Воспоминания — страница 2 из 16

Итак, логотерапия родилась в том же доме, где и я. Но книги я писал уже на квартире, где так и живу после возвращения в Вену. В моем кабинете имеется полукруглый эркер, где я в муках рожаю свои книги, и по аналогии с родильной палатой я обозвал его «родильной полупалатой».

Вероятно, отец был доволен, когда я уже в три года принял решение стать врачом. Самой романтичной в пору моего детства считалась профессия юнги или офицера, но я легко объединял этот идеал с мечтой о медицине, воображая себя то военным, то судовым эскулапом. Однако исследовательская работа с ранних пор сделалась для меня привлекательнее, чем практика. Я и сейчас вижу картину, как в возрасте четырех лет растолковываю маме: «Я понял, мама, как люди изобрели всякие лекарства: велели, чтобы те, кто тяжело заболел и хочет умереть, собрались, и им стали давать попробовать все подряд — и ваксу, и керосин. И если они после этого оставались живы, то вот и правильное лекарство от болезни». А критики ставят мне в упрек, что я слишком мало места отвожу эксперименту!

Тогда же, в четыре года, я однажды вечером незадолго до сна перепугался, потрясенный мыслью, что когда-нибудь и мне предстоит умереть. Но к творчеству меня всю жизнь побуждал отнюдь не страх смерти, а вот какой вопрос: не уничтожается ли быстротечностью жизни сам ее смысл. Ответ же на этот вопрос, ответ, полученный в результате нелегкой борьбы: во многих отношениях именно смерть и придает жизни смысл. И, прежде всего, преходящее бытие отнюдь не лишено смысла уже по той простой причине, что в прошлом ничто не теряется безвозвратно, а напротив, вовеки сохранно. Преходящее не может затронуть прошедшее: прошедшее уже спасено. Все, что мы сделали, что сотворили, что узнали и пережили, все скрывается в прошлом, и никто не в силах истребить это.

Мальчишкой я горевал оттого, что в Первую мировую войну не удалось осуществить два заветных желания: я бы хотел сделаться скаутом, а еще мечтал о велосипеде. Зато сбылось то, о чем я и подумать не осмеливался: среди многих сотен парней, гулявших в городском парке и принимавших участие в тамошних забавах, именно я смог «завалить» признанного силача, причем не как-нибудь, а «захватом шеи сверху».

Смолоду мне очень хотелось написать небольшую историю. Сюжет был задуман такой: некий человек повсюду лихорадочно разыскивает потерянный блокнот. Наконец блокнот ему возвращают, однако добросовестный нашедший просит объяснить, что означают забавные краткие записи в нем. Выясняется, что это пометки о «приватных праздниках» владельца блокнота — дни, когда ему особенно повезло в жизни. Например, под 9 июля запись «вокзал в Брно». Что это значит? Много лет назад в этот день родители на минуту оставили двухлетнего малыша без присмотра, и тот сполз с платформы на рельсы и устроился прямо под колесом поезда. Лишь когда прозвучал сигнал к отправлению и родители оглянулись, они поняли, что произошло. Отец успел подхватить сына с рельс в тот самый миг, когда поезд тронулся. Вот повезло так повезло! Благодарение Богу за чудесное спасение — ведь тем ребенком был я!

Чувство безопасности в детские годы проистекало, разумеется, не из философских размышлений или внушений: его дарила мне сама обстановка, в которой я рос. Мне было, наверное, пять лет (это детское воспоминание я считаю образцовым); я проснулся солнечным утром на даче в Хайнфельде, охваченный невыразимым чувством счастья, блаженства — открыл глаза и увидел над собой улыбку отца.

Еще пара слов о сексуальном развитии. Я был еще мал, когда вместе со старшим братом во время семейного пикника в Венском лесу наткнулся на пакет с карточками — с откровенной порнографией. Мы оба не удивились и не возмутились. Мы даже не поняли, почему мама так поспешно вырвала у нас из рук эти снимки.

Позднее — когда мне было лет восемь — все относящееся к сексу окуталось дымкой тайны. Инициатива исходила от нашей служанки, бойкой и глупой: она взялась просвещать нас с братом и вместе, и поодиночке: разрешала раздевать ее ниже пояса догола и играть с ее гениталиями. Например, она укладывалась на пол, прикинувшись, будто крепко спит, и таким образом поощряла нашу мальчишескую возню, а затем всякий раз строго-настрого запрещала рассказывать родителям — это, мол, тайна только для нас троих.

Годами, стоило мне что-то натворить — не по этой сексуальной части — и эта служанка повергала меня в дрожь, грозя пальцем и приговаривая: «Вики, веди себя хорошо, не то выдам маме секрет». Этих слов было достаточно, чтобы держать меня в безоговорочном подчинении, пока однажды я не подслушал, как мама ее спросила: «Да что за секрет-то?» — и та ответила: «Да ничего особенного, он стащил мармелад». И не зря она опасалась, как бы я сам не проболтался, — ее тревога имела под собой основания.

Я вполне отчетливо помню день, когда сказал отцу: «Правда же, папа, я тебе не говорил, что Мария вчера ездила со мной кататься на карусели?» Таким образом я думал доказать свою надежность! Нетрудно себе представить, как в один прекрасный день я бы спросил: «Правда же, папа, я тебе не говорил, что вчера я забавлялся с гениталиями Марии?»

Достаточно скоро мне сделалась ясна взаимосвязь между сексом и браком — задолго до того, как я осознал связь между сексом и деторождением. Кажется, в одном из первых классов средней ступени я уже задумался о том, как бы мне, женившись, избавиться от привычки засыпать по ночам или хотя бы научиться засыпать не так быстро, ведь я же пропущу самое лучшее, то, что называют «спать с женщиной». «Неужели взрослые настолько глупы, — размышлял я, — что они в это время спят, упуская такое наслаждение? Уж я-то буду вкушать его, бодрствуя», — обещал я себе.

В другом загородном доме, в Поттенштайне, воспитательница подружилась с моими родителями и потому часто общалась с нами, детьми. Меня она прозвала «мыслителем» — вероятно, потому, что я беспрерывно задавал ей вопросы. Я все время хотел что-то узнать. Однако спрашивал я не потому, что был такой уж великий мыслитель, — я бы предпочел быть не великим, но последовательным-до-конца-мыслителем.

Не знаю, можно ли назвать одну мою привычку философской — во всяком случае, то было самопознание в лучших сократических традициях: в юные годы я завтракал (точнее, пил кофе) в постели, а затем еще несколько минут тихо лежал и размышлял о смысле жизни и, в особенности, о содержании наступающего дня — вернее, о том, какой смысл он имеет для меня.

И тут вспоминается событие уже из поры заключения в лагерь Терезиенштадт: некий пражский доцент вздумал проверить IQ нескольких своих коллег, и мой интеллектуальный коэффициент оказался существенно выше среднего. В ту пору меня это сильно удручило, ибо я говорил себе: кто-то другой мог бы с таким умом чего-то добиться, а у меня уже нет шансов с пользой применить свой интеллект, ведь я так и умру в лагере.

И раз уж мы заговорили об интеллекте: меня всегда веселило, если кто-то озвучивал идею, которая прежде уже приходила мне в голову. Веселило, а не огорчало, потому что я рассуждал так: этому человеку пришлось помучиться, писать, готовить публикацию, а я-то безо всякого лишнего беспокойства знаю, что уже сделал точно такое открытие, как то, которым прославился тот или другой специалист. Я бы не огорчился даже, если бы за мои идеи кто-нибудь получил Нобелевскую премию.

Разум…

Будучи перфекционистом, я предъявляю завышенные требования прежде всего к себе самому. Это, разумеется, вовсе не означает, что я всегда соответствую своим требованиям, но когда мне это удается, именно этим объясняются мои успехи, насколько у меня таковые были. И если меня спрашивают, как я сумел чего-то в жизни добиться, я неизменно отвечаю: «Дело в том, что я соблюдаю принцип: любые мелочи исполнять столь же тщательно, как и самое великое дело, и самое великое дело — с тем же спокойствием, что и самое незначительное». То есть когда я собираюсь подать во время дискуссии всего одну-две реплики, я продумываю их заранее и готовлю конспект. И когда предстоит выступать с лекцией перед тысячами слушателей, я тоже готовлюсь заранее и составляю конспект, и все это — столь же выдержанно, как собираясь сделать несколько замечаний на семинаре в присутствии десятка знакомых.

И еще одно: я делаю все не к крайнему сроку, но по возможности заранее, и тем самым предотвращаю двойное напряжение — когда у меня и так много работы, чтобы помимо бесчисленных дел на меня не давил еще и страх не успеть. И третий принцип: не только стараться сделать все заранее, но еще и начинать с самого неприятного, то есть поскорее от него избавляться. Разумеется, не всегда удается следовать своим же принципам и правилам. В молодости, работая врачом в неврологической больнице в замке Марии-Терезии и в психиатрической клинике на Штайнхофе, я проводил воскресенье в варьете. Мне это очень нравилось, однако оставался неприятный осадок, ведь в выходной следовало бы сидеть дома, записывать свои мысли и готовить статьи.

После концлагеря все изменилось. С тех пор в выходные я диктовал свои книги! Я научился экономить время. Да, я стал расходовать его очень скупо — но лишь потому, что хочу потратить время на осмысленные занятия.

И все же должен признаться: и до лагеря, и после я изменял порой своим правилам. Разумеется, потом я страшно сердился на самого себя, так сердился, что порой по нескольку дней сам с собой не желал разговаривать.

…И чувство

Выше я определил себя как рационалиста, то есть человека разума, но при этом оговаривался, что и чувство не чуждо мне.

В пору Второй мировой войны, еще прежде, чем я угодил в лагерь, пока шла кампания по эвтаназии душевнобольных, мне приснился трогательный сон. Он был порожден глубоким состраданием к пациентам: мне снилось, будто обреченные на эвтаназию собираются перед газовой камерой, и я, поразмыслив немного, добровольно к ним присоединяюсь. Здесь просматривается параллель с подвигом знаменитого польского педиатра Януша Корчака, который добровольно вошел вместе с подопечными сиротами в газовую камеру. Но он сделал это, а мне только снилось.