Воспоминания о Николае Ивановиче Либане — страница 5 из 5

— Ой, Николай Иванович, как здорово, как замечательно. Коврик! — восклицаю я с глупо-счастливым видом.

Николай Иванович улыбается радостной и чуточку лукавой улыбкой и почему-то едва заметно подмигивает Ире Беляевой…

…Проходит полгода. Морозный, январский день. По белым, слепящим от солнца дорожкам мы идем с кладбища. Только что кончилась панихида. Служил муж Лены Рогалиной, отец Стефан. Было светло и проникновенно. Сорок дней. Уже сорок дней…

Обогнав шедших впереди, я оказалась рядом с Ирой Беляевой, и вдруг она спросила меня:

— А помнишь, в июне, когда мы с тобой были у Николая Ивановича, ты радовалась коврику, что висел у него на стене?

— Конечно, помню.

— Ведь Николай Иванович повесил его тогда специально для тебя. Я пришла раньше, мы сидели, разговаривали, и вдруг он показал рукой в угол: «Ира, сейчас должна прийти Гачева. Видите, вон там стоит коврик? Его мне Луис подарил. Возьмите и повесьте вот сюда, на эту стену». Я послушно достала коврик. А Николай Иванович продолжал: «Я вообще индейца этого не люблю. Что Вы так смотрите: все мексиканцы индейцы! Гачевой он голову заморочил. Но мы повесим: она придет, ей будет приятно».

Так учитель умел дарить радость. Каждый раз, вспоминая свой простодушный восторг и его улыбку с хитринкой, чувствую себя маленькой девочкой, в ночь Рождества нашедшей в башмачке у кровати серебряную монету — рукотворное чудо, милую примету родительской любви и заботы…

* * *

Николай Иванович не только учил, он — воспитывал. Его преподавание было в полном смысле слова образованием, творением образа. Уверенной рукой Либан придавал форму юному человеческому материалу, наносил четкий контур на размытые и нестройные очертания наших умов и сердец. Он учил нас тому, что сейчас называется маловыразительным сочетанием «культура общения». Общения профессионального, сопряженного с умением вести дискуссию, вежливо, но компетентно отвечать на вопросы, даже самые прово- кативные. Общения человеческого, немыслимого без доверия, без нелицемерного внимания к личности другого, без уважения к чужому «я». Как бы между прочим учил и этикету — в духе традиций века, который мы изучали.

Каждое телефонное прощание заканчивалось словами:

— Целую Вашу руку.

Меня, привыкшую исключительно к норме товарищеских рукопожатий, это обращение повергало в священный трепет.

Помню, как-то летом, после окончания университета, я пыталась подарить учителю розы. Многое значил для меня этот букет. Чудесные живые цветы были даром восхищения и любви, символом благодарности за годы, проведенные в лермонтовском семинаре, и — мольбой о прощении: после четвертого курса, не совладав с Короленко, я ушла писать диплом к К.И. Тюнькину. Увы, букет принят не был. Я расплакалась, так было обидно. А Николай Иванович мягко сказал:

— Ну, что Вы плачете? Я не принимаю цветы от женщин.

Всем — внешним обликом, манерой говорить и держаться — он

был из того, безвозвратно ушедшего времени, в котором рождалась и крепла, достигая своего творческого акме, русская литература. Чем- то неуловимо напоминал Тютчева — впечатление усиливали яркие «mots», порой вспыхивавшие в его живой, умной речи. Увы, лишь некоторые из них остались в памяти:

Один из учеников Николая Ивановича решил выяснить его партийные убеждения:

Николай Иванович, а к какой партии Вы принадлежите?

— К партии КВД.

— Что это за партия — какая-то современная разновидность кадетов?

— Ах, вы не знаете? Ка — вэ — дэ: куда ветер дует…

Николай Иванович в больнице после инфаркта. Каждый день — сплошные визиты. Коллеги с факультета, знакомые, ученики. Прибегает и наша семинарская стайка. Разговор идет обо всем — Лермонтов, Лесков, Чернышевский. Николай Иванович делится воспоминаниями об ИФЛИ, рассказывает о своей жизни. Мы забываем о времени и преступно гоним от себя мысль о том, что учителю переутомляться нельзя. Внезапно Либан достает сигарету.

— Николай Иванович, Вам же курить запрещено!

— Мне главврач разрешил. Я ему сказал: «Я пятьдесят лет курил. Если Вы сейчас лишите меня сигареты — я просто умру. А если разрешите — то точно выживу».

Эпизод, повторявшийся раза два или три: стоит мне заговорить о славянофилах и Тютчеве и начать рассуждать о высоких историософских материях — Николай Иванович кладет ногу на ногу и с милыми неточностями цитирует эпиграмму М.А.Дмитриева, обращенную к моему любимому Ивану Аксакову:

Какое счастье Ване —

Женат на царской няне.

Какая ж ему честь —

Сам Тютчев ему тесть.

Какую дребедень

Печатать будет «День»!

Я хохочу и умеряю пафос своих речей: не любит Николай Иванович всяческих выспренностей…

* * *

Еще в наши первые университетские годы Николай Иванович так учил запоминать свой телефон:

— 203-27-95. 203 — это, ничего не поделаешь, надо запомнить. А дальше все просто: 27 — возраст Лермонтова. 95 — до этих лет я хотел бы дожить.

Он дожил до 97-ми…

Тот июньский визит, где меня ждал сюрприз с ковриком, оказался последним. Мы с Ирой Беляевой долго сидели тогда у Николая Ивановича. Вспоминали лермонтовский семинар. Говорили обо всем — об университете, о жизни, о современности, о книге лекций по истории русской литературы, которую мы так любили.

И вдруг Николай Иванович спросил — спокойно и просто:

— Вы придете ко мне на отпевание?

Для меня вопрос прозвучал как гром среди ясного неба (Иру, как оказалось, он уже спрашивал об этом раньше). Внутренне холодея, я начала лепетать:

— Николай Иванович, какое может быть отпевание? Зачем Вы об этом думаете! Ведь столько еще нужно сделать. Вы же сами говорили о продолжении Вашей книги. Вспомните «Песенку фронтового шофера»: «А помирать нам рановато, Есть у нас еще дома дела…»

Николай Иванович смеется — но задает вопрос снова:

— Так вы придете?

Хватаюсь за последнюю соломинку — только бы отвлечь его от мысли о смерти:

— Николай Иванович, хотите, расскажу грузинский анекдот. Старейшему в роде исполняется 100 лет, собираются родственники и гости, тамада поднимает бокал: "Да-ра-гой, желаю тебе дожить да 120 лэт!", а юбиляр хмурит брови: "Зачем полагаешь границы благости и воле Господней?"

Либан снова смеется и снова спрашивает:

— Придете на отпевание?

Сдерживая слезы, сквозь комок, застревающий в горле, отвечаю:

— Конечно, приду!

Воцаряется пауза. В комнате тихо. Еле слышен ход часов и шелест листвы за окном.

Николай Иванович поднимает голову:

— Если бы Вы знали, как хочется жить…

Его нет уже три года. Но все чаще рождается во мне ощущение, что он любит и помнит нас и оттуда, из Вечности. Что «цепь любви», связующая живых и умерших, о которой так глубоко и проникновенно писал Достоевский, крепка и нерушима. И что ничего не страшно нам здесь, на земле, ибо там предстоит пред Богом за нас наш учитель.