Открываю эту книгу под зеленой обложкой, свежей и сочной, как весенняя трава, — таким же свежим и сочным было каждое выступление Николая Ивановича. Начинаю читать — оторваться уже невозможно. Не просто история литературы встает с этих страниц, а история времени и судьба человека во времени. В живом, поистине воскрешающем слове является мир наших предков. «Дела давно минувших дней, / Преданья старины глубокой…». В лекциях о литературе Древней Руси Николай Иванович ведет к самым истокам, помогая постигнуть, «откуду есть пошла Русская земля» и русская словесность. Звучит слово, прочитанное через историю, и история, отразившаяся в слове, — от князя Владимира, крестившего Русь и боявшегося казнить преступников, до Ивана Грозного, утверждавшего в письмах Курбскому свое право царствовать безраздельно и самовластно; от митрополита Илариона с его «Словом о Законе и Благодати» до бунтаря протопопа Аввакума, для которого не страшно потерять жизнь — страшнее потерять веру; от «Повести временных лет» и «Слова о полку Игореве» до «Сказания Авраамия Палицына», запечатлевшего думы современника о Смутном времени, его попытку понять, что же тогда сделалось со страной и с людьми.
А вот литература XVIII века и дерзновенные реформаторы, создававшие державу Российскую, прорубавшие окно в Европу, выходившие к северным и южным морям, строившие Петербург наперекор всем природным стихиям… Тектонические сдвиги эпохи Петра, правление «веселой царицы Елизавет», властная и самоуверенная Екатерина II, говорящая своей тезке Екатерине Дашковой: «Женщина все может». Тут же — М. Ломоносов как «Петр Великий русской литературы»; В. Тредьяковский, открывший силлабо-тонический стих, без которого не было бы ни Пушкина, ни русской поэзии вообще; А. Сумароков, коему обязана Россия театром. История русского масонства и Н. Новиков с его знаменитыми журналами. И наконец Н. Карамзин, по пушкинскому точному слову, «последний летописец и первый историк» России, создатель многотомной «Истории государства Российского», на которой в XIX веке будут воспитываться и Пушкин, и Толстой, и Достоевский…
И что же? По мере чтения начинаешь вдруг понимать, что мы, перешагнувшие порог XXI века, летающие на самолетах, сидящие перед экраном компьютера и, казалось, постигшие всю земную премудрость, совсем не далеко ушли от тех, кто жил, мыслил, творил в те далекие годы. Что многие нынешние наши сюжеты, от общественных, политических, литературных до сюжетов нелитературной, обыденной жизни — в некотором смысле всего лишь повторенье пройденного. И что настоящее связано невидимыми, но прочными нитями с прошлым, питается и крепится им, создавая непрерывность движенья истории.
Быть может, это так потому, что и в жизни, и в литературе главный предмет один — человек. И задача историка литературы, как видел ее Н.И. Либан, — показать, каким предстает человек в те или иные эпохи истории, в каких формах отливается его труд самосознанья, как формируется в нем то, что мы называем личностью. В лекциях о древнерусской литературе раскрывается мироощущение человека Древней Руси, державшееся живым чувством связи Бога и мира (вспомним знаменитый «Шестоднев» или «Слово на Антипасху» Кирилла Туровского, где радость Христова Воскресения становится радостью всей земли, где вся природа в своем весеннем обновлении откликается благой вести о победе над смертью). А в части, посвященной «Становлению личности в русской литературе XVIII века», перед нами проходят и петровский человек-преобразователь, и человек классицизма с его подчиненностью идее порядка, четкой иерархией планов и уровней бытия, и человек сентименталистской эпохи с его культом сердца, а не разума, вниманием к сокровенной, внутренней жизни души. Своими исканиями смысла существования, своей думой о назначении человека писатели XVIII века предварили и век девятнадцатый, и век двадцатый, и нынешний, только начавшийся век. Ломоносов, давший в знаменитой оде «Бог» образ человека как зиждительной связи миров, Державин с его размышлением о скоротечности человеческой жизни («Река времен в своем стремленье / Уносит все дела людей»), Радищев, вопрошавший «о человеке, его смертности и бессмертии», — наши «вечные спутники» в миропознании.
И вот, наконец, автор — умный Вергилий читателя — странника по пространству русской литературы — распахивает двери в ее золотой век. Жуковский, Пушкин, Лермонтов. Три фигуры — как титаны Возрождения Леонардо да Винчи, Рафаэль, Микеланджело. Им Николай Иванович посвящает очерки, исполненные подлинного вдохновения: рисуя образы поэтов, демонстрирует, как сквозь призму их творчества преломляются основные линии литературного процесса первой трети девятнадцатого столетия. Удивительный по стройности и глубине разбор «Евгения Онегина», главы о «Борисе Годунове», «Маленьких трагедиях», «Капитанской дочке» — каждая настоящий шедевр. Проникновенная характеристика Татьяны Лариной, «хранительницы того миропорядка, той национально-исторической почвы, которая называется Россия». Полемика с «теорией среды»: «…не только среда формирует человека, но и человек формирует среду. То есть не только формирует, но и организует, не только организует, но и вдохновляет, не только вдохновляет, но и определяет собой тот или иной путь развития — экономического, духовного, художественного».
Когда-то Н.Ф. Федоров, философ всечеловеческой памяти, призывал видеть за книгой создавшего ее автора. Читая лекции-очерки, я особенно чувствовала правду его призыва. Тексты Николая Ивановича сохранили свежесть живого, звучащего слова и совсем не похожи на сухие, наукообразные штудии, которые читать можно лишь на ночь глядя в качестве эффективного и безобидного снотворного средства. Они артистичны, пластичны и ярки, исполнены захватывающего динамизма — тут свои подъемы и кульминации, серьезные, порой трагические места и иронические пассажи, а порой — и уничтожающий, метко разящий сарказм. И при этом простота и доступность изложения, в которой нет ни капли поверхностности. Ибо за этой почти евангельской простотой — глубина знания и понимания русской литературы и жизни. А еще — собственная экзистенциальная позиция, достойно и мужественно пронесенная через многие годы.
Лекции-очерки, вышедшие в 2005 году, остановились на Лермонтове. Следующий цикл очерков должен был носить название: «Люди и книги сороковых годов». Николай Иванович был очень одушевлен этим замыслом, не раз говорил о нем при встречах, но завершить не успел…
* * *
От минирецензии в предыдущем фрагменте снова вернусь к лермонтовскому семинару.
То ли на первом, то ли на втором занятии прозвучал вопрос, которого я боялась с той самой минуты, как переступила порог семинарской аудитории:
— Вы имеете какое-то отношение к Гачеву?
— Нет, никакого, — твердо уверила я.
Николай Иванович посмотрел вопросительно, но ничего не сказал.
Разумеется, ложь скоро раскрылась.
— И зачем Вы меня обманули?
Я упорно созерцала линолеум, на котором, как ни трудись, нельзя было обнаружить ничего примечательного, и отчаянно боялась поднять глаза. Ну, как я могла объяснить, что совершенно не хочу, чтобы кто-то из преподавателей и сокурсников догадался о моих родственных связях с «тем самым Гачевым», автором «Ускоренного развития литературы» и концепции содержательности художественных форм, открывателем Бахтина и прочая, прочая, прочая.
Не знаю, понял Николай Иванович мои переживания или нет. Минуту помолчав, сказал:
— А ведь он у меня учился!
Я не нашлась, что ответить.
.. Два года назад, после трагической гибели отца, разбирая его бумаги, обнаружила в «Жизнемыслях» последних лет «Жизнеописание», начатое моментом рождения и доведенное до лета 1972 года. Среди прочего отец описывал послевоенный филфак: его духовную атмосферу, студенческую среду, преподавателей, читавших общие курсы (В.Ф. Асмус, С.И. Радциг и других), проводивших спецсеминары. Пробегая глазами по строчкам, буквально замерла на маленьком машинописном абзаце:
«Анализ художественного произведения вел Либан. Я взял тему "Былина о Садко" — и там вдался в анализ метрики былинного стиха — и, используя свои уже музыкальные познания и слух, — обнаружил некие особенности: Либан похвалил, сказав, что я тут в полемике с Жирмунским что-то открыл, и работу забрал к себе».
К горькому моему стыду только тогда, спустя двадцать лет, мне стал до конца ясен смысл вопроса Николая Ивановича о моем родстве с Гачевым. Он не любопытствовал праздно, не искал повода для едкой насмешки («Знаем, чего они стоят, эти папины дочки!»), он просто радовался нечаянной преемственности, приведшей к нему теперь, спустя сорок лет, дочь того, кого он помнил семнадцатилетним юношей и кому когда-то вместе с другими преподавателями открывал еще незнаемые дороги в науке.
Он учил отца всего год, но всегда, когда мы встречались, справлялся о нем, передавал приветы и волновался, когда узнавал, что тот болен. Так же волновался за других своих учеников и их сродников. Когда мог — стремился помочь или просто ободрить — то сочувственным словом, то доброй шуткой.
Тезка Николая Ивановича Николай Федоров — как мне дорого, что оба они Николаи! — говорил, перефразируя евангельское слово Христа: «Учитель добрый душу свою полагает за детей». Николай Иванович и был таким учителем. Он помнил каждого ученика и каждого принимал в свое сердце.
Один из членов нашего семинара в годы поздней перестройки участвовал в студенческих волнениях, защищая тогда еще яркого и пассионарного Ельцина. Бдительный деканат принимал самые жесткие меры, студенту грозило отчисление. Узнав об этом, Николай Иванович пошел в деканат, настаивая на перемене решения.
Один эпизод мне особенно памятен. В июне 2007 года мы с Ириной Беляевой навестили Николая Ивановича. Ирина пришла пораньше, а я по своему злосчастному обыкновению, конечно, опаздывала. Прибегаю, запыхавшись: под мышкой книжки, в руке связка бананов. Знакомая комната, все на своих местах, все привычно. И вдруг вижу то, от чего не могу сдержать громкого «оха»: на стене висит коврик. Четыре года назад, когда Луис, тот самый Луис, писавший о мечтателе Достоевского, приезжал в Москву, мы вдвоем заходили к Николаю Ивановичу, и он подарил учителю этот коврик. И вот надо же — висит на стене.