Воспоминания о Николае Ивановиче Либане — страница 3 из 5

И только позднее, когда творчество Достоевского стало предметом моих профессиональных занятий, я поняла, насколько Николай Иванович был прав и глубок. От мечтателя к подпольному человеку — вот перспектива эволюции образа мечтателя у Достоевского. Уход от реальности, как бы дисгармонична она ни была, в область прекрасной и ни к чему не обязывающей иллюзии, в конечном итоге оборачивается для него отъединенностью от мира и людей, «пустыней», «углом» и «подпольем». Возвышенно-неопределенную мечту сменяет идея: как раковая опухоль, съедает она ум и сердце героя.

Два года занимались мы в лермонтовском семинаре. На третий Николай Иванович оставил Лермонтова и открыл семинар по творчеству В. Г. Короленко. У некоторых участников резкая смена темы вызвала отторгающую реакцию, тем более что Либан требовал неукоснительной дисциплины: семинар по Короленко? — вот и пишите про Короленко! Он был твердо убежден, что настоящий филолог обязан справиться с любым автором и любой темой, что в этом и состоит профессионализм. Шаг за шагом вводил он нас, душевно и творчески сросшихся с первой третью XIX века, начавших — с его умной помощью — чувствовать и понимать ее искания и обретения, в литературу 1880 — начала 1900-х годов, учил видеть эту эпоху в ее сложности и разнообразии. Помню его характеристику декадентства: свидетельствует оно об утрате той целостности и органичности восприятия жизни, что была у писателей-классиков Л.Н. Толстого, И.О. Тургенева, Н.С. Лескова… Серебряный век движим стремлением восстановить распавшееся единство духа на новых художественных и религиозных путях. А вот В.Г. Короленко, вскормленный девятнадцатым веком и творивший внутри него, сохраняет и мировоззренческую цельность, и душевную чистоту, и веру в человека.

…ШколаЛибана была подлинной «школой филологической точности», если перефразировать знаменитое определение, данное Пушкиным лирике Жуковского и Батюшкова. Эта школа объединяла и до сих пор объединяет исследователей разных поколений. Некоторые из них знают, другие не знают друг друга. Но даже если не знают, соприкоснувшись с письменными текстами или встретившись случайно где-нибудь на конференции или семинаре, тут же «находят» друг друга, улавливая в чужом слове характерные обертоны мысли, знакомые приемы анализа. И радуются, услышав в ответ на вопрос: «У кого

Вы учились?» лаконичное: «В семинаре Либана».

* * *

Список тем для курсовых работ занимающимся в лермонтовском семинаре Николай Иванович прочел уже на втором занятии. «Мелодика лермонтовского стиха» (ее взяла Ирина Беляева и написала блестяще), «Тема природы в романе М.Ю. Лермонтова "Герой нашего времени"» (досталась вальяжному болгарину Димитру Димитрову), «Историческая поэма М.Ю. Лермонтова "Песня о Купце Калашникове"» (будущий журналист Александр Шундрин, убежденный противник всякого строгого литературоведения, написал на эту тему изящное эссе), «М.Ю. Лермонтов. Послания» (ее выбрала трудолюбивая Катя Полянская и, в отличие от Шундрина, послушно следовала в курсовой работе всем велениям жанра).

Среди прочтенного промелькнуло «Дневник Печорина и…» — вторую половину заглавия я опрометчиво не расслышала.

Когда последовал опрос, кто какую тему берет, я бодро откликнулась:

— Я хотела бы писать о дневнике Печорина.

Николай Иванович лукаво прищурился:

— «Дневник Печорина и дневник Наполеона»? Прекрасно.

Что такое «дневник Наполеона», я, конечно, понятия не имела. С французским языком почти не дружила. Но отступать было уже невозможно. И засучив рукава — ах, как хороша ты, самонадеянность юности! — начала работать над темой. Восьмитомные «Записки со Св. Елены» Гурго и Монтолона, «Мемориал Св. Елены» Лас-Казаса… Исторические и литературоведческие труды, творения европейских и русских романтиков…

И тут меня ждало настоящее потрясение. Тема, обозначенная так аскетически-просто, заставляла обращаться к крупным историко- литературным и философским проблемам, к стержневым вопросам, которыми болел европейский и русский XIX век. Проблема индивидуализма, «самовластья человеческого я» (Ф.И.Тютчев), диалектика судьбы и свободы, антиномии человеческой природы, запечатленные романтизмом в знаменитой формуле «Во мне два человека». А еще вопрос о специфике дневникового жанра и его статусе в литературе… Об этом и о многом другом нудила говорить скромная по одежке тема курсовой работы в семинаре Либана.

И так было всегда. Локальные темы, предлагаемые им для разработки, выводили нас на большие темы литературы, давали почувствовать ее главные смысловые и художественные узлы, понять логику развития слова и образа в ту или иную эпоху.

После семинара, на котором состоялось чтение и обсуждение моей курсовой, мы остались одни в аудитории. И вдруг Николай Иванович обронил как бы между прочим:

— А ведь это была моя тема…

Тогда я не посмела продолжать разговор. Лишь много позднее, уже окончив филфак, в одну из встреч спросила, что имел он в виду.

— Это была тема моей кандидатской диссертации. Защитить мне ее, конечно, не дали.

…Понятно, почему не дали. Сталин, благосклонно встретивший в 1936 году книгу Е.В. Тарле «Наполеон» (к слову сказать, Николай Иванович эту книгу очень ценил), явно соотнес фигуру создателя великой империи с собственной личностью — недаром даже защитил автора от газетных нападок. Писать о годах падения и унижения титана, мнившего «заменить собой Провидение» (а ведь именно к этим годам относятся «Записки Наполеона») было, по меньшей мере, рискованно. А в 1941-м возникли другие аналогии: Великой Отечественной — с Отечественной войной 1812 года, и обращение к романтизированному образу императора стало невозможным со всех точек зрения.

Встал вопрос о смене темы, но Николай Иванович на компромисс не пошел. Памятью об этом совестном выборе стало значащее отсутствие ученой степени, которое все годы его преподавания в Университете так раздражало чиновников, восхищало студентов и удивляло неофитов от филологии, что явились на факультет в перестроечную и ельцинскую эпоху, в годы безудержного «разгула свободы». Впрочем, к этому «разгулу» Николай Иванович относился скептически: слишком часто подобная хмельная свобода оборачивалась свободой от знаний и традиций, а что хорошего в том, когда пишем «свобода» — подразумеваем «невежество»?

Идеологической конъюнктуры, ни советской, ни постсоветской, когда с ретивостью, достойной лучшего применения, отказывались от наследства и отрясали прах с ног своих, Либан не терпел. Помню, в начале 1990-х на одном из заседаний кафедры барственный Василий Иванович Кулешов, видом и голосом подчеркивая торжественность момента, провозгласил изменение политики преподавания литературы:

— Мы так долго и так много в прошлые годы принуждали студентов заниматься фигурами демократического лагеря. Пора оставить эту порочную практику и открыть широкий простор исследованиям других фигур. Нужно изучать творчество славянофилов, религиозных писателей и философов, изучать больше, шире, объемнее…

— А мне кажется, — откликнулся Николай Иванович, — что мы в последнее время мало и плохо занимались писателями и критиками демократического лагеря. И это недопустимо.

Историк до мозга костей, он требовал изучения каждого явления в его собственной внутренней логике и в логике общего движения литературы. Белинский, Добролюбов, Писарев, Чернышевский интересовали его не как идеологические марионетки в руках политически благонадежных или диссидентствующих писак, а как представители определенной традиции, которая нуждается в филологическом и эстетическом осмыслении.

Невозможность подстраивать свое видение художественной словесности под внешние идеологические каноны и была, на мой взгляд, главной причиной того, что Николай Иванович предельно сократил для себя сферу письменного, а значит печатного слова, ушел в сферу слова устного, свободного, нерегламентированного, неподвластного цензурному давлению. Здесь не было места деформирующей редакторской воле, но лишь воля автора и воля избранного им предмета. Целые научные исследования, настоящие устные монографии создавались Н.И. Либаном в рамках лекционных курсов, спецкурсов, спецсеминаров по древнерусской литературе, литературе XVIII иХ1Х веков, по творчеству Н.И. Новикова, Н.М. Карамзина, М.Ю. Лермонтова, Н.С. Лескова, А.Ф. Писемского, Н.Г. Чернышевского, В.Г. Короленко… А еще были лекции о писателях «второго ряда» и знаменитый спецкурс «Русский бульварный роман», открывавшие не только студентам, но и тем, кого принято называть «научной общественностью», terra incognita русской литературы.

Н.И. Либан творил не на бумаге, но в пространстве живого, звучащего слова, запечатлевая мысли и образы в умах и сердцах своих слушателей. Многие из его идей оживали затем в трудах учеников — на устное слово копирайт не поставишь, да Николай Иванович к этому и не стремился, напротив, был доволен, что брошенные им семена проросли и дали свой плод. Учитель, щедро раскрывающий ученику все богатства своего научного опыта, всегда побеждал в нем исследователя, ревниво пекущегося о собственном приоритете. И все же отрадно, что хотя бы малая часть того, что прозвучало в стенах МГУ за время почти семидесятилетней работы Н.И. Либана, окормляя многие поколения филологов, в последние годы его жизни все-таки появилась в печати…

* * *

На втором и третьем курсе мы, студенты дневного отделения, каждую неделю сбегали к счастливцам вечерникам, которым Николай Иванович читал русскую литературу. Замирали за партой и, затаив дыхание, слушали. И так хотелось ухватить, удержать сказанное — хотя бы в неверной памяти, в несовершенных конспектах, а если повезет — на магнитной ленте, считавшейся тогда чудом техники.

На лекции Николая Ивановича многие ходили с магнитофоном, и если в самый интересный момент пленка кончалась, судорожно переворачивали кассету, чтобы не упустить ни одного драгоценного слова.

Прошло пятнадцать лет, и теперь эти слова запечатлены на бумаге. Сначала вышли две книги — «Литература Древней Руси: Лекции- очерки» (М.: Изд-во МГУ, 2000) и «Становление личности в русской литературе XVIII века» (М.: Изд-во МГУ, 2003). Потом они объединились под одной обложкой с третьей, вводящей читателя в девятнадцатый век, и возникла книга «Лекции по истории русской литературы» (М.: Изд-во МГУ, 2005).