Восстание мизантропов — страница 5 из 20

— Всего на всего!

— Только из за того, что у вас не мозги, а такое подлое месиво….

— В которое не влезает эта в первый раз выросшая перед миром альтернатива…. я недостоин ее сказать. Аня!

— Я скажу: Филь! — Филь Магнус…. или совсем больше ничего.

— Ну да, ну да. Ведь этот момент нельзя пропустить, это было бы преступлением перед собственным….

— Остроумием, не говоря уже о животе.

— Ну да: причем тут, спрашивается, живот: желал бы я посмотреть на того, кто намекнет на мой живот: он его больше не увидит.

— Такие альтернативы вылезают на свет божий раз на две тысячи лет.

— Дураки, обезьяны, карлики, мухи и крокодилы….

— Битые горшки, модели Ноева ковчега, трипанозомы….

— Чортовы гвозди, скотопромышленники.

— Ужели же вы упустите случай лизать чьи-нибудь подошвы на совершенно новом заметьте — основании?

— Теперь я взываю просто к вашему человеческому достоинству: вы же не дикие звери, которые не понимают, что можно не сопротивляться, когда тебя ведут резать, душить или убивать электричеством.

— Будь же проклято время и мир, наполненные ненавистью, злобой и орудиями убийства. Систематика и морфология убийства. Системой наиболее удобного и принятого подавляющим большинством убийства определяется форма правления страны. Глупо говорить: «Англия парламентская монархия» — надо говорить: «Англия — абсолютизм виселицы, Франция — сатрапия гильотины, Соединенные Штаты — тирания электрокуции» — и так далее в том же роде. Здравый смысл уничтожен Лоренцом. Радиоэлектрон уносится по гиперболической ветви. В этой буре горя, проклятий и жалоб….

— Я пойду, — спокойно произнес Высокий, замахиваясь пальто.

— Идем, — ответил другой.

Аня осталась, напряженно глядя в распаренные дали. Ясно было, что это занятие ей надоест через пять минут, и тогда ее соседу не будет оправдания.

Но он не глядел на нее. Выл себе, да выл. Я-да я. Мне-да мне и проч.

— ….как заливается и плачет мое маленькое, малюсенькое горьице. Оно несоизмеримо, оно иррационально, оно не может наконец быть корнем никакого уравнения, а, стало быть, оно трансцедентно, а потому можно полагать, непознаваемо. Это открытие теофанично по существу. Впрочем это не относится….

— Что это ты говоришь?

— Сейчас, подожди чуточку. Так значит…. А я — головастик, паучиная бородавка: не человек. Раз, когда я упал, застигнутый тем, чего не хотел бы никому рассказывать — или лучше всем, всем — поделиться…. и слезы мои мешались с долгим плачем счастливого дождя — чортова мельница сороконожьей злобы расковыряла мой мозг с истинно обезьяньим любопытством….

— Алеша….

— Подожди. — Будьте же прокляты ярость и злоба, качающие землю от полюса до полюса. О, славный добряк Котопахи, съевший однажды 40 тысяч человек за один присест, чудак, простак, добродетельный отец, где же тебе, добродушный великанище, лопавшийся базальтом, равняться с заводами и установками по массовому и циклическому убийству. Там бьют, бьют, бьют года и века….

— Ну слушай. Ну что то говоришь!

— ….И я в этой буре, раздрызганном по небу море крови — я теряю, теряю единственное, маленькое, крохотное, как мышонок, счастьице, — один синенький листик…. вот и все. Ну что ж, такому бедняку, как я — это все: весь мир в этих чертах и словах: я только человек, не более того.

Она сидела тихо. Опустив голову, на него не смотрела.

IX

— Ну рассказывайте же, — воскликнул Крейслер, — чтобы и я мог пореветь вместе с вами.

(Кот Мур)

Четырехпроцентный находился в глубочайшей депрессии. Влезши в свою каморку, он осел на кровать и продолжал жевать свою желчь и свой вой. Что делалось в этой жалкой и пустой голове, — обладай автор сего любопытного эпизода инициалами Байрона, фонарем Диогена, шляпой Боливара, бессонницей Корбьера и почерком Эредиа — и тогда бы он должен был воскликнуть: «Увольте — не могу описать».

Будучи приставлен к своему персонажу, как судебный пристав приставлен к иным персонажам, не соразмеряющим своих поглотительных способностей с оформляющими, однако, все же он должен попытаться. День сиял тем же страстным блеском и тишь улички, еле прописанной по краям веронезом и зеленым лаком хилых, но блестящих травинок, — во образе чуть замолкающего ветра входила в комнату, шевеля отставшие обои. Была до чрезвычайности умилительна эта небрезгливость ветра: он не обижался, что в комнате грязища и мерзостыня, что там на «Вестнике Европы» за май истекшего года покоились три окурочка, одни из коих прожег красную обложку, на окурочках лежала книжка по пчеловодству, на ней бумажка и на оной хвост сельдя, сверху потерянный уже с неделю носовой платок и в дальнейшей последовательности: перочинный нож, замызганный хлебом, паспорт, «нивский» Фет, развернутый пополам, корка, другая, лист бумаги с неконченной диаграммой, а сверху сомнительного свойства полотенце. Ветер весело дул, и не попадал себе в ус. Прохладою ходил он по комнате и трогал шелковыми руками то и то. С его точки зрения все заслуживало ласки. Аня уселась. Какая то книжка развернулась — все равно.

Четырехпроцентный продолжал:

— Ну что все эти жадные и холодно сластолюбивые руки, играющие моей жизнью, что эти злые взгляды, яростные губы — бежать, бежать! Разве мне жить в этих тяжелых озерах, пронизанных тенями будущего тления, — и так теряю я единственное счастье, которое….

— Слушай: знаешь, что кажется…. ты вот это все говоришь точно по книжке.

Он с досадой отмахнулся:

— Ну и не слушай. Не все ль тебе равно.

Тут он поглядел на нее с недоверием. Мало ли, что она там рассказывает. Понятное дело, она хитрит, а самое важное скрывает. Правда, неизвестно было, что это такое за «самое важное», но привычка швыряться невыясненными ощущениями тащила далее. Назревало решение: «мерзавка». Однако полная изоляция пугала нашего героя. Чорт его знает…. и пр. Изоляция хороша для столпников, которым не дают спать лавры Лотовой жены. И: «я ей не завидую в конце концов». Человек животное коллективное, да и не в этом дело….

— Юношей бродил я там — осенними днями — с ящиком пастели и этюдником в руках, так горячо впивался в долгие железно-дорожные пути и их серые заборы, насыпи и сизые ранней весны небеса, когда только что жухло высохли крыши. Яркий бакан товарных вагонов, трамвайный вагон, только что приехавший с завода и отдыхающий па запасе вместе с ледниками и иными специальными вагонами загадочной и точной конструкции. И вот — и вот — эти желтые листы….

Она вздохнула, по терпела.

Хозяева домишки праздновали нечто. Из соседних комнат горячий и душный запах попойки разливался далее: вис в воздухе табак, какой-то — не дай Бог — фиксатуар, водка, селедка, лук, уксус, просто чад непросветный — не хватало для полноты этого ароматического оркестра сернистого водорода и какодила, тогда бы все было в порядке. Празднество отмечалось усиленным потреблением неперевариваемых веществ — туда им и дорога. Стукалась чья то голова с чрезвычайно правильными интервалами о перегородку. А тут еще вой… фу, — полагала девочка: — а уйти жалко, хотя все это он совершенно зря.

— Ну вот, пожалуйста: сойду с ума и обязательно. Путаница, ничего не разберешь, противно и проч.

— По порядку: деньги — их нет; та… вот эта ты не знаешь.

— Бог с ней; я уж совсем старый, много ли трепаться здесь осталось, страшна ли смерть, когда очень устанешь — все равно; во сне видел извержение вулкана, красиво и жутко — какая-нибудь дрянь случится, хотя глупо верить, а осторожность не поможет…. и еще много, много, без конца: надоело. Жизнь кусается и наказывает (а за что — не поймешь) — ты вертись. Устал вертеться. И скучно.

— Ну что же делать?

— Так родится время в грохоте труда, оледенелых глазах и погибающих от усталости. Рожайте время, — обломанные ногти, окровавленные пальцы.

— Но клин клином! Уничтожайте уничтожателей: — знаете ли вы, как варятся щи из топора, вот мы вас обучим этой божественной химии, ибо нет на свете более благородного занятия, чем указанное топороварение. Мы вас обманем с такой детской простотой, что сам чорт будет нам завидовать. Мы преобразуем формулу вашего существования: — а вы будете думать, что мы вам составили новую, — вот оно в чем дело то…. Это чудное время будет называться: восстание мизантропов, — вот как.

Она подошла к нему. Наклонилась к нему проницательными и далекими глазами, погладила по волосам, — он неожиданно чуть не до слез смутился — серьезностью и сосредоточенностью мимолетной ласки. Подумал осторожно, боясь что-нибудь обидеть у себя: — «надобно искать в человеке, где у него это начинается…». «Этим» хотел назвать то, что просторечие именует душой. Путался невероятию, сидел перед ней на кровати и удивлялся. Собственные жесты оказывались мелкими и грубыми. Рассказать другому — не расскажешь, ей сказать — пожалуй, лучше не надо. Она застесняется, а еще хуже — обидится, подумает — «идеализация», а это, как известно, операция самого невыносимого свойства.

— Прощай, — сказала она и слеза упала на грудь, — я пойду.

Один он вовсе вздулся и полетел туда, куда ни Макар, ни прочие глобтроттеры… и т. д.

— Боже мой! Господи, Владыко! Боже мой. Господи, Боже мой, Боже мой….

Хотел помолиться, но дальше этой тирады отвычка от этого, казавшегося предосудительным, занятия не увела. Свалился, как дурак, на пальто да и заревел белугой. Вспомнил, на грех, как в церкви поп за обедней молится о плавающих, путешествующих, недугующих и плененных — вовсе дух захватило.

— Господи Боже! Владыко, — миленький мой, сердце мое… Господи! — и опять сначала.

Нечего сказать, занятие. Мало ли женщин на свете, слава Богу, этого добра, пока что хватит. «У ночи много звезд прелестных…» но как в тексте, так и всюду: «но ярче всех подруг небесных»….

X

За фамилией следовала длинная и, можно опасаться, ироническая вереница букв.