее всего соврали: мол, утешься. С горя я немного осмелел и выразил уверенность, что у них есть справочник Союза писателей, по которому они могут сообщить мне телефон Николая Ивановича Глазкова. Я решил утешиться хотя бы звонком к нему. Он, в самом деле, приглашал нас всех заходить к нему, но мало ли что бывает: занят человек или вообще дела. Все-таки столица. В общем, я позвонил.
— Я у телефона! — ответил мне мягкий мужской голос.