Восстание — страница 5 из 14

1

Соседи называли Платона Михайловича Новоселова «стариком», хотя ему едва перевалило за тридцать пять.

Платон Михайлович действительно выглядел значительно старше своего возраста. Его светлые и мягкие, как у ребенка, волосы слишком рано поредели, залысины поднялись чуть не до самой макушки, и лоб с тремя крутыми поперечными складками казался огромным.

Болезнь (у Платона Михайловича было неблагополучно с легкими) наложила частую сеть морщинок у губ и глазниц, состарив лицо по крайней мере на десять лет.

Платон Михайлович о своей болезни никогда никому не говорил, никогда на нее не жаловался, но, правда, часто покашливал и, другой раз случалось, по нескольку дней не выходил из дома. Зато жена Платона Михайловича — Аглая Ильинична — то и дело рассказывала соседям: «Утром проснулся весь в поту. За ночь две рубахи ему переменила… Совсем плох. Лечиться бы послать, да куда теперь пошлешь — вон, что кругом делается…»

Может быть, под влиянием рассказов Аглаи Ильиничны соседи считали Платона Михайловича человеком, совсем разрушенным болезнью, и нисколько не удивлялись, что он нигде не служит.

— Благодать, ему жена такая на счастье досталась, — поговаривали они. — Вовсе бы пропал без нее, больной — что дитя…

Всех, кто жил по соседству с Новоселовыми, действительно поражала энергия Аглаи Ильиничны.

Маленькая женщина с копной рыжеватых подстриженных волос на крупной ладно посаженной голове, с быстрым взглядом больших карих глаз и с твердой решительной походкой юноши, она, казалось, совсем не знала, что такое усталость или уныние. В первый же день, как Новоселовы приехали в Иркутск (а приехали они в июле 1918 года откуда-то из Забайкалья), Аглая Ильинична намалевала на доске вывеску: «Портниха-белошвейка. Принимает заказы на дому. Мужское и дамское белье. Второй этаж направо», и прибила эту доску над входной дверью.

Целые сутки Аглая Ильинична хлопотала, устраивая мастерскую в передней комнате своей маленькой, снятой в наем квартиры, до поздней ночи была на ногах, то и дело бегала за чем-то в город, а на другое же утро уже принимала заказчиков. Их, правда, нашлось немного, но, к удивлению соседей, они все же нашлись, даже несмотря на тревогу в городе, со дня на день ожидающем вторжения белых.

— Не иначе, десятки домов обегала и заказчиков отыскала, — судачили соседи с завистливым удивлением. — Сами бы заказчики нипочем на новую мастерскую так быстро не натакались, их пригласить нужно. Дошлая женщина — такая не пропадет…

Вторжение в Иркутск белых и перемена власти, казалось, совсем не отразились на жизни Новоселовых. Попрежнему работала мастерская, попрежнему Аглая Ильинична с утра до ночи строчила на швейной машинке, и попрежнему Платон Михайлович ходил по комнате, покашливая в ладонь. Работа мастерской даже оживилась, и вскоре Аглае Ильиничне пришлось прибегнуть к помощи мужа. Она поручила Платону Михайловичу закупать товары и разведывать, где можно подешевле достать батист, полотно, кружева и всякие разноцветные ленточки для украшения дамского белья.

— Доктор велел ему побольше на воздухе быть, — говорила она соседкам. — Воздух — первое лекарство. Без дела гулять скучно, пусть по магазинам походит, и мне помощь…

Теперь нередко по утрам у подъезда дома соседи встречали Платона Михайловича в длиннополом гороховом пальто, с пестрым шарфом на шее и с маленьким чемоданчиком в руках, отправляющегося в город за покупками.

На крыльце в это время неизбежно появлялась Аглая Ильинична и напутствовала мужа:

— Главное, кружева не забудь посмотреть… На барахолку загляни — там иной раз выносят. И пальто, пожалуйста, не распахивай, не простудись…

Платон Михайлович молча кивал жене, покашливал в ладонь и не спеша, походкой прогуливающегося человека, шагал по улице.

Аглая Ильинична провожала его взглядом, пока он не скрывался за углом, затем, перепрыгивая через ступеньку, торопливо взбегала вверх по лестнице в свою мастерскую, и тотчас же там раздавалось жужжание швейной машинки.

Так продолжалось изо дня в день: жужжание швейной машинки, проводы за покупками Платона Михайловича, заказчики…

Жили Новоселовы тихо. Вечерами у них никто не бывал, да и соседи заглядывали редко. Был Платон Михайлович не разговорчив: либо сидел за книгой, углубившись в чтение, либо, заложив руки в карманы черной куртки, ходил из угла в угол мастерской, о чем-то задумавшись, на вопросы отвечал рассеянно, односложно и чаще всего при появлении случайных гостей жены уходил в свою комнату. Гости обыкновенно долго не засиживались. Они боялись помешать Аглае Ильиничне, которая и при них ни на минуту не прерывала работы: либо шила, либо хлопотала по хозяйству, а если и заводила разговор, то только о том, где бы подешевле купить швейные товары, доставать которые в Иркутске становилось все труднее.

— Впору хоть в другой город какой-нибудь Платона Михайловича посылай, — жаловалась она забежавшей за утюгом или сковородой соседке. — Беда просто с товарами, нигде ничего не купишь…

— А и то правда, почему бы и не послать, — советовала соболезнующая соседка. — Съездил бы Платон Михайлович помаленьку — прокатился. По городским бы монастырям поискал — монахини-то больно мастерицы кружева плести…

— Да ведь как его больного пошлешь, — со вздохом отвечала Аглая Ильинична. — Дорога теперь нелегкая…

Платон Михайлович ходил по комнате с таким видом, будто разговор не касался его и только иногда, покашливая в руку и хмурясь, говорил:

— Почему бы мне и в самом деле не поехать? Уж не настолько я болен… Нужно будет, и поеду — ничего со мной не сделается. Болен не болен, а мастерскую не станешь закрывать…

И он действительно вскоре поехал. Случилось это в конце ноября, сразу после того как в Омске захватил власть Колчак.

На вокзал Платона Михайловича провожала Аглая Ильинична. Она усадила мужа в вагон и, сейчас же перезнакомившись со всеми пассажирами, стала упрашивать их беречь в дороге больного Платона Михайловича и, боже упаси, не держать раскрытыми двери в тамбур, чтобы не было сквозняков.

Напомнив мужу, кому из университетских светил — медиков непременно нужно показаться в Томске и какие нужно купить прошвы да кружева, если останется свободное время, она последней из провожающих ушла своей торопливой походкой, когда станционный колокол уже отбил третий звонок.

В дверях она обернулась и крикнула:

— Ну, с богом, ни пуха тебе, ни пера…

Это были последние слова прощания. И Платон Михайлович знал, что относились они не к кружевам, не к прошвам и даже не к его здоровью, а относились к тому главному, для чего он сейчас вошел в это купе и ехал в Томск под видом больного, посланного к знаменитым медикам его беспокойной женой.

Он молча кивнул Аглае Ильиничне и обернулся к окну. На перроне он снова увидел ее. Она стояла, отыскивая глазами окно его купе, и у губ ее появились складки, словно она готова была расплакаться и сдерживала слезы, силясь улыбнуться.

Платон Михайлович хотел постучать в стекло, но в это мгновение загудел паровоз и поезд тронулся. И перрон, и вокзал, и растерянно оглядывающаяся Аглая Ильинична — все поплыло назад. Вагон, ускоряя бег, покатился мимо каких-то железнодорожных строений и длинных красных заборов.

2

Платон Михайлович снял пальто, размотал шерстяной шарф и сел на полке поближе к окну. Он сидел, опершись о столик, и смотрел на мелькающие телеграфные столбы, железнодорожные будки, черные полуказармы ремонтных рабочих, окруженные стенами темного леса, да на маленькие домики путевых обходчиков.

Сколько раз проезжал он из конца в конец Великой сибирской магистрали, сколько раз видел эти стены темного леса и черные казармы на снежных пустырях… Он не счел бы всех своих поездок… Он знал все станционные поселки, все города Сибири и едва ли не во всех побывал за свою беспокойную скитальческую жизнь профессионального революционера. И перебирая сейчас в памяти города, станции и заводские поселки, он вспоминал не узкие и пыльные их улицы, не площади с тупоглавыми соборами, не летние сады с оркестрами пожарных команд, не купеческие особняки, окруженные легендами о богатстве их владельцев, нет, у него были свои приметы городов, своя география. Каждый город, каждая станция, каждый рабочий поселок в памяти его были отмечены каким-нибудь важным событием, кровно связанным с его собственной жизнью революционера и подпольщика.

«Из каких городов соберутся делегаты? — думал Платон Михайлович. — Томск, Ново-Николаевск, наверное, Омск… Красноярск, конечно, Красноярск… Чита… Может быть, Барнаул?»

Он мысленно перечислял города, которые должны были послать делегатов на томскую подпольную конференцию большевиков, куда ехал и он — Платон Михайлович Новоселов — делегатом Иркутска, и в памяти его вставали одно за другим события, связанные с названием городов.

Сумерки надежно укрыли плывущую за окном степь, и только где-то далеко в густой синеве снегов вспыхивали огоньки уже невидимых деревенских изб. Поезд с натугой взбирался на подъем. Вагоны покачивались и уныло позвякивали буферами.

Вошел проводник и зажег свечу над дверью в тамбур.

Окно потемнело, и за ним уже не стали различимы даже деревенские огоньки.

Пассажиры укладывались на ночь. Но Платону Михайловичу спать не хотелось. Откинувшись на жесткую перегородку купе и охватив руками острые колени, он все смотрел в черное окно, теперь отражавшее только зубчатое пламя свечи.

«Чита… Кого пошлют они на конференцию? Много ли осталось там старых борцов? Кого?..»

«Старых борцов…»

И ему вспомнились Чита, железнодорожные мастерские, ставшие осенью 1905 года штабом бастующих рабочих, митинги, ночные совещания, техник Григорович — продолговатое худощавое лицо, зачесанные назад русые волосы и непреклонно спокойные глаза сквозь выпуклые стекла пенсне. Это он, техник Григорович, руководил в Чите забастовкой железнодорожников. Тогда еще никто не знал, что под фамилией Григорович скрывался бежавший из иркутской тюрьмы большевик Костюшко-Валюженич.

Паровозные гудки. Ветер с равнин Монголии. Ветер метет снег и песок, мелкий, как пыль.

Стачечные комитеты объявили себя властью на дороге. Движение правительственных поездов прекратилось. Идут только воинские эшелоны, эшелон за эшелоном… Вереницы красных теплушек, и над ними сизые струйки дыма из коротких железных труб.

Проигранная царским правительством война с Японией закончена, и нужно эвакуировать из Маньчжурии скопившиеся там войска. За это дело взялись сами бастующие рабочие. Войска нужно эвакуировать…

Над дверями теплушек красные флаги. На станционных перронах толпы мальчишек, возбужденных новизной дней революции. Они встречают и провожают солдатские поезда. Под смех солдат мальчишки горланят:

Я Куропаткин, меня все бьют.

Во все лопатки войска бегут.

Закон мой — не жалеть своих,

Тикать умею за троих…

Тут же на перроне рабочие агитаторы. Новоселов видит протянутые к нему за листовками солдатские руки…

И опять митинг в железнодорожных мастерских. На столе стоит окруженный рабочими Григорович.

«Товарищи, всеобщую забастовку мы превратим во всеобщее восстание против царя, за свободу, за рабочее дело… К оружию, товарищи…»

У дверей рабочий с седыми усами, по-украински опущенными вниз, записывает добровольцев в боевую дружину. Он старательно и сосредоточенно выводит непослушным карандашом букву за буквой.

— Меня, — кричит молодой Новоселов. — Меня — Платон Новоселов…

Кто-то вбегает в мастерские. Из белого клубка морозного пара, вставшего в распахнутых дверях, вырывается голос:

— Товарищи, к нам примкнули солдаты гарнизона… Товарищи!

…Пламя над оплывающим огарком в фонаре тянется вверх, скошенное на сторону неприметным сквознячком. Нагоревший дугой фитиль потрескивает и чадит. На стенах и на полу вагона длинные шатающиеся тени. По углам туман неосевшего махорочного дыма. Пассажиры спят, и хрипловатое их дыхание сливается с монотонным постукиванием колес.

Платон Михайлович смотрит в черное окно. За ним — непроглядная мгла и только время от времени мимо седых запотевших стекол проносятся ослепительные искры паровоза.

«Григорович… — Платон Михайлович закрывает глаза, и перед ним вновь возникает лицо человека, который помог ему найти верный путь большевика. — Если бы он сегодня был с нами…»

Мысли Новоселова опять уходят в прошлое.

…Читинский вокзал. На перрон рабочие выносят тяжелые ящики с винтовками. Теперь им никто не мешает. На станции больше нет полицейских — их прогнали. Станцию охраняет рабочая милиция. Милиционеры помогают грузить на дрезину ящики с винтовками. От ящиков пахнет смолой и ружейным маслом.

Милиционеры и рабочие называют друг друга по именам — они все из одного депо и сегодня все веселы. Сегодня в городе открылось первое заседание Совета рабочих и казачьих депутатов. Председателем избран Григорович. Почта и телеграф подчинились Совету.

— Ты, Платон, осторожней, — кричит рабочий, устанавливая на дрезину последний ящик. — Гляди, под откос не сорвись…

— Не сорвусь, — кричит Платон навстречу ветру, и дрезина бежит, поскрипывая колесами по заснеженным рельсам.

Нужно торопиться, нужно развезти оружие по соседним станциям, нужно везде вооружить рабочие боевые дружины…

На соседнем пути взревел паровоз и загромыхал встречный поезд. По затуманенному стеклу скользнул яркий свет прожекторов, на мгновение ворвался в купе, потух, и замелькали мутные пятна вагонных окон.

Свет, хлынувший в окно, на минуту рассеял воспоминания Платона Михайловича, но они опять вернулись, как только промелькнуло за окном последнее мутное пятно.

…К вокзалу по затихшим улицам бегут рабочие. На станции надрывно кричат паровозы, кричат отрывисто и дробно, как при бедствии.

Платон Михайлович видит себя, молодого Новоселова, как бы со стороны, как во сне. Вот он бежит по привокзальной улице, и его ноги вязнут в смешанном со снегом песке… На перроне уже шумит толпа. Всюду слышны одни и те же фразы, одни и те же возгласы, одни и те же слова:

— Ренненкампф… Меллер-Закамельский… 17-й стрелковый полк…

Силы врагов оценивают по-разному:

— В Песчанке и Антипихе карательный корпус Ренненкампфа… Корпус, он раньше командовал корпусом… По приказу царя…

— Откуда корпус? Корпуса там не разместишь… Может быть, дивизия?..

— 17-й полк вошел в город… Всё в боевой готовности… К оружию, товарищи…

Потом вдруг наступает тишина, будто все враз замолчали и прислушались к какому-то странному звуку, который еще больше встревожил всех.

Новоселов видит на перроне генерала Сычевского. Он идет один, без охраны, идет уверенно, как парламентер. Он идет один, но все знают, что за ним, за его плечами весь 17-й полк, солдаты которого еще верны царю, что за ним войска Ренненкампфа и жандармы барона Меллер-Закамельского…

Новоселов смотрит на генерала Сычевского, но не может разглядеть его лица. Папаха генерала надвинута слишком низко — не видно ни лба, ни бровей, ни глаз. Видны только толстый нос, красные губы и шевелящиеся усы.

Голос у генерала чуть хрипловатый, но громкий. Говорит он с расстановкой и отчетливо произносит каждое слово, чтобы услышали и поняли все.

«Мы не хотим, братцы, кровопролития… Наше условие: сдайте оружие и расходитесь по домам. Все будет забыто, все ваши просьбы будут рассмотрены… Мы даем два часа времени подумать и опомниться…»

Он называет рабочих братьями. Новоселов старается увидеть глаза генерала, понять, о чем думает тот, когда говорит о братстве, но видит только шевелящиеся усы.

— Мы даем вам два часа… — говорит генерал. — Потом будет поздно. У нас достаточно средств, чтобы заставить вас подчиниться… Войска генерала Ренненкампфа стоят в десяти верстах от города, в городе 17-й стрелковый полк, верный присяге, по приказу царя с запада движутся войска барона Меллер-Закамельского… Вспомните о своих семьях…

Из толпы кто-то кричит:

— Против братьев не посылают жандармов… Арестовать его! Не слушайтесь, это провокация…

— Провокация… — готов крикнуть Новоселов, но слышит предостерегающий голос Григоровича:

— Мы не арестовываем парламентеров…

Опять тревожные гудки паровозов… Толпа рассеивается, и перрон пуст. Одни ушли на сборный пункт, другие — домой…

Но на сборный пункт собралось только двести человек… Двести человек против войск Сычевского, Ренненкампфа и Меллер-Закамельского… Этого слишком мало даже для сопротивления… Они спрятали оружие и ушли из города…

Платон Новоселов решил пробраться в Красноярск — там были друзья.

И опять железная дорога, станции Сибирской магистрали… Рябые, словно оспой, пулями изъеденные стены вокзалов и депо… Всюду на станциях войска барона Меллер-Закамельского, казаки атамана Заботкина… На Иланской убито 340 рабочих… В Канске на снегу возле депо темные пятна замерзшей крови… Здесь пороли шомполами — четыре шомпола в один удар… Арестантские вагоны с решетками на окнах…

Потом пустынный занесенный снегом Красноярск, постоялый двор Матюшенко, встреча с друзьями, так же как Новоселов, со сборного пункта бежавшими из Читы. Черные вести с востока: генерал Сычевский солгал… Как только забастовщики сдали оружие, начались аресты… Действуют военно-полевые суды… В Чите схвачено жандармами двести восемнадцать человек… Григорович расстрелян… В Мысовой казнен Иван Новоселов, его расстреляли у вокзальной стены. Перед залпом он сорвал с себя шапку и крикнул жандармам:

— Смерть наша на вас и на детях ваших…

Он упал, но залп не заглушил его слов…

И Платону Михайловичу чудится, что не рассказ о своем брате он слышал, а сам видел его казнь — поднятую в руке шапку и худое, бледное с синевой лицо…

В вагоне совсем темно. Свеча догорела и погасла.

«С тех пор прошло тринадцать лет, — думает Платон Михайлович, — и снова на Великой сибирской магистрали подавлена забастовка рабочих, но теперь ее подавили не царские ренненкампфы и меллер-закамельские, нет, ее подавили эсеры, кричащие, что они друзья народа… Эсеровская директория!.. Сейчас их дело довершают интервенты и казаки Колчака…»

Великая магистраль! Она представлялась Платону Михайловичу важнейшей артерией, по которой, как чистая кровь из сердца, во все концы гигантской сибирской страны разносились животворные идеи революции. К ней теснились заводы и фабрики, она была средоточием всех революционных сил Сибири.

«Недаром так цепляются за нее интервенты: американцы, японцы, англичане и французы… — думал Платон Михайлович. — Она главный нерв сибирской страны… Они хотят остановить приток чистой крови в огромное тело Сибири и задушить Сибирь, чтобы потом овладеть ею…»

Поезд замедлял ход. За окном замелькали огоньки какого-то поселка.

«Захватив Великую сибирскую магистраль, они хотят разъединить крестьян и рабочих, — думал Платон Михайлович, — хотят разъединить народ и обезглавить революционное движение в деревне… Просчитаются! Теперь сибирская деревня уже не та, чем была прежде, чем была даже тринадцать лет назад. В нее по великой магистрали влились десятки тысяч безземельных крестьян-переселенцев. Батраки, они на собственном горбу испытали гнет помещика и кулака. Их не обманешь и их много… Они везде: в селах, на шахтах, в рудниках, на железной дороге… Некоторые из них стали рабочими, но они сохранили кровную связь с родичами, в поисках свободных земель ушедшими в сибирскую лесостепь. Не случайно восстание переселенцев под Минусинском грянуло одновременно с забастовкой железнодорожников…»

Паровоз дал продолжительный гудок, и поезд замедлил ход. За окном ближе замелькали огоньки поселка. Платон Михайлович приподнялся и протер рукой запотевшее стекло. Тусклый фонарь осветил неширокий перрон и угол маленького вокзала. На соседнем пути стоял под парами казачий бронепоезд. Потянулись бронеплощадки с поднятыми к небу стволами орудий и заслонили собой вокзал. Платон Михайлович не успел прочесть название станции.

Он опять откинулся на жесткую стенку вагонной полки и закрыл глаза. Ему казалось, что он задремал было, но его снова заставили открыть глаза и приподняться вдруг раздавшиеся за окном выстрелы. Он встал и прильнул лбом к холодному стеклу.

За окном дымил бронепоезд. В просвет между паровозом и первым броневым вагоном была видна только узенькая полоска пустого перрона.

Потом в тамбуре хлопнула дверь и послышались торопливые шаги. Кто-то в шубе с поднятым воротником заглянул в купе.

— Все занято?

— Кажется, в соседнем купе есть свободная полка, — сказал Платон Михайлович. — А какая это станция?

— Зима.

— Что за стрельба там?

— Ловят кого-то… Теперь без стрельбы ни одной ночи не обходится… Привыкли… — Пассажир с поднятым воротником повернулся и вышел в соседнее купе. Уже за перегородкой Платон Михайлович услышал его бормотание: — И когда же это все кончится, господи ты боже мой…

Паровоз загудел и потащил вагоны дальше в слепую мглу зимней ночи.

Платон Михайлович вернулся к своей полке и лег. Но сон не шел.

«Они террором хотят запугать народ? Удастся ли? — думал Новоселов. — Они во всех газетах кричат, что разгромили большевиков и обезглавили подпольные организации… В Томске они убили председателя подпольного комитета Суховерова и кричат, что разгромили всю организацию… Прошел месяц, и вот я еду в Томск на всесибирскую подпольную конференцию большевиков… Нет, им теперь никогда не удастся обезглавить движение народа…»

И вдруг Платон Михайлович вспомнил могучую русскую ель, которую как-то привелось ему увидеть. Эта ель поразила тогда его своей жизнеутверждающей силой. Артиллерийский снаряд напрочь отколол вершину ее, но ель не засохла, она продолжала жить.

Как на чудо, смотрел тогда Платон Михайлович на дерево, залечившее свою страшную рану. Ель не только жила, нет, ее могучий ствол вместо срезанной вершины воздвиг десятки новых вершин. Их подняли на своих плечах ставшие как бы корнями верхние ветки у слома. В ветвях проснулись никому не приметные раньше, но незримо существующие и дремлющие ростки новых вершин. И вот от ветвей у самого слома ствола, вокруг янтарного купола смолы, закрывшей тяжелую рану, поднялись и потянулись к солнцу молодые вершины.

Платон Михайлович вспоминал старую ель, поднявшую вместо сколотой вершины десяток новых вершин, и думал о народе.

«Нет, ни белым, ни интервентам не удастся обезглавить движение проснувшегося народа… Корни движения ушли в самую основу народной жизни, большевизм становится душой и сущностью народа…»

Пассажиры спали. Никто не мешал думать Платону Михайловичу, и мысли его под размеренное постукивание колес свободно бежали в будущее.

3

Поезд на станцию Тайга прибыл днем, и в Томск по железнодорожной ветке Платон Михайлович добрался после захода солнца, когда уже начинало смеркаться.

Сдав свой маленький чемоданчик в камеру хранения ручного багажа, он взял извозчика и поехал разыскивать гостиницу «Для приезжающих», где была назначена явка.

Поскрипывали полозья, сани встряхивало на ухабах, извозчик шлепал вожжой по крупу лошади, а Платон Михайлович осматривался по сторонам, безуспешно стараясь подметить признаки прежней шумной жизни университетского города — центра сибирской науки.

Томск был тих и безлюден.

Улицы, по которым пришлось ехать с вокзала к центру, были удивительно похожи одна на одну, как близнецы, рожденные какой-то унылой женщиной в тихом мещанском семействе, — те же деревянные домики с резными наличниками окон, те же аккуратные садики в несколько деревьев, те же дощатые тротуары у домов, те же серые заборы, снежные шапки крыш и над ними неподвижные дымы.

«Где же молодежь, где же студенты? — думал Платон Михайлович, оглядывая пустые тротуары университетского городка. — Одни в армии, другие в тюрьмах? Солдаты и арестанты…»

В центре города было так же малолюдно. Томск казался опустошенным какой-то страшной эпидемией, и Платону Михайловичу не верилось, что еще три недели назад здесь горело залитое кровью восстание солдат Мариинского полка, не пожелавших идти на фронт против Красной Армии.

Уже совсем стемнело, и в окнах домов зажглись огни, а извозчик все кружил по городу, поворачивая с улицы на улицу. Казалось, он уснул на козлах и не правил лошадью, а лошадь по собственной воле бежала, куда ей вздумается, и даже не бежала, а едва трусила, поминутно спотыкаясь.

— Далеко ехать-то еще? — нетерпеливо спросил Платон Михайлович.

Извозчик обернулся и отер кулаком замерзший сизый нос.

— Чего это?

— Далеко до гостиницы, спрашиваю?

Извозчик протянул кнутовище в сторону углового каменного дома.

— Вот ресторан, тут напротив и гостиница.

«Лучше сразу к гостинице не подъезжать», — подумал Платон Михайлович и сказал:

— Давай к ресторану.

— Чего это?

— К ресторану, говорю, подъезжай. С такой ездой кого хочешь голодом уморишь…

— Чего это? Езда обыкновенная, — сказал неторопливый извозчик и подвернул к ресторану.

Платон Михайлович вылез из саней, расплатился с извозчиком и, прислушиваясь к визгу настраиваемых в ресторане скрипок, оглядел улицу.

На противоположной стороне, под фонарем над широким подъездом, красовалась огромная ярко намалеванная вывеска: «Гостиница для приезжающих». Ни у подъезда гостиницы, ни на улице возле ничего подозрительного приметно не было.

Платон Михайлович подождал, пока извозчик отъедет, пересек улицу и, войдя в подъезд, неторопливо отворил тяжелую дверь, обитую войлоком и черной клеенкой.

В вестибюле, прямо против дверей, у лестницы с красной ковровой дорожкой, громоздилось огромное чучело матерого бурого медведя. Медведь стоял дыбом, растопырив и протянув вперед лапы, словно благословлял входящих в гостиницу. Пасть у него была разинута, и на белых клыках болталась, свисая к груди, жестяная с сургучной печатью кружка для сбора пожертвований в пользу увечных воинов.

Рядом с медведем стоял швейцар в черной ливрее, обшитой золотыми галунами. Он был маленький, с голым, собранным в кулачок лицом и с седыми космами волос, спускающимися на позолоченный воротник ливреи.

Все это сразу увидел Платон Михайлович с удивительной отчетливостью, все до самых мелочей, и сейчас же подметил пристальный и, показалось ему, пытливый взгляд старичка, по привычке глуховатых людей склонившего голову набок.

— В тринадцатом номере дома? — спросил Платон Михайлович.

— Как же-с, дома. Второй этаж налево. Проходите, — сказал старичок швейцар и опять пытливо посмотрел на Новоселова.

«Наверное, наш», — подумал Платон Михайлович. От его внимательного взгляда не укрылось едва мелькнувшее в глазах старика чувство товарищеского расположения.

«Конечно, наш… — думал он, подымаясь по лестнице. — Да и вряд ли иначе дали бы явку сюда…»

В коридоре второго этажа было полутемно, однако Платон Михайлович сразу нашел тринадцатый номер и постучал в дверь.

— Войдите, — ответил голос из-за двери.

Платон Михайлович отворил дверь и в маленьком номере с горящей на столе лампой увидел высокого статного офицера в форме артиллерийских войск.

«Не ошибся ли я? Тринадцатый ли это номер?» — подумал Платон Михайлович, совсем не ожидавший встретить на явке офицера, и остановился в нерешительности.

— Прошу вас, проходите, — сказал офицер, выжидательно глядя на Новоселова.

Платон Михайлович вошел в номер и плотно прикрыл за собой дверь.

— Сюда ли я попал?.. Я по поручению Иннокентия Адриановича, — сказал он, называя пароль. — Я относительно квартиры. Вы интересовались квартирой?

— Ах, от Иннокентия Адриановича, — сказал офицер. — Как же, как же, знаю… Он здоров?

— Здоров.

— Присаживайтесь. — Офицер подвинул к столу кресло и сказал тише. — Вы где остановились?

— Я прямо с вокзала.

— Письмо при вас?

— Да.

— Очень хорошо, — сказал офицер. — Сейчас пойдем. Минутку здесь посидите, а я вниз спущусь — номер сдам… Больше он нам не нужен, я только вас в нем ожидал.

Офицер вышел из номера. В коридоре раздался звон шпор и стих.

«Даже мандата не спросил… Наверное, назначен только для встречи… Куда теперь он поведет меня?» — думал Платон Михайлович и, подвинув к себе лежащую на столе книгу, стал рассеянно перелистывать пожелтевшие страницы. Так прошло несколько минут. Потом в коридоре снова послышались шаги, звон шпор, и дверь растворилась.

— Все в порядке, — сказал офицер, входя в номер, и стал снимать с вешалки шинель. — Пойдемте…

— Хорошо, — сказал Платон Михайлович.

Они вышли в коридор и спустились по лестнице.

— Если меня кто-нибудь спрашивать станет, — сказал офицер швейцару, — объясните, что отбыл по месту службы в город Ново-Николаевск.

— Слушаюсь, — сказал швейцар и растворил перед Платоном Михайловичем дверь. И опять Платон Михайлович подметил в лице швейцара едва уловимую дружескую улыбку.

На небе уже загорелись звезды. Из ресторана доносились звуки оркестра, играющего снова входящую в моду довоенную «Ойру». Вокруг уличных фонарей, предвещая мороз, колыхалось синее сияние. Снег подмерзал и звонко скрипел под ногами.

Офицер и Новоселов шли молча.

«Это они хорошо организовали, — думал Платон Михайлович. — Встреча в гостинице, номер сдан, и никаких следов не осталось…»

Офицер провел Новоселова по каким-то темным улицам и переулкам к небольшому дому за глухим забором и, толкнув не замеченную Платоном Михайловичем калитку, сказал:

— Входите сюда…

Платон Михайлович вошел в калитку и очутился в темном дворе с многочисленными надворными постройками — не то конюшнями, не то хлевами для коров, не то дровяными сараями.

— Сюда, за мной ступайте, — говорил офицер. — Темень-то здесь какая… Дайте руку…

— Ничего, я вижу.

Они подошли к черному крыльцу дома, стоящего в глубине двора. Ставни были закрыты, и дом казался тоже большим бревенчатым сараем.

Офицер в темноте нащупал дверь. Она была незапертой.

В сенцах было совсем темно, и только когда офицер отворил вторую дверь, показался мутный рассеянный свет.

Жаркий воздух с густым запахом квашеной капусты обдал лицо Платона Михайловича. Вслед за офицером он переступил порог и вошел в кухню с низким закопченным потолком и широкой русской печью в углу.

У кухонного стола, пригорюнившись, сидела какая-то старуха с темным морщинистым лицом. Голова ее была покрыта теплой шалью. На столе горел огарок сальной свечи.

— Дома? — спросил офицер.

— Дома, — ответила старуха, не поднимая головы.

— Одна?

— Одна.

Офицер, не задерживаясь в кухне, провел Платона Михайловича по коридору, и они вошли в большую комнату, освещенную горящей на столе керосиновой лампой.

В комнате было прибрано, будто хозяйка ожидала гостей: окна завешены разглаженными гардинами, по углам фикусы с промытой блестящей листвой, ни одной пылинки на рамах многочисленных картин.

На звон шпор из соседней комнаты вышла молодая женщина с бледным лицом и с серебряной прядью в черных гладко причесанных волосах.

— Вот, Вера, познакомься, — сказал офицер. — Это от Иннокентия Адриановича. Нужно проводить к Михаилу. А я с вами прощусь, мне еще другие дела предстоят, — прибавил он и, кивнув Платону Михайловичу, вышел за дверь.

— Здравствуйте, — сказала женщина, протягивая руку Новоселову, и улыбнулась так, словно давным-давно знала его и дружила с ним. — Сейчас к Михаилу пойдем, или хотите отдохнуть немного?

Улыбка Веры была так заразительна, что Платон Михайлович тоже улыбнулся.

— А что, разве еще куда-нибудь идти придется?

— Недалеко тут… Да вы садитесь, отдыхайте пока.

— Я нисколько не устал, — сказал Платон Михайлович, но все же сел на подвинутый ему Верой стул и расстегнул пальто.

Вера вышла в соседнюю комнату и вернулась уже в шубке и в маленькой шляпке с густой вуалью.

Платон Михайлович ни о чем не говорил с Верой, ни о чем не расспрашивал ее, однако Томск — «тихий город» — теперь перестал казаться ему тихим, словно он вдруг набрел на следы упорной борьбы и сам теперь шел по ним. И когда они с Верой спустились с крыльца и вышли (но теперь уже не через кухню, где томилась старуха, а с парадного хода) на неизвестную улицу, у Платона Михайловича появилось то состояние настороженной бодрости, какое неизбежно появляется у солдата в предчувствии близкого боя.

Вера взяла Новоселова под руку, и они пошли рядом, как давно знакомые и даже близкие люди.

4

Подпольная конференция собралась в хлебопекарне, находящейся в глубине двора одного из домов тихой городской улицы.

Когда Платон Михайлович в сопровождении Михаила, встреченного на третьей конспиративной квартире, вошел в низенькую и узкую дверь, он увидел человек двенадцать, столпившихся у пустых ларей для муки и у дощатого пекарского стола.

Пекарня была маленькая, тесная, и едва не половину ее занимала толстостенная печь с зияющим провалом над шестком. На полу у опечья были грудой свалены закопченные осколки кирпича — видимо, пекарня стояла на ремонте.

Пламя керосиновой лампы на шестке давало мало света, и углы пекарни терялись в темноте, как затянутые черным туманом. Закрытые снаружи ставнями окна изнутри были занавешены черными полотнищами какой-то суровой материи, и от этого в помещении казалось еще темнее.

Из всех присутствующих в хлебопекарне Платон Михайлович знал немногих, а хорошо — только одного Михаила. Михаил работал в областном подпольном комитете, и с Новоселовым им приходилось не раз встречаться раньше. Остальные же делегаты были все люди мало знакомые или совсем незнакомые.

Поговорив о чем-то с другими членами областного комитета, Михаил попросил делегатов занять места поближе к столу, и конференция открылась.

Михаил стоял у короткой стороны стола, лицом к делегатам, разместившимся на скамьях. Огромная тень его поднялась по стене до самого потолка и с удивительной отчетливостью повторяла каждое движение его крупного тела, большие рук и широколобой массивной головы.

Михаил обвел взглядом собравшихся, взъерошил короткие жесткие волосы и сказал:

— Товарищи, сегодня мы открываем нашу вторую подпольную конференцию. Некоторые из вас были в числе делегатов и на первой августовской конференции. Тогда, может быть, вы помните, нас было куда меньше, чем сегодня. Среди нас не было представителей даже таких больших городов, как Иркутск. Тогда мы собирались под открытым небом, а теперь мы имеем собственное помещение. — Михаил улыбнулся и обвел рукой пекарню. — Но собрались мы в еще более черное время, чем прошлый раз. На рабоче-крестьянской Сибири нет живого места от страшных ран, нанесенных эсеровской контрреволюцией и интервентами. Эсеры подготовили и расчистили Колчаку путь к власти. Вкупе с меньшевиками они еще прошлый год заключили союз с самой реакционной буржуазией и теперь помогли встать у власти продавшемуся англо-американцам кровавому адмиралу. Прикрываясь демократическими лозунгами, они не переставали кричать, что спасение революции — в соглашении «со всеми живыми силами страны». Теперь стало ясным, кто для них эти «живые силы», — это кулаки в деревне, капиталисты в городе, монархисты в армии. Возглавив весь этот сброд, они подняли восстание в Сибири и при помощи иностранных штыков свергли молодую Советскую власть, еще не успевшую окрепнуть. Но, залив Сибирь кровью, правили они не долго — их власть теперь сменена открытой буржуазной военной диктатурой.

Глава эсеровской директории, друг-приятель Керенского, правый эсер Авксентьев, тот самый Авксентьев, который прославился тем, что в семнадцатом году, будучи у Керенского министром внутренних дел, сотнями и тысячами сажал крестьян в тюрьму за «непочтительное» отношение к «господам помещикам», этот самый Авксентьев четыре дня назад сдал власть следующему по чину махровому реакционеру Колчаку — единоличному диктатору.

Для приличия Колчак продержал бывшего главу правительства под домашним арестом трое суток — как же иначе, нужно было показать, что переворот совершен по воле армии и казачества, — а потом, потом снабдил всех эсеров членов директории, в том числе и Авксентьева, денежными средствами в золотой валюте и отправил на отдых «после трудов праведных» за границу. Да и отправил-то еще как — под любезно предложенной английской охраной из гампширских стрелков… За границей их буржуазия теперь приютит — может быть, пригодятся еще на всякий случай, а пока в Сибири они не нужны, народ понял их обман, отвернулся от них и проклял их. Они, эсеры-то, свободу народу обещали, а вернули его от революции вспять. Вместо свободы крестьянам на шею кулака снова посадили, рабочим — капиталиста-предпринимателя и старого жандарма с охранным отделением. Скоро же с них «демократическая» маска слетела, и теперь капиталистам из эсеров демократической ширмы не сделать, не удастся… Это и сами капиталисты поняли. Погадали-подумали и решили заменить эсеровскую директорию военной диктатурой, а эсерам за ненадобностью отставку дать. Ну, конечно, вместе с отставкой и по шапке маленько дали за упущения по службе… «Ничего, мол, не обидятся, не таковские… Коли поманим их снова калачом власти, опять прибегут — «Чего, мол, изволите, ваше высокопревосходительство, всемогущественный господин Капитал?»

В пекарне стояла такая тишина, что, когда Михаил замолкал, было отчетливо слышно, как потрескивал фитиль керосиновой лампы. Неярко освещенные лица делегатов были сосредоточенны и угрюмы.

— Пустыми, не подкрепленными делами, лозунгами эсеры не могли дольше обманывать народ, — негромко говорил Михаил, длинными паузами отделяя фразу от фразы, точно клал каждую из них на стол перед слушателями, чтобы те как следует рассмотрели и поняли ее. — У буржуазии осталось теперь одно средство — открытая военная диктатура. Они хотят запугать народ белым террором и сломить его волю к сопротивлению. Диктатура Колчака будет неслыханно кровавой и всеугнетающей. Это мы уже сейчас видим. В непокорные села, не желающие давать новобранцев и платить старые недоимки, от которых крестьян освободила Советская власть, в эти непокорные села спешно отправляются свежие карательные отряды — для усиления отрядов, ранее высланных директорией. В Славгородском, Тюкалинском, Павлодарском и Кузнецком уездах вспыхнули стихийные крестьянские восстания, и там льется кровь… Колчаковский палач атаман Красильников расстреливает рабочих, арестованных во время всесибирской железнодорожной забастовки…

Во дворе вдруг залаяла собака, потом жалобно взвизгнула и смолкла.

Михаил прислушался и, нахмурившись, покосился на дверь. Прислушались и все делегаты.

Опять стало слышно, как потрескивает фитиль керосиновой лампы.

Прошли минута, другая, и никто не произнес ни слова. Во дворе все стихло. Тогда Михаил заговорил снова, заговорил так, будто доклад не прерывался ни на секунду.

— Буржуазия перешла в решительное наступление. Мы должны еще крепче сомкнуть ряды. Мы должны не ослаблять, а усиливать подготовку к восстанию. Нельзя ждать. Фронт требует нашей помощи. Нельзя ждать, пока народ во всей Сибири будет готов к восстанию. Нужно поднимать сепаратные восстания в тех районах, где народ созрел… Нужно идти в деревню, чтобы возглавить стихийно вспыхивающие крестьянские восстания, чтобы дать восстаниям политические лозунги, чтобы повести крестьян на борьбу за Советскую власть…

Новоселов слушал Михаила и поглядывал на делегатов, как в зеркале видя в их лицах отражение своих собственных чувств. Потом случайно взгляд его скользнул и остановился на худолицем делегате с усами бахромой, так плотно прикрывающими рот, словно из самих губ росли рыжеватые жесткие волосы. Высокий, скошенный назад лоб делегата был нахмурен и веки сужены. Он сосредоточенно смотрел на Михаила, но не в лицо ему, а на его руки, точно в них-то — в руках — и заключалось главное и они сами говорили.

Платон Михайлович заметил усача, тотчас же забыл о нем, но взгляда не отвел. Он смотрел на него как бы в глубокой задумчивости и, точно в тумане, видел мясистый горбатый нос, небрежно зачесанные назад волосы и выдающийся вперед тупой тяжелый подбородок.

И вдруг усач обернулся. В повороте головы его и в быстром взгляде была какая-то боязливая поспешность, словно он почувствовал, что на него пристально смотрит Новоселов, и испугался. В лице на одно мгновение мелькнула растерянная улыбка, но он тотчас же стер ее и, отвернувшись от Новоселова, стал еще сосредоточеннее глядеть на руки Михаила.

Платон Михайлович ощутил неосознанную тревогу и уже не мог отвести глаз от усача.

«Что это он? Почему такая странная улыбка, будто его поймала врасплох? — думал Новоселов. — Чего он испугался?»

Усач сидел вполоборота к Платону Михайловичу. Сидел он неподвижно. Веки его были опущены и лоб нахмурен. Лицо казалось окаменевшим в чрезмерном сосредоточении мысли. Странное у него было лицо, и Платону Михайловичу почудилась в нем какая-то настороженность, какая-то напряженность, словно он еще раз хотел обернуться, но не решался и всеми силами сдерживал себя, чтобы сохранить спокойствие.

И вдруг Платону Михайловичу показалось, что когда-то он уже видел этот мясистый горбатый нос, этот скошенный лоб и толстую, длинную губу, старательно прикрытую опущенными вниз усами.

«Где? Когда? — думал Платон Михайлович, вглядываясь в усача. — Он тоже узнал меня, конечно, узнал, иначе так поспешно не отвернулся бы. Почему-то он не хочет показать вида, что узнал… Почему?.. Почему он отвернулся? Почему у него стало такое сосредоточенно-безразличное лицо? Но где же я его видел? Когда?..»

Платон Михайлович напрягал память, но никак не мог вспомнить, где и при каких обстоятельствах он видел этого усача, однако уверенность в том, что видел, становилась все крепче и крепче. И казалось Платону Михайловичу, что, сбрей усач эти свисающие на рот усы, он тотчас же все вспомнит и непременно узнает его.

«Но где? Когда?»

То вспоминалась Новоселову ночь ареста губернатора и жандармов, когда он — Новоселов — во главе одного из вооруженных отрядов отводил в тюрьму высших слуг старого царского режима, арестованных Советом, вопреки протестам эсеров и меньшевиков; то вспоминался горячий спор на собрании социал-демократической организации Красноярска перед мартовским праздником революции, когда блок объединившихся центристов и меньшевиков-оборонцев потребовал от большевиков-правдистов, среди которых был и он, Новоселов, убрать с праздничных красных флагов большевистские лозунги: «Долой империалистическую войну!», «Война войне!», «Да здравствует мир революционных народов, заключенный через голову угнетателей!»; вспомнился мятеж против Советов, который поднял есаул Сотников, собрав вокруг желтых знамен верхушку казачьих станиц; вспомнились арестованные мятежники, разоблаченные заговорщики…

И при каждом воспоминании, глядя на усача, Платон Михайлович прикидывал, не там ли он видел этого горбоносого человека с длинной верхней губой и со скошенным назад лбом, не там ли, — среди тогдашних врагов?

Платон Михайлович долго и пристально смотрел на усача, но усач больше ни разу не обернулся. Теперь ничто не выдавало в нем беспокойства, он даже глаза поднял на Михаила и сел свободнее, опершись локтем о стол.

«Пустое, нервы…» — подумал Платон Михайлович, собрал все свое внимание и снова стал слушать Михаила.

«Да-да, конечно, нужно идти в деревню, — мысленно повторял он слова доклада. — Может быть, это сейчас самое важное… Крестьянство испытало гнет власти интервентов и буржуазии — налоги, контрибуции, мобилизации, порки, расстрелы… Крестьянство стало другим… Нейтральное прежде, оно перешло на путь революционной борьбы с буржуазно-помещичьей диктатурой. Минусинское восстание… Крестьянство ищет союзника, руководителя, организатора… Этот руководитель — рабочий класс, большевики. Нужно крестьянские восстания ввести в организованное русло, расширять базы восстаний, устанавливать в освобожденных районах Советскую власть… Силы врага не столь велики: купечество, промышленники, тонкий слой богатых крестьян… Войска интервентов: американцы, англичане, японцы, французы… Англо-американцы используют как свою ударную силу обманутых чехов. Но чешские солдаты начинают понимать обман и не желают идти против русских рабочих, не желают гибнуть за интересы международного капитала… Три тысячи пятьсот человек чешских солдат посажены за колючую проволоку… Три тысячи пятьсот человек… Они не послушались своих продавшихся американцам офицеров и отказались ехать на фронт против Красной Армии… Нужно усилить агитацию среди чешских войск и среди солдат колчаковских дивизий, призванных по мобилизации… Но Красноярск?.. — вдруг ворвалась откуда-то из глубины подавленной тревоги неожиданная мысль и спутала весь ход рассуждений Платона Михайловича. — Красноярск!.. Пробрался же там в штаб провокатор, в штаб, подготовляющий восстание… Погибло дело, лучшие люди… По приказу Гайды были расстреляны пятеро наших подпольщиков, арестован секретарь областного комитета…»

Платон Михайлович украдкой посмотрел на усача и заметил, что тот, едва скосив глаз, наблюдает за ним. Однако, стоило только Новоселову пошевелиться, усач отвел взгляд и опустил веки.

Платон Михайлович почувствовал теплоту прилившей к лицу крови.

«Нет, это больше, чем странно… — подумал он. — Больше, чем странно…»

Он едва дослушал конец доклада и во время перерыва перед началом прений подошел к Михаилу.

— Кто этот усатый с горбатым носом? — Новоселов взял Михаила под руку и отвел в сторону.

— Не понимаю, о ком ты говоришь? — спросил Михаил и оглядел толпящихся у стола делегатов.

— В черном пиджаке и синей косоворотке…

— Это из Челябинска, делегат челябинской организации… А почему ты спрашиваешь?

— Ты его знаешь?

— Нет, впервые вижу. А что такое?

— Где-то я его видел, а узнать не могу, — помявшись, сказал Платон Михайлович.

— Ну, пойдем к нему, поговорим с ним.

— Нет, постой… Он меня узнал, но почему-то скрывает. Ты понимаешь?

— Скрывает?

— Да-да, отворачивается и делает, знаешь, такой безразличный вид… Очень мне все это странным показалось…

Михаил нахмурился и глядел в пол.

— Все мандаты проверены, и все как будто в порядке, — сказал он. — Впрочем…

— Что впрочем?

— И второй раз проверить не мешает, если у тебя такое подозрение появилось… Говоришь, узнать не хочет?

— Да, а я узнать не могу… Рано, конечно, его в чем-нибудь подозревать, может быть, и моя излишняя подозрительность виновата, но… Помнишь, как в Красноярске получилось?

— Еще бы не помнить… Ничего, пошлем в Челябинск шифрованную телеграмму — они быстро ответят, кто на конференцию послан. На телеграфе у нас свои люди есть — отправят вне очереди.

— Пока суд да дело, — начал было Платон Михайлович, но Михаил перебил его.

— А об этом ты не беспокойся. До конца конференции никто отсюда не выйдет. Еще прежде так решено было — и обедать и отдыхать тут… Разве что, когда сюда шел? — Михаил на мгновение задумался, потом взъерошил ладонью волосы и сказал: — Да нет, и тут должно быть все благополучно. Явки все сменены. В гостиницах да на постоялых дворах они были. Если его напарник сопровождал, все равно пути сюда не найдет. Каждого делегата через три квартиры проводили, и никто слежки не заметил. Ладно! Телеграмму пошлем, а там видно будет…

— Тяжело, конечно, на человека такое обвинение взваливать, — сказал Платон Михайлович, — но сам понимаешь…

— А никто пока на него никаких обвинений не взваливает, — возразил Михаил и, обернувшись к делегатам, громко и спокойно сказал: — Ну, что же, товарищи, продолжим нашу работу…

5

До самого конца конференции, как и говорил Михаил, три дня никто из делегатов не покидал хлебопекарни. Сюда организаторы конференции приносили пищу, здесь же в короткие перерывы между работой в дневные часы делегаты отдыхали на ларях и скамьях.

Когда работа подходила к концу и уже поговаривали о разъезде, Новоселов спросил Михаила.

— Получили ответ из Челябинска?

— Нет, — сказал Михаил. — Очень странно… Меня это начинает беспокоить. Первый случай, что они сразу не ответили.

— Может быть, там провал? Может быть, мандат челябинского делегата попал в руки контрразведчиков… Может быть, им попала в руки печать…

— Странно. Во всяком случае все это очень странно, — сказал задумчиво Михаил таким тоном, словно все предположения Новоселова не были для него новостью и давно уже приходили ему в голову. — Мы послали вторую телеграмму. Ответ должен быть непременно к утру. Придется челябинского делегата задержать здесь и не спускать с глаз. Он в самом деле кажется мне подозрительным. Посмотри, он все время наблюдает за нами, наверно, заметил, что мы говорим о нем, однако не решается подойти к нам… Странно… Своих, кого следует, я предупредил…

Платон Михайлович не знал, что думает делать Михаил и каким образом он рассчитывает задержать челябинского делегата до получения ответа на телеграмму, но расспрашивать его об этом не стал, а продолжал наблюдать за усачом. Теперь все в нем казалось Новоселову подозрительным — не только улыбка и пустой взгляд, но и одежда под заводского рабочего, и хрипловатый смешок, которым он часто прерывал свою речь во время беседы с делегатами, и слишком свободная разухабистая походка «рубахи парня».

«Да кто же он в самом деле? — думал Платон Михайлович, поглядывая на челябинского делегата. — Все в нем неестественно, все наигранно… Или уж мне это чудится? Так хорошо было, и вот поди же ты…»

Наблюдая за усачом, Платон Михайлович не раз впадал в сомнение и пытался убедить себя, что ничего странного и необычного в челябинском делегате нет, что сам он — старый конспиратор — придумал всякие небылицы и вот теперь мучается, стараясь разгадать загадку, которую без телеграммы из Челябинска разгадать все равно было невозможно. Новоселову страшно хотелось поверить в свою ошибку и отказаться от подозрений, но всяким раз, когда он встречался взглядом с усачом, он подмечал где-то с глубине глаз его едва приметное беспокойство, и всякий раз подозрения возвращались с новой силой.

Усач же к концу конференции становился все оживленнее. Его хрипловатый смешок раздавался то там, то здесь, он фамильярно похлопывал делегатов по плечу и на прощание крепко жал руки каждому. Подошел он попрощаться и к Михаилу.

Платон Михайлович в это время стоял возле, окончательно сбитый с толку веселостью усача и вновь мучаясь своими сомнениями.

— Подожди прощаться-то, — сказал челябинцу Михаил. — Тебе маленько задержаться придется.

— Задержаться? — переспросил усач и бегло взглянул на Платона Михайловича.

— Да, — сказал Михаил. — Шифрованная телеграмма из Челябинска получена, может быть, тебя касается…

— Телеграмма? — Усач моргнул, как будто в глаза ему попали невидимые соринки, однако на лице его не отразилось ни беспокойства, ни испуга. — А что в телеграмме?

— Не знаю еще. Вот проводим товарищей, тогда пойдем на квартиру и расшифруем, — ответил Михаил и пошел к дверям попрощаться с уезжающими делегатами.

— Ладно, — сказал челябинец и достал папиросу. Он помял ее между пальцами и подошел к шестку, чтобы прикурить от лампы.

Он нагнулся над шестком и, загораживая другим свет, долго чмокал губами и посапывал носом. В хлебопекарне стало совсем темно, и лица челябинца Платон Михайлович не видел.

«Либо я ошибаюсь, либо он опытный контрразведчик, — думал Платон Михайлович, вглядываясь в сгорбившегося над шестком усача. — Ничем себя не выдал… Впрочем, неопытного на такое дело и не пошлют…»

Делегаты из хлебопекарни выходили по двое в сопровождении кого-нибудь из томских подпольщиков, хорошо знающих город, выходили через большие промежутки времени, и проводы затянулись надолго.

Усач, покуривая, толкался среди делегатов, и снова там и тут раздавался его хриплый смешок.

«Правда ли получена телеграмма, или Михаил обманул его? — думал Платон Михайлович, шагая из угла в угол пекарни. — Нет, он слишком спокоен. Наверное, я ошибся…»

Наконец проводы делегатов закончились, и с улицы в хлебопекарню вошел наружный постовой.

— Сейчас мы уйдем, — сказал ему Михаил. — Ты свет погаси, сними шторы и дверь на замок запри.

Постовой подошел к шестку, погасил лампу и стал снимать с окон полотнища.

Новоселов, Михаил и челябинский делегат вышли во двор.

Небо было такое же звездное, как в ночь открытия конференции.

Платона Михайловича поразила тишина города. Не доносилось ни одного звука, как будто бы город был всеми покинут.

Михаил шел на шаг впереди — он хорошо знал дорогу, за ним — челябинский делегат, за челябинским делегатом Новоселов.

Позади щелкнул замок запираемой двери, заскрипели шаги и смолкли. Видимо, постовой остановился, чтобы спрятать куда-то в условленное место снятые занавеси.

Когда миновали двор и через маленькую калиточку вышли на неширокую темную улицу, челябинский делегат спросил:

— Далеко квартира?

— Недалеко, — сказал Михаил.

— Хорошо бы к утреннему поезду мне поспеть…

— Успеешь.

Некоторое время все трое молчали. Челябинский делегат шел, глубоко засунув руки в карманы и опустив голову.

Позади на деревянных мостках послышались шаги. Платон Михайлович обернулся и увидел выходящего из калитки постового.

— Сюда в переулок, — сказал Михаил и повернул за угол.

Платон Михайлович взглянул на замедлившего шаги челябинца и вдруг заметил, что тот медленно вытаскивает из кармана правую руку.

При свете звезд в руке блеснул ствол пистолета.

Не отдавая себе отчета в том, что он делает, подчиняясь скорее инстинкту, чем разуму, Платон Михайлович схватил челябинца за руку.

Усач рванулся и наотмашь ударил Платона Михайловича в лицо левой свободной рукой.

Платон Михайлович пошатнулся, но руки усача не выпустил.

— Караул! — закричал усач и вдруг, словно поскользнувшись, упал под ноги Новоселова, выронив покатившийся по утоптанному снегу пистолет.

В то же мгновение Платон Михайлович увидел рядом Михаила и понял, что это он ударом кулака сшиб усача с ног.

— Молчи, молчи… — услышал Новоселов угрожающий голос Михаила. — Молчи…

Оглушенный ударом, Платон Михайлович никак не мог сообразить сразу, что нужно делать, и, отыскивая пистолет, без толку шарил по снегу руками.

На помощь Михаилу подоспел подпольщик, стоявший постовым у хлебопекарни. Он бросился на усача и взмахнул рукой.

Платон Михайлович услышал негромкий голос Михаила:

— Провокатор…

Послышался хрип, и тело усача вытянулось на снегу.

Платон Михайлович наконец нашарил пистолет, подобрал его и сунул в карман.

— Идем, — сказал Михаил, поднимаясь над неподвижно лежащим усачом. — Пошли скорее…

Они повернули за угол и быстро зашагали по скрипящим мосткам. В другую сторону через улицу побежал постовой подпольщик.

— Ножом? — шепотом спросил Платон Михайлович.

— Ножом.

У Платона Михайловича кружилась голова, и его начинало мутить. Во рту появился солоноватый вкус крови. Подкашивались ноги, и мучительно хотелось откашляться, однако Платон Михайлович сдерживался и, собрав все силы, старался не отстать от Михаила.

Они повернули в одну улицу, в другую, пересекли переулок и вошли во двор какого-то дома.

Только тогда, когда они поднялись по лестнице, Платон Михайлович узнал квартиру, в которую провожала его Вера и в которой он встретился с Михаилом.

Михаил легонько три раза стукнул в дверь.

Открыла Вера.

— Что такое? — шепотом спросила она, испуганно глядя на Новоселова. — У вас все лицо в крови…

Платон Михайлович провел рукой по губам. На пальцах остались сгустки свернувшейся крови.

— Ничего, — сказал он. — Пустое…

— Помоги ему, — сказал Михаил. — Полотенце, воды… Телеграмму получили?

— Получили.

— Дай!

Вера достала из-за выреза платья телеграмму, протянула ее Михаилу и побежала за водой для Платона Михайловича.

Телеграмма была из Челябинска. Михаил расшифровал ее. В ней сообщалось, что в Челябинске провал и что делегата на конференцию арестовали.

Утром с первым поездом Платон Михайлович уехал в Иркутск, не выполнив ни одного поручения Аглаи Ильиничны и не показавшись врачам.

6

Перед глазами Никиты в сером тумане мелькали частые снежинки, и за их плотной толпой он никак не мог разглядеть приближающиеся лица каких-то людей, узнать которых он силился, но не мог. Откуда-то издалека комариным пением поднимался звон, рос, ширился, заполнял все пространство. И в этом звоне слышались и сухие удары биллиардных шаров, и жужжание мухи, и женские голоса, поющие какую-то игривую песенку. И вдруг в хлопьях снега перед Никитой возникла черная муха. Она билась в туманное стекло и жужжала. Никита знал, что нужно поймать эту муху и выпустить в форточку. Он хотел поднять руку и не мог. Рука стала непосильно тяжелой и непослушной. А муха жужжала все громче, ударялась о стекло и падала на подоконник. Кружилась на нем маленьким черным волчком и снова взлетала. И вдруг из белой стены падающего снега высунулось усатое лицо Староуса. Он улыбался, показывая прокуренные зубы, и внезапно кинулся к окну, вдребезги разбив со звоном падающие стекла…

У Никиты замерло сердце. Он вздрогнул и проснулся. Сердце стучало так, словно он только что, не переводя дух, взобрался на высокую крутую гору.

В комнате стоял полумрак. Ставни были еще закрыты, и единственный луч утреннего солнца проникал сквозь крохотную дырочку, оставшуюся в деревянной створке после выпавшего сучка.

Никита сел на постели и оглядел комнату. У него сразу отлегло от сердца. И Староус, и черная муха, и глухая стена падающего снега — все осталось далеко позади, стало только воспоминанием, сейчас пригрезившимся во сне. Теперь он был вне опасности, он нашел друзей…

Никита сидел на постели и, улыбаясь, смотрел на солнечный луч. Луч падал на желтый крашеный пол, и над сверкающим солнечным зайчиком золотился столбик легкой пыли.

Так Никита просыпался когда-то очень давно — в детстве. И так же, как тогда в детстве, сейчас его не омрачала ни одна печальная или тревожная мысль.

— Милая… — прошептал Никита, вспомнив Ксенью, ночной чай и свой рассказ о прежней службе в красногвардейском отряде. Потом он вспомнил, как засмеялась Ксенья, когда Лукин, сконфуженный и сердитый, надевал кухонный фартук, чтобы прикрыть свои белые ноги, вспомнил и опять сказал, но уже громче: — Милая…

В соседней, комнате было тихо, и только едва слышно из-за двери доносилось посапывание остывающего самовара.

«Молчат, — подумал Никита, прислушиваясь. — Не хотят меня будить…»

Он бесшумно оделся, бережно оправил уступленную ему Ксеньей постель, так оправил, чтобы на простыне и наволочке не осталось ни одной складки, и, приоткрыв дверь, заглянул в столовую.

У стола перед остывшим стаканом чая сидел Лукин и читал газету. Ксеньи в комнате не было.

«Может быть, на кухню за чем-нибудь вышла…» — в надежде, что Ксенья сейчас вернется, подумал Никита, шире распахнул створку двери и вошел в столовую.

Лукин даже не повернул головы. Видимо, он был так углублен в чтение, что и не заметил вошедшего Нестерова.

— С добрым утром, — сказал Никита.

— А, проснулся! — Лукин мельком взглянул на Никиту и тотчас же склонился снова над газетой. — Иди в кухню, там и мыло и полотенце, умойся, а потом садись чай пить — самовар еще не остыл, — уже читая, проговорил он.

— А Ксенья где? — спросил Никита.

— Ушла, а нас снаружи на замок заперла, будто никого дома нет. Скоро вернется… Ты в кухне с окном осторожнее, чтобы со двора тебя никто не увидел… — сказал Лукин, не отрываясь от газеты. — Иди умойся…

Только теперь Никита заметил, что холщовые шторы на окнах все еще были опущены и в комнате стоял мягкий, почти вечерний полусвет.

— А на улице солнце сегодня, — сказал он, вспомнив свое пробуждение.

— Да, — сказал Лукин, не поднимая головы, — солнце…

Никита пошел в кухню, умылся и, вернувшись в столовую, сел к столу. Он молча пил чай и поглядывал на Лукина, который перелистывал одну за другой газеты, лежащие высокой стопкой на стуле рядом. Он то быстро пробегал взглядом по заголовкам статей, то, нахмурившись, принимался читать внимательно и сосредоточенно, не желая обращать на скучающего Никиту никакого внимания.

Нестерову нетерпелось поговорить с Лукиным, расспросить его о Ксенье, и, выбрав минуту, когда тот потянулся за новой газетой, он осторожно спросил, только чтобы завязать разговор.

— Откуда у тебя такая уйма газет?

— Старые… У Ксеньи на кухне нашел. Да ведь для всех старые, а для нас с тобой новые… — сказал Лукин и стал снова читать.

Никита помолчал, помолчал, вздохнул и проговорил:

— А ведь не веришь ты мне, Костя, совсем не веришь…

— Что это? — Лукин повернул голову и удивленно взглянул на Никиту.

— Не веришь, говорю… Рассказал мне, что Ксенья твоя бывшая квартирная хозяйка, толстая неуклюжая баба…

— Я не говорил, что она толстая и неуклюжая… — сказал Лукин.

— Ну, все равно. Баба, говорил, кто ее знает, какой у нее язык… Зачем это?

— Ладно, — сказал Лукин и уткнулся в газету.

— Разве я не вижу? К чему же было меня обманывать?

— Никто тебя не обманывал. Разве не хозяйка она этой квартиры?

— Хозяйка-то хозяйка, но какая хозяйка…

— Вот придет, ты ее и расспроси, а пока бога ради не мешай мне читать… Тут тяжелые корабли англо-французской эскадры в Черное море вошли и угрожают Одессе, Севастополю, Новороссийску, новые американские войска в Архангельске высадились, генерал Краснов прет на Камышин и на Воронеж, а он мне о пустяках… Почему Ксенья не толстая? Вот придет, и спроси у нее, почему не потолстела для твоего удовольствия…

Лукин сердито подвинул газету и, оперев голову о руки, так что ладони закрыли уши, стал читать.

Никита посмотрел на него исподлобья и отвернулся. Его брала досада и на себя за неуместный допрос Лукина и на Лукина, который, словно боясь лишних расспросов, не желал говорить с ним. Он нехотя допил остывший чай, отодвинул стул и стал бродить по комнате. Он искал каких-нибудь знаков, каких-нибудь примет, которые подсказали бы ему, кто такая Ксенья и почему Лукин не хочет рассказать о ней. Но никаких примет — ни фотографий на стенах, ни родственных альбомов — в комнате не было.

— Чего томишься? — вдруг спросил Лукин. — Взял бы да газеты почитал, как я, — все польза будет.

— Успею, — сказал Никита. — Сейчас нужно думать, что дальше делать…

— А вот Ксенья придет, тогда и подумаем. Без штанов-то ведь никуда не денешься.

— Она за одеждой пошла?

— Может быть, и одежду достанет, — сказал Лукин и прислушался, повернув голову к окну, за которым раздались торопливые шаги. — Кажется, она.

Прислушался и Никита. Ему показалось, что под окном прошли два человека.

— Двое, — сказал он. — Слышишь, шаги разные…

— Двое?

Они замолчали и оба, как по команде, обернулись к двери.

На крыльце скрипнула половица, потом щелкнул замок.

— Конечно, Ксенья, только у нее ключ, — сказал Лукин.

В это время гулко хлопнула входная дверь, и в комнату почти вбежала Ксенья. На ней была короткая черная шубка и маленькая меховая шапочка.

Лукин поднялся навстречу и, через приоткрытую дверь вглядываясь в полумрак передней, спросил:

— Ты с кем шла?

Но Ксенья не ответила. Она подбежала к Никите и, даже не поздоровавшись, спросила:

— Как ваша фамилия?

— Фамилия? — удивленно переспросил Никита.

— Ну да, ваша фамилия?

Однако Никита не успел еще сообразить, зачем вдруг Ксенье понадобилась его фамилия, и не успел еще ответить, как услышал за дверью голос, показавшийся ему странно знакомым:

— Какой же это к черту Федотов? Это Нестеров…

Дверь распахнулась настежь с такой силой, что чуть не слетела с петель, и в комнату ворвался одетый в нагольный тулуп коренастый человек с редкой курчавой бородкой и небольшими усиками над яркими свежими губами.

— Говорит: «Федотов», — закричал он. — Какой Федотов? Это Никишка Нестеров…

Никита увидел перед собой Андрея Силова, того самого красногвардейца Силова, который был вместе с ним в разъезде под оловянинским монастырем в памятный день ранения.

— Вот чертова кукла, — говорил Силов, обнимая изумленного Нестерова. — Федотов? Почему Федотов?

— Постой, постой… Откуда ты-то тут взялся? — бормотал Никита, освобождаясь из объятий Андрея. — Ну, пусти…

Силов оставил Никиту и обернулся к Лукину.

— Здорово, Кирилл. Наполеон? А? — Он схватил руку подошедшего Лукина. — Дай тебя поцелую… Молодец! И сам пришел и Никишку с собой привел…

— Это не я его привел, а он меня, — сказал Лукин.

— Неважно, главное вместе собрались… Ну, так вот, — заговорил Силов, снова обернувшись к Никите. — Прибегает ко мне Ксенья и говорит: «Кричи ура, еще один ваш красногвардеец нашелся, Кирилл его с собой привел» — «Кто?» — спрашиваю. — «Федотов». — «Какой, — говорю, — Федотов?» — «Черненький, — говорит, — такой и наружности привлекательной».

Никита взглянул на Ксенью и отвел глаза.

— Ладно, покороче, — сказал он. — И так все понятно…

— Тебе понятно, а мне тогда понятно не было, — прервал его Силов. — Всю дорогу голову ломал… И ты тоже хорош, — вдруг снова обернулся он к Лукину. — Как в воду канул — ни слуху ни духу. Читу запрашивали, и там о тебе ничего не знают…

— И знать не могли, — сказал Лукин. — Меня здесь на станции с поезда сняли. Облава была — дезертиров ловили и уклонившихся от военной службы. А у меня в паспорте, как на грех, 1898 год стоит, а этот год, пока я из Читы сюда ехал, призвали. Я туда-сюда, ничего не поделаешь, в моем положении скандалить не станешь. Говорю: «В дороге был, завтра явлюсь». Не поверили и под конвоем прямо к воинскому начальнику, как в срок не явившегося к призыву. Врач посмотрел: «Годен», и в казарму, под строгим конвоем с шашками наголо, как арестованного…

— Фу ты, устал даже… — сказал Силов и расстегнул крючки ворота шубы.

— Устал, говоришь, а три пуда на плечах держишь, — сказал Лукин. — Снимай шубу…

Силов сбросил с плеч шубу, и Лукин понес ее в переднюю.

Никита посмотрел на Ксенью. Она улыбнулась ему и сказала:

— Теперь нам снова знакомиться приходится. Значит, вы Нестеров, а не Федотов.

— Зачем же, это одно и то же, — сказал Никита, радуясь улыбке Ксеньи. — Ведь не говорю я, что мне с Лукиным снова знакомиться надо, хоть вы его Кириллом называете, а я — Костей и на оба имени он откликается…

— Ладно, теперь познакомитесь, главное — встретились, — сказал Силов.

Пока Ксенья в другой комнате обряжала Лукина и оттуда слышался его хохот, Никита рассказал Андрею о своей жизни в Ершове, о старике Федотове, о поездке на барже и о том, как Василий Нагих бросился в порог.

— А тебе никого из наших ребят встретить не довелось? — спросил Никита. — Что с отрядом стало? Ты долго в нем был?

— До самого конца.

— До конца?

— Да от отряда-то мало что осталось — человек, может быть, двадцать пять, — хмурясь, сказал Андрей. — В окружение мы попали, а патронов нету… Врукопашную пробивались… Николая Коптякова на моих глазах убили. Кому вырваться удалось, разошлись по лесам. Я в Иркутск к отцу пробрался…

Некоторое время оба молчали, потом Никита сказал:

— Андрюша, ты уж теперь меня не бросай… Давай вместе… Может быть, вдвоем-то скорее своих разыщем. Всех нас разбросало, опять собираться нужно…

— Да ты уже своих разыскал. Чем тебе Ксенья и Кирилл не свои? Вот все вместе и решим, что тебе делать.

Никита помолчал и вдруг спросил:

— А Ксенью ты хорошо знаешь? Кто она?

— Как же мне ее не знать — Николая Коптякова сестра. Вместе здесь они жили… И об отце ее слышал. Он земским врачом был, где-то возле станции Зимы… Белые его летом расстреляли…

— Сестра Николая Коптякова? — повторил Никита, пристально глядя на Силова. — А она знает?

— Что знает?

— Что ее брат убит?

— Знает…

В дверях показались Лукин и Ксенья. Лукин был одет теперь в черные брюки навыпуск и в глухую тужурку, такую, какие носили семинаристы и чиновники телеграфного ведомства.

Ксенья сняла с плеча Лукина приставшую пушинку и сказала:

— Для вас, Никита, тоже на кухне все приготовлено. Если хотите, сейчас можете переодеться.

Лукин вдруг заторопился.

— Вот что, товарищи, — сказал он. — Я сейчас вас оставлю, а вы до моего возвращения никуда не расходитесь. Приду — потолкуем, что нам дальше делать.

— К Платону? — спросил Андрей.

— К Платону. Ксенья его предупредила, и он меня ждет. Только вы, товарищи, никто никуда…

— А ты надолго? — спросил Силов.

— Да нет, скоро вернусь.

— Ну, иди.

Лукин, не прощаясь, вышел из комнаты. Ксенья проводила его и вернулась в столовую.

— Назначение пошел получать, не терпится, — сказал Андрей.

— Да, — сказала Ксенья. — Утром чуть свет меня к Платону отправил.

7

От Платона Михайловича Лукин не возвращался долго, и Ксенья не отходила от окна. Никита видел, что ей немалых трудов стоило скрыть беспокойство. Все больше хмурился и Силов. Он то ходил из угла в угол комнаты, то присаживался на диван, но тотчас же снова вставал.

Никита, переодетый в черную куртку железнодорожного рабочего, сидел на диване и, украдкой поглядывая на Ксенью, рассказывал Андрею о своей службе в «наполеонах» и о побеге из военного городка.

Силов слушал невнимательно и был рассеян.

— Давно бы ему время вернуться, — вдруг сказал он и посмотрел на Ксенью так, будто они только что говорили о Лукине.

Ксенья даже не повернула головы и продолжала смотреть в окно.

Никите хотелось успокоить Ксенью, ободрить ее, но он молчал, не имея никакого представления о том, кто такой Платон и куда ушел Лукин.

Силов кашлянул в ладонь и сказал глухо:

— Я сам дурак, не нужно было его одного отпускать… Вчера только бежал, сейчас его по всему городу ищут…

Но Андрей не успел договорить. Ксенья быстро повернулась от окна и побежала в прихожую.

— Идет! Идет! — вскрикнула она уже в дверях.

В это же мгновение Никита услышал во дворе скрип торопливых шагов.

Лукин вошел веселый, розовый с мороза и запыхавшийся от быстрой ходьбы.

Силов шагнул ему навстречу.

— Наконец-то! Пропал, как в воду канул… Думал, не забрали ли тебя снова в «наполеоны»…

Лукин засмеялся.

— Нет, теперь, шалишь, — ученый…

— Плохо же, однако, ученый… — начал было Силов, но Лукин перебил его.

— У Платона Михайловича задержался… Все обсудили и все решили.

— Что же вы решили? — спросила Ксенья.

— Ехать нужно.

Ксенья беспокойно взглянула на Лукина.

— Куда?

— В деревню… К крестьянам… — торопливо сказал Лукин. — Подпольная конференция решила бросить силы в село. Понимаешь, как важно? Союз рабочего класса и крестьянства… — Все это Лукин выговорил одним дыханием и вдруг улыбнулся. — Меня решили послать в Забайкалье.

Ксенья растерянно смотрела на Лукина.

— Боже мой, опять в Забайкалье… Но ведь тебе пришлось оттуда бежать, тебя там знают…

— В городах, но не в селе. Я еду в уже действующий партизанский отряд, и знаешь, к кому? Нет, ты никогда не догадаешься! К Грише Полунину!

— К Полунину? Разве он жив? Разве он в партизанском отряде? — Ксенья нахмурила лоб, напрягая внимание, чтобы понять и осознать все, о чем говорил Лукин.

— Жив! Нашелся! Партизанит в горах Яблоневого хребта… — Лукин подошел к Ксенье и взял ее руку. В улыбке его появилось что-то растерянное, словно он был в чем-то виноват и силился скрыть свое смущение. — Надо ехать, Ксенья…

— Какой это Полунин? — спросил Силов.

— Нет, Андрей, ты его не знаешь, — сказал Лукин, — наш читинец. Мы друзья старые — с детства. Он еще у моего отца в железнодорожной школе учился…

— Когда же ты едешь? — спросила Ксенья.

— Платон Михайлович торопит… Чем скорее, тем лучше, — сказал Лукин. — каждый день дорог. Может быть, сегодня…

— Так скоро?

— От Андрея это зависит, — сказал Лукин и обернулся к Силову. — Платон Михайлович тебе, Андрюша, поручил меня отправить. У тебя на железной дороге связи… Он говорит, ты можешь… В Забайкалье, до станции Могзон.

— Коли надо, так надо, — сказал Силов.

Все замолчали, как перед расставанием. Никита рассеянно взглянул на Ксенью. Она стояла, опустив голову, и пристально смотрела в пол.

Никите было грустно. Ему казалось, что занятые своими делами и Лукин, и Ксенья, и Силов — все позабыли о нем. В душе его шевельнулась обида.

Вдруг он услышал голос Андрея.

— А Нестерова с собой возьмешь?

Никита поднял голову и встретился взглядом с Лукиным.

— А об этом разговор впереди, — сказал Лукин. — Как, Никита, хочешь со мной ехать? Подумай.

— Чего ему думать? — вскинулся Силов. — Его из красногвардейцев, однако, никто не разжаловал, он на верность народу присягу давал. Так, что ли, Никита?

Никита порывисто вскочил с дивана.

— Да-да, конечно, так…

8

Андрей вернулся с вокзала, когда уже совсем смерклось.

— Трудновато теперь с «билетами» стало, — сказал он, — не сразу же отправишь. Чисто осатанели, гады, на станции шпиков больше, чем пассажиров. На понтоне патрули шляются…

— Так что же? — нетерпеливо спросил Лукин. — Вышло у тебя что-нибудь?

— В ночь сегодня. Через часок ехать надо. Я провожу, — сказал Силов. — Чтобы надежнее было, на лодке через Ангару вас переправим, на понтон соваться не станем. А у вас-то все в порядке?

— Все, — ответила Ксенья.

— Ну и ладно. Чайку сейчас попьем на дорогу, да и в путь.

Видимо, Силову немало пришлось побегать в хлопотах о «билетах» и о лодке для переправы через Ангару. Он выглядел усталым и тотчас же опустил отяжелевшие веки, как только сел к столу.

Ксенья неслышно ходила от стола к буфету, накрывая стол для ужина, и, может быть, потому, что на ней теперь было черное глухое платье с высоким воротником, лицо ее казалось болезненно-бледным.

Никита следил за ней взглядом. Ему хотелось заговорить с Ксеньей, сказать ей что-то важное и значительное, что-то такое, что должно было связать их дружбой и сделать разлуку только временным огорчением. Но что следовало сказать, Никита не знал и, опечаленный предстоящим расставанием, не находил нужных слов.

Лукин пересчитывал полученные от Платона Михайловича деньги и укладывал их в две равные пачки. Пересчитав деньги, одну из пачек он подвинул Никите и сказал:

— Возьми-ка, спрячь…

Никита удивленно посмотрел на него.

— К чему мне? Ведь вместе едем…

— Всякое в дороге может случиться, возьми, возьми, — настойчиво повторил Лукин.

Никита взял деньги и засунул их в карман.

Силов вздохнул, открыл глаза и, как бы очнувшись от дремоты, проговорил:

— Над Ангарой пар стоит. Лодку с берега никто не приметит, только бы ветерок не подул. Испортит он нам все дело…

— Ветра не будет, — сказала Ксенья. — Я ставни закрывать выходила — тихо и морозит.

Лукин посмотрел на нее так, словно не понял, о чем она говорила, и спросил Силова:

— Докуда же этот резервный паровоз нас довезет?

— До Слюдянки. — Силов зевнул, прикрыв рот ладонью, покосматил бороду и сказал: — Там вас новому машинисту передадут, ну и поедете, как на перекладных, до самого места.

Ксенья принесла самовар, налила всем чаю и села к столу.

Разговор не клеился. Лукин сидел сумрачный и молчал, Силов, борясь с дремотой, то широко раскрывал глаза, то снова опускал веки.

Самовар пел тоненько и тоскливо, как попавшая в тенета муха.

Никита, не ощущая вкуса чая, прихлебывал из стакана.

Казалось, всех тяготили эти последние минуты вынужденного бездействия перед прощанием, и, когда Силов, сказав: «Время», поднялся из-за стола, все как будто даже обрадовались, заспешили и вдруг сразу нашлись те слова, которые каждый хотел сказать другому, но то ли не решался, то ли ожидал именно этой самой минуты.

— О себе сообщи, — сказала Лукину Ксенья. — Непременно сообщи… Случится же какая-нибудь оказия… Или письмо, письмо через Петуховых…

— Непременно сообщу, непременно, — говорил Лукин, для чего-то ощупывая карманы, словно в них-то и лежали те письма, которые он должен будет послать Ксенье. — Товарищам привет передай, скажи — уехал… Пусть вестей ждут…

Никита подошел к Ксенье.

— Неужели больше никогда не встретимся…

Он увидел совсем близко ее большие влажные глаза и как будто откуда-то издалека услышал ее голос.

— Почему же? Это от нас зависит. Нужно верить в будущее…

— Да-да, нужно верить, я верю, — сказал Никита.

Все разом вышли в прихожую.

— Прямо к лодочной пристани пойдем, — сказал Силов. — К старым мосткам. Туда нашу лодку подадут. Да поторапливаться нужно, как бы лодочнику нас ждать не пришлось. Лучше уж мы его подождем, на воде сейчас болтаться радости мало, да и заметить могут…

Никита с Лукиным надели припасенные для них короткие черные шубейки, Андрей натянул на плечи свой узкий тулуп и первым вышел на улицу.

— Прощайте, — сказал Никита, протягивая Ксенье руку. — Я верю, что мы снова встретимся…

— Да-да, это ничего… — рассеянно сказала Ксенья, не поняв, о чем говорит Никита. — Прощайте…

Она пожала ему руку и сейчас же повернулась к Лукину, который задержался в темных сенцах.

Нестеров толкнул дверь и вышел на крыльцо.

9

Лукин нагнал Никиту уже за воротами.

Было темно, мороз пощипывал щеки, и в небе горели яркие частые звезды.

В стороне, над освещенной частью города, поднимались голубые столбы. Это снежный покров земли отражал падающий свет уличных фонарей.

Снег подмерзал. Он хрустел под ногами и рассыпался, как песок.

Никита и Лукин шли молча. На углу к ним присоединился Силов, и все трое они свернули в темный переулок, выводящий прямо к реке.

С каждым шагом близость Ангары чувствовалась сильнее. Воздух сделался влажным и тяжелым. Пахло студеной водой, сыростью и туманом.

И вдруг открылась река. Неоглядно широкая, она лежала перед ними, покрытая густыми клубами пара, словно и в снежных берегах вода в ней кипела ключом.

Силов повернул по набережной в сторону городского приангарского сквера.

— Я вперед пойду, — предупредил он, — а вы за мной помаленьку. Как справа лодочный павильон увидите — тут и остановка. Я встречу.

Никита и Лукин, умерив шаги, шли медленно, как на прогулке.

Навстречу попадались нечастые пешеходы, время от времени мимо проносились кошевы извозчиков, пробующих резвость своих рысаков по первой санной дороге.

Из темноты выплыли четыре светящихся шара, и сквозь заснеженные ветви деревьев поднялась над мертвым садом черная и угрюмая, как надгробница, статуя царя Александра.

— Вот и лодочный павильон, — сказал Лукин, вглядываясь в темноту и протягивая руку к чернеющему, как садовая беседка, зданию.

Никита обернулся. Вблизи на улице никого из прохожих не было.

— Идем к реке, — шепотом сказал он Лукину и в то же мгновение увидел около павильона Андрея Силова.

Мостки для причала лодок были уже сняты. Прямо под берегом клубилась паром и шевелилась черная, как деготь, вода.

— Все в порядке, — прошептал Силов. — Садитесь…

Даже привыкшие к темноте глаза Никиты с трудом различили на черной поверхности воды рыбачью лодку и человека на корме.

Силов спустился к берегу и придержал нос лодки.

Неслышно и торопливо, будто только теперь вспомнив о том, что их могут заметить, Лукин и Никита вошли в лодку и сели на скамейке поближе к корме.

Андрей оттолкнул лодку, на плаву вскочил в нее и взялся за весла.

Скрипнули уключины, и лодка, относимая течением, отошла от берега.

Фонари у памятника сразу потускнели и расплылись в мутные желтые пятна. Лодка шла в тумане. Он косматился у бортов, ослепляя Никиту, и только кое-где в черных омутах, как светящиеся поплавки, вздрагивали отраженные звезды.

Никита прислушивался к скрипу уключин и не мог отвести взгляда от тусклых городских фонарей. Город, где осталась Ксенья, казался ему сейчас холодным, пустынным и очень далеким, словно он, Никита, уже уехал за тридевять земель.

Левый берег реки неожиданно поднялся впереди темной глыбой. Нигде не было приметно ни одного огонька.

Лодка с легким звоном разбила тонкий ледок заводи и остановилась. Силов бросил весла и первым выпрыгнул на берег. Никита и Лукин вышли вслед за ним. Человек, сидевший на корме, поднялся последним.

— Тебе, Прокоп, ожидать меня смысла нету, — сказал Силов. — По течению-то ты и один с лодкой справишься. Только подгребай помаленьку к тому берегу, и тебя как раз к пустырю перед понтоном вынесет.

— Пожалуй, что так. Воду отчерпаю, да и назад, — сказал человек в лодке и поднял стукнувшее о борт железное ведерко.

— Меня пусть сегодня не ждут, — наказал ему Силов. — Я в предместье переночую.

— Ладно, — ответил человек в лодке, и тотчас же послышался плеск выливаемой за борт воды.

— Идемте, — сказал Силов и стал карабкаться на скользкий откос яра.

Наверху он остановился и посмотрел на звезды.

— Рановато приехали. Ну, да это хорошо — не торопясь, ко времени придем. Тут железнодорожная линия сейчас, по ней прямехонько и отправимся…

Они вышли из прибрежного тумана, и сразу открылось все небо с бесчисленным количеством ярких морозных звезд.

Никита обернулся. Отсюда с холма огни города снова стали видны отчетливо и ясно. Никита вздохнул, подумав об оставшейся в пустом домике Ксенье. Он представил себе, как сейчас она ходит, нахмурив брови, из угла в угол маленькой комнатки с зеленым диваном, и ему стало грустно.

Где-то в стороне прогудел паровоз.

— Вот она и линия, — сказал Силов.

И едва успел он сказать это, как близко впереди застонали рельсы, вырвались из тьмы ослепительные снопы света и, осветив, как прожектором, заснеженные кроны сосен, мимо пронесся поезд.

Окна вагонов слились в сплошную желтую полосу, мелькнул красный огонек и потух.

— Пассажирский, — сказал Силов. — Этот не для нас, наш, наверное, следом будет.

Шли гуськом. С обеих сторон к полотну подступал лес. Было темно, как на дне глубокого колодца.

Шли молча. Никита думал об оставленном городе, о Ксенье и о ее скрытой от него и неизвестной ему жизни.

Все трое молчали, прислушиваясь к звукам собственных шагов.

Наконец лес расступился, снова во всю свою ширь раскрылось звездное небо, и Никита различил впереди перила небольшого моста.

— Здесь, — сказал Силов.

Они спустились под насыпь и вошли в частый черемуховый кустарник.

— Устраивайтесь понадежнее, — сказал Силов. — Кто его знает, сколько ждать придется. Наши поезда без расписания ходят…

Никита пригнул к земле ствол молодой черемухи и сел на него. Рядом, шурша мерзлыми ветвями, устраивался Силов. Он примял кусты, лег на них и закурил. Зажженная спичка на мгновение осветила его бородатое лицо и погасла.

— Осторожней кури, — сказал Лукин. — Пойдет обходчик — заметит…

— Обходчик это полбеды, — ответил Силов, пряча в кулак светящийся огонек папиросы. — Вот если военный патруль или дрезина… Да только сейчас никого тут нет. Слышишь, тишина какая? — Он помолчал, затянулся дымом папиросы и прибавил: — А военные дрезины тут не редкость. Это вам помнить надо…

В кустарник донесся глухой протяжный звук, похожий на пение телеграфных проводов.

— Гудит, однако? — сказал Силов.

— Гудит, — подтвердил Лукин.

Никита приподнялся и стал вглядываться в ту сторону, откуда доносился звук.

Гудение все нарастало, и внезапно над лесом поднялась желтая полоса рассеянного света. Потом свет сгустился в широкий луч и прорезал толпу деревьев на опушке леса.

— Идет, — сказал Силов. — По шуму, похоже, резервный.

Никита и Лукин пригнулись, прячась в кустарнике.

Паровоз без гудка замедлил ход и остановился перед мостом.

В рыжем свете машинного отделения показалась черная фигура. Человек выглянул из паровоза и стал спускаться по лесенке на насыпь.

— Наш, — шепотом сказал Силов. — Идемте.

Они вышли из кустарника и подошли к насыпи.

— Лаврентий? — негромко позвал Силов.

— Ага, — откликнулся человек у паровоза и стал подниматься по лесенке назад в машинное отделение.

— Ну, прощайте… — Силов пожал руки Никите и Лукину.

— На тендер полезайте, — сказал машинист. — Там надежнее…

Никита с Лукиным поднялись на тендер.

В поршневой машине заклокотал пар. Пыхтя и охая, паровоз пополз на мост.

Никита разгреб кучу бурого угля, разровнял его и лег навзничь. Рядом с ним, поджав под себя ноги, сел Лукин.

Тендер потряхивало, и шум паровоза мешал говорить. Оба, и Лукин и Никита, молчали.

ЧАСТЬ ШЕСТАЯ