— В «Пашковом доме» говорится: «Мысль эта в примитиве сводилась к следующему: милосердие — самая выгодная политика по чисто коммерческим соображениям…» Может быть, гайдаровским реформам не хватало человечности?
— Не хватало. Он личность незаурядная, но уж очень академичная. Очень. Для него зачастую существуют не люди, а статистические единицы. Есть и другой порок общественного мнения: если поиск — то непременно нравственный, обязательно духовный. В практическую жизнь люди, придерживающиеся такого мнения, никогда не давали себе труда заглянуть. Но ведь если ты призываешь человека вериги носить, то учти при этом, что кормиться ему надо, что у человека существуют свои будничные заботы, что дети у него подрастают… И вот если мне попытаться сформулировать свою писательскую идеологию, то одна из задач — это постараться «поженить» два взгляда: утилитарный, скажем, чисто экономический, с тем, что мы обозначаем как духовный поиск, как святость, как мораль, как то, что несет Христос…
— Сейчас многие говорят о некоей объединительной идее, национальной, например…
— Я и по крови, и по духу человек абсолютно русский. Но ни в какую русскую идею я не верю. Чем такая идея конкретно выражается? Сарафаном? Самоваром? Пляской? Русскими романсами? Разве объединишь сегодня людей только этим, тем более мы уповаем на воссоединение с остальным миром, на преодоление нашей прежней изоляции. А базой человеческого сближения может стать любая культура, любая цивилизованная идея. Возьмите, скажем, индийскую, насчитывающую пять тысяч лет. Начните чистить эту луковицу, в середине обнаружите простой, но, ей-Богу, благотворный и плодотворный принцип: перестань гоняться за химерами, построй дом, посади дерево, роди сына и воспитай его. Все. Больше ничего. И у нашей христианской идеи корни те же, ибо сказано: «Трудитесь в поте лица своего, любите друг друга, плодитесь и размножайтесь». Ну, добавьте к этому еще что-то свое. Из этого неизменного круга человеку даже во всей вселенной никогда не выйти и никуда не деться. А если говорить о нашем времени, то, Господи, столько наворотили мы за предыдущие десятилетия, даже века, так изуродовали землю, так бестолково обращались со страной, с людьми…
— Откуда все-таки бралось в России эдакое общенациональное равнодушие к собственной судьбе — вот загадка.
— Загадка. И я бился над нею, но так и не смог разгадать эту пресловутую русскую традицию, с ее святостью — с одной стороны и жутким изуверством — с другой. Объяснить тут ничего невозможно. Вот зафиксированный в истории факт: Петр Первый в начале цивилизованного периода своего царствования некоторое время носился с мечтой сселить всю страну от западной границы по Волгу, потому что наши просторы суть безнадежность всех наших замыслов и начинаний. Ну а вдобавок к нашим просторам тут и Византия, традиции которой мы переняли, и татарщина тут вся при нас, и частично наша собственная психология, с ее вечным «либо все — либо ничего». Либо ты святой — либо убивец с ножом.
— Так что же гарантирует своеобразную устойчивость нашему национальному типу или, напротив, свидетельствует о крайних его перепадах?
— Я бы уточнил, что неустойчивость — это тоже не всегда плохое качество. Она пластична, она текуча, она способна иногда поднимать какие-то волны.
А если говорить о моей внутренней ориентации, то я все-таки верю в религию молчаливого большинства. Так принято на сегодняшнем политическом жаргоне называть основной пласт народа. Этот пласт — и спасительный фундамент общества, и его здоровье.
Большинство — это отнюдь не дураки. Им плохо — они плачут, им неуютно — у них рассыпается привычное, но они видят, что происходит движение от безумия к здравому смыслу. Страшно подумать о возможном возврате прежнего, о — даже временном, наполеоновском — его реванше.
Я глубоко убежден, что о пути назад думают всерьез не более десяти процентов общества. Реванша у нас в России быть не может. Попытка реванша — другое дело.
Я бы не стал исключать и вариант прихода диктатора с благородными по виду намерениями. Все наши шатания и страсти, вполне вероятно, приведут нас в конце концов к авторитарной фигуре во главе государства, но и движение этой фигуры в политике и экономике все равно будет в сторону здравого смысла.
Другое дело — степень политических ограничений: подконтрольная пресса, может быть, даже под одну гребенку стриженные литература, искусство…
— Привлекательная перспектива, нечего сказать… Ну а пока мы все-таки свободны, как пишется прозаику Шмелёву?
— Тут есть два аспекта. Внутренний — твое душевное состояние, твои мозги, и второй, чисто материальный: выкраивается ли время работать для души, или все дни уходят только на заработок куска хлеба.
— Короче говоря, Шмелёв-экономист кормит Шмелёва-писателя?
— Кормит. Я бы даже уточнил: кормит Шмелёв-экономист с определенным международным авторитетом. Не знаю, как это прозвучит, но какой-то подстраховочный приработок, чтобы не гоняться за чем ни попадя, я себе сохранил. Ведь на одну профессорскую-то зарплату и впрямь ноги протянешь. Ну а на счет внутреннего состояния, так я по натуре немного вроде бы немец, в смысле педантичности. Все мои главные сюжеты сформировались двадцать, а то и тридцать лет назад, и я методично, выполнив одну намеченную задачу, перехожу к другой.
— Вы говорите сейчас о новой своей книге?
— Да. Я ее давно увидел и продумал. Это попытка дать связанную картинку трех поколений: поколения моего отца, потом нашего поколения, ну и поколения наших детей в нынешней ситуации. Роман начинается с тридцать второго года и заканчивается девяносто третьим. Я уже недалек от его завершения. И тут мне интересна ваша реакция на его название. «Белые столбы» — это вам что-нибудь говорит? Какая первая ассоциация?
— Сумасшедший дом.
— Ага. Значит, я своего добился, и разночтений тут быть не может. Дело в том, что отец когда-то поразил меня вопросом, который он задавал себе в жизни неоднократно: «Кто сумасшедший: я или этот мир?». Отец не мог поверить, что окружающий его мир был сумасшедшим. Это был вопрос всей жизни моего отца. В какой-то степени — и моей, и, как ни странно, третьего поколения тоже.
— О нем, о третьем поколении, в «Пашковом доме» сказано: «У них четко: большие, всеобщие проблемы — сами по себе, а мы, наша жизнь — сами по себе, и незачем смешивать это все воедино, все равно одно от другого не зависит никак… Так сказать, здоровый прагматизм — не то слишком детский, не то слишком взрослый — как на него посмотреть…» Заглянуть бы, как сложатся их судьбы…
— Таинство творения судьбы — как таинство творения книги.
— А когда вы начали писать?
— Еще в студенческие годы. Потом в шестьдесят первом году тогдашний главный редактор «Москвы» Поповкин и работавшая там Евгения Самойловна Ласкина, моя крестная мать в литературе, отобрали у меня один рассказ, самый безопасный. Впрочем, и в нем, как это было тогда принято, в редакции мне приделали «хэппи энд». Я, помню, так был убит этим, так переживал! Потом было десятилетнее молчание. Особенно же в литературе я обязан трем людям: Черниченко, Стреляному и Лисичкину! Моим старым друзьям, которые все недоумевали: «И чего это его не печатают?» Я ведь двадцать пять лет в основном в стол писал! А потом, уже в конце восемьдесят шестого, Черниченко, Стреляный и Лисичкин собрались втроем и пошли к Григорию Бакланову, в «Знамя»: «Гриша, ну ты долго будешь не читать Шмелёва?» Бакланов отвечает вопросом на вопрос: «А что, надо читать?» — «Надо!» Вот он тогда и прочел, и поставил в номер. А дальше уже все пошло-поехало…
Коля ушел в Сочельник, 6 января. Ушел, унося с собой великую человечность и совестливость души. Не за этой ли бесценной ценностью Бог посылает в Сочельник на землю своих ангелов?
То, что дороже всего
В 1998 г. мне и моим домочадцам довелось вместе с Николаем Шмелёвым побывать в Кельне, неподалеку от которого, в Касселе, состоялась Международная конференции «Россия на пороге ХХI века. Поиск новой идентичности», на которую были приглашены Николай и мой муж, Борис Бергельсон, доктор физико-математических наук. Ну и конечно, как не увидеть Кельнский cобор! Едва успели мы обменяться восторженными возгласами, как в Соборе послышались громкие русские голоса. Возникла экскурсионная группа бывших соотечественников, один из которых устремился к моему мужу: «Простите, пожалуйста, но ваш спутник так похож на Николая Шмелёва!» — «Ничего удивительного: это и есть Николай Шмелёв», — последовал ответ. Не буду вдаваться в подробности бурной эмоциональной реакции толпы, окружившей нас и сломавшей все экскурсионные планы, но главным, о чем наперебой говорили люди, обращаясь к Шмелёву, было: «Мы все уезжали из России с „Новым миром“, с вашими „Авансами и долгами“!»
Да, в 1987 г. вся Россия зачитывалась статьей экономиста Николая Шмелёва: яростно и честно говорил он о бедах и надеждах нашей страны. Его статья дала взрывной и аргументированный импульс к дискуссии о жизненно необходимых переменах в российской экономике. Я слушала этих взволнованных людей, для которых Россия, все наши проблемы и радости навсегда останутся своими, вспоминала, как входил в общественную и литературную жизнь страны директор Института Европы РАН, а до этого — доктор экономических наук, профессор, академик, автор более 70 монографий и статей по проблемам мировой и российской экономики, член Президентского Совета России в 90-е гг., кавалер Ордена Почета — да разве все перечислишь! Но была у Николая другая «почетная должность», которой он, рассказывают, гордился, — умение дружить. Крепко, верно, всю жизнь.