Здесь можно спросить: как Шмелёв относился к советской власти? Ни одного хорошего слова я никогда от него не слышал о тоталитарной системе, самым страшным воплощением которой был сталинизм. Сколько у нас было разговоров на эту тему, с какой ненавистью он отзывался о системе, которая лично ему ничего плохого не сделала; я сначала удивлялся, что такие настроения могут быть у бывшего зятя Хрущёва. Потом понял, что в этом как раз и проявлялась его внутренняя порядочность наряду с умением объективно осмыслить суть исторических событий. В отличие от многих отпрысков советских вельмож, не способных примириться с фактом крушения советской власти, Николай смог подняться выше личных интересов. Напомню, что он работал в «святая святых» системы, в ЦК, имел массу льгот, впереди светила прекрасная карьера. Кто мог знать, что будет после смены власти, не рухнет ли и он, и ему подобные «идеологические столпы» системы? И уж во всяком случае меньше всего он мог предполагать, что при новой власти станет академиком и директором института. Но он пошел тем путем, который считал необходимым для страны, пошел с Шаталиным за Горбачёвым и Яковлевым.
Помню, мы сидели втроем: Николай, я и наш общий друг, покойный Лев Степанов. Был разгар перестройки. Лев сказал: «Мы даже еще не можем представить себе, что изменения пойдут лавинообразно». Шмелёв тут же откликнулся: «Правильно, Лева, нашел верное слово! Будет лавина, и нас, может быть, погребет, но не должна эта античеловеческая система быть вечной, надо же наконец дать людям свободно дышать!» Это буквально его слова, я их запомнил в точности и годы спустя ему же их напомнил.
Николай Шмелёв по своей природе, по структуре своей личности был демократом и либералом. Сколько раз я слышал, как он последними словами клеймил всякий авторитаризм, диктатуру, деспотизм, преследование свободы мысли. Вот что он ненавидел органически — это всякое насилие, исходит ли оно от человека или государства. Ему были совершенно чужды такие распространенные в нашей стране черты, как грубость, хамство, непримиримость и нетерпимость, отношение к человеку с иным мнением как к врагу. И вместе с тем Николай был настоящим русским человеком в лучшем смысле слова и русским патриотом.
А вообще он с огромным любопытством наблюдал за жизнью как у нас, так и за рубежом, впитывал в себя что-то новое. Помню, как мы с ним ходили по Буэнос-Айресу и как он вглядывался в памятные места этого чудесного города, уже изучив историю Аргентины. Чего он, кстати, терпеть не мог, так это дилетантского, поверхностного отношения к истории и особенностям различных обществ. Если Николай не чувствовал себя компетентным высказать о чем-то действительно веское мнение, он воздерживался от оценок. Безаппеляционность, самомнение, склонность рубить с плеча, не стесняясь обидеть человека, — все это было ему абсолютно чуждо. Когда-то я ему сказал о чьем-то афоризме на тему самооценки: «Оценивая себя, я скромен, но сравнивая — горд». Он тут же за это схватился и даже записал, чтобы не забыть.
И все же: что это была за личность?
Я бы выделил несколько ипостасей Николая Шмелёва, человека на редкость многогранного и не поддающегося общеизвестным шаблонным оценкам.
Первая: вальяжный русский интеллигент старого, дореволюционного образца, в кресле и с трубкой в зубах, начитанный, философствующий, озирающий мудрым взглядом вереницу минувших столетий.
Вторая: плейбой второй половины ХХ века, ровесник и сотрапезник «шестидесятников», любитель жизни во всех ее проявлениях, ценитель красивого застолья, любимец женщин.
Третья: типичный кабинетный ученый, способный, изолировавшись от мирской суеты, часами сидеть над книгами, трактатами, статистикой, обдумывать и писать научные исследования.
Четвертая: писатель, литератор, сочинитель беллетристических повестей и романов, с наслаждением копающийся в пыли веков, проникающий в мысли и чувства давно ушедших персонажей, дающий простор фантазии, отбрасывающий сухую научную прозу.
Как можно было все это совместить? Я не знаю другого человека, в котором бы могли сочетаться столь различные грани личности. Может быть, именно поэтому, из желания все охватить, и в экономике свое слово сказать, и в литературе попробовать сравняться если не с классиками, то по крайней мере с Нагибиным, Битовым, Аксёновым, и в академической иерархии двигаться до потолка (а ради этого — со сколькими фигурами надо завязывать отношения, сколько потом чертыхаться и отплевываться, сколько погружаться в суету сует) — может быть, поэтому и не все получилось, о чем мечталось? Внешне, формально — куда уж больше, а внутренне? О чем, может быть, жалел Николай, чего бы он не стал повторять, будь возможна другая жизнь, — не знаем…
В давние времена я подарил Николаю котенка. Оказалось, что это норвежский лесной кот. Он прожил 19 лет. И каждый раз, когда я приходил в гости, навстречу мне бросалась, только я успевал открыть дверь, Катя, дочь Николая, держа в руках огромного кота. После этого выходил из кабинета хозяин, и я неизменно спрашивал: «Ну, что нового написал?» Такой был неизменный ритуал. Я знал, что главным в жизни Николая было — писать книги. Он написал бы больше, возможно, создал бы шедевр, если бы… если бы не был тем Николаем Шмелёвым — разносторонним и жадным до всех проявлений жизни, — которого мы знали. И мы должны быть рады, что жили рядом с таким человеком.
Николай Петрович Шмелёв: он первым выступил за реформы и первым — против того, как они проводились
Про Николая Петровича писать будут многие. Он был человеком крупного калибра и в литературе, и в экономике, и в судьбе многих людей оставил след на всю их последующую жизнь. В том числе и в моей судьбе. Он был моим начальником, старшим товарищем и соавтором в 1983–1991 гг., когда я работал в Институте США и Канады АН СССР; а после 1991 г. мы общались регулярно и по работе, и как друзья. В 1989 г. в России, а потом и в США вышла наша книга «На переломе»[23]; в 1991 г. под нашей редакцией вышла другая книга[24]; до этого и после этого мы писали вместе докладные записки, статьи, главы в книгах[25].
В 1983 г. я закончил рукопись книги про экономические циклы, ее раскритиковали как подрывающую марксистские догмы (хотя мне казалось, что, наоборот, я восстанавливаю творческий марксизм). Николай Петрович отнесся к книге с симпатией, взялся помочь, и в итоге я перешел в сектор мирохозяйственных связей Института США и Канады, который тогда Шмелёв и возглавлял. Во время первого серьезного разговора я посчитал нужным рассказать Шмелёву, имевшему репутацию либерала, о своих политических взглядах:
— Я социал-демократ, Николай Петрович, верю в международное братство всех людей труда. Нынешнюю советскую систему критикую, как и все, но социалистические идеи разделяю. Может, и не вполне большевик, но как минимум «меньшевик-интернационалист».
Шмелёв улыбнулся.
— М-да, сколько вам лет?
— Скоро 30.
— Знаете, что Черчилль говорил? Кто в молодости не был левым, у того нет сердца. Но кто к старости не стал правым, у того нет ума. У вас еще есть время, но не так много…
Наверное, в последующие годы я поправел, а может, и Шмелёв полевел, так или иначе мы сработались. Мне повезло, что судьба нас свела, я понял это сразу. Николай Петрович отличался от остальных так, что лишь слепой мог не заметить, что по широте кругозора, по общей культуре и по умению анализировать и видеть глубже он превосходил других на порядок. Это было очевидно в науке, в экономике: многие специалисты, знавшие досконально «свои» темы, которыми занимались десятилетиями, не могли, что называется, взять быка за рога — сформулировать суть дела так четко, как Николай Петрович. И не могли сделать более верные прогнозы. Это было очевидно и в его художественной прозе — он писал о Гёте и Пиросмани, о Питере Брейгеле и Иване Грозном, о московской интеллигенции и советской жизни. Его повести, романы и рассказы были «настоящими», написанными «не понарошку», все они запоминались и «не отпускали» — заставляли мысленно возвращаться к ним опять и опять, искать ответы на вопросы вечные и непреходящие, которые волновали человека сотни лет назад и будут волновать всегда.
Николай Петрович одним из самых первых выступил за реформы в статье «Авансы и долги», опубликованной в «Новом мире» в 1987 г.[26], и одним из первых выступил против того, как они проводятся. При всем своем уважении к Горбачёву («европеец со ставропольским акцентом») он резко критиковал его макроэкономическую политику, создавшую огромные вынужденные сбережения — отложенный потребительский спрос и повсеместные дефициты. В начале 90-х гг. ему предлагали войти в правительство (пост министра приватизации или другой), но он отказался. Он любил говорить: «Я не губернатор, я еврей при губернаторе», но отказался он, конечно, из-за принципиального несогласия с «безжалостными» шокотерапистскими методами. Он переживал и за судьбу СССР, и за судьбу России, и за судьбу социалистической идеи.
В своей экономической публицистике конца 80-х Шмелёв определил главную экономическую проблему тогдашнего развития: рыночные реформы, ставка на экономические стимулы требуют стабильного рубля, а бюджетный дефицит и его монетизация эту самую стабильность подрывают, дискредитируя реформы и реформаторов. Тогда же он предложил варианты разумной политики — отказ от антиалкогольной кампании для восстановления потерянных от акцизов на водку доходов бюджета, продажа реальных активов (малая приватизация) и финансовых активов (облигационные займы) населению для откачки отложенного потребительского спроса, импорт ширпотреба за счет валютных резервов и иностранных займов для немедленного наполнения потребительского рынка. Такие рекомендации могли помочь профинансировать издержки перехода к рынку, осуществить своего рода «хирургию под наркозом», но, к сожалению, они если и были использованы, то в слишком малой степени и слишком поздно. Накопленные вынужденные сбережения населения в конце концов были ликвидированы самым жестоким и разрушительным способом — павловская денежная реформа 1991 г. и апрельское «регулируемое» повышение цен, а потом и полное освобождение цен 2 января 1992 г., положившее начало периоду сверхвысокой инфляции.