1
Егор Матвеевич и тетка Марфа в ту ночь, когда Никиту увели казаки, не сомкнули глаз до утра. Плохо спалось им и в следующую ночь.
Старому охотнику все мерещились шаги возле дома, скрип половиц на крыльце, шорохи под окном. Вот под навесом тявкнула спросонья краснопегая сука, и хозяин не выдержал. Он встал с постели и вышел на улицу.
Ночь была тихая, темная и звездная. Луна еще не вставала.
На перекате за каменной косой рыбаки лучили рыбу. Смолье у носа лодки горело высоким зубчатым пламенем, и по темной воде впереди плыло розовое дрожащее пятно.
Егор Матвеевич оперся о прясло дворовой изгороди, поглядел на реку и прислушался. Кругом было тихо — деревня спала.
«Не уберегли парня, казакам отдали… — с тоской думал Егор Матвеевич. — Зря здесь он проживал, надоть бы до времени на заимке где сохранить, в лесу… Правильное бы дело было, лес — он никогда не выдаст…»
Человек в лодке поднял острогу и с силой метнул ее в реку, вдребезги разбив красное трепещущее пятно. Потом он перехватил острогу по жердине и вырвал из воды. На трезубце в корчах забилась пронзенная рыба.
Егор Матвеевич вздохнул и пошел к дому. Кряхтя, поднялся по ступенькам крыльца и тихонько отворил дверь.
Марфа Петровна слышала, как он, осторожно ступая по скрипящим половицам, подошел к постели, но не окликнула его и ни о чем не стала спрашивать. Она знала, что муж надеется на побег Никиты и ждет Никиту назад в Ершово.
Егор Матвеевич вытянулся на кровати во всю длину своего огромного тела, подложил под щеку кулак и уже задремал было, когда во дворе снова тявкнула краснопегая и зарычал разбуженный ею рваноухий кобель.
«Чуют кого-то…» — Егор Матвеевич приподнял голову.
Опять ему почудились шаги на улице возле дома. Нет, теперь уже в самом деле… И вдруг явственно раздался легкий стук в окно стряпной половины избы.
Егор Матвеевич вздрогнул и быстро поднялся с кровати.
— Ох ты, господи, — зашептала Марфа Петровна. — В избу к нам кто-то просится… Не казаки ли? Не дознались ли…
— Каки казаки… Казаки, однако, не так бы загремели… Не иначе, Никита или кто от него посыльным… — сказал Егор Матвеевич и прошел в стряпную половину.
Напрягая зрение, он увидал в темном окне мутное пятно. Похоже было, что на улице стоял человек, прижавшись щекой к стеклу, и слушал, что делается в избе.
Егор Матвеевич подошел к окну и негромко спросил:
— Кто?
— Это я, дядя Егор, — услыхал он сдержанный хриплый голос. — Это я — Васька Нагих…
— Васька!
— Тише, тише… Выдь на крыльцо да собак приструнь, как бы не разбрехались… И света не зажигай, не нужен он, свет, сейчас. Я к плетню подойду…
— Петровна, слышь, племянник Васька явился, — окрикнул Егор Матвеевич Марфу Петровну. — Да света не запаливай, не нужный он, свет-то, говорит…
Егор Матвеевич вышел на крыльцо, цыкнул на угрожающе рычащего рваноухого кобеля и спустился к плетню.
На реке рыбаки все еще лучили рыбу. В рыжих отсветах их костра Федотов увидел стоящего у калитки Василия. Был он без шапки, без пояса, босой, с засученными до колен гачами и в такой мятой рубахе, будто ее изжевали телята.
— Эко ты… — в замешательстве проговорил Егор Матвеевич. — Проходи, проходи в избу-то…
Он растворил заскрипевшую калитку, а сам пошел к навесу, чтобы собаки, видя хозяина, не забрехали на чужого человека.
Марфа Петровна в нижней юбке и ночной кофте белой тенью появилась в дверях.
— Осторожней ступай-то. В избе страсть темно, хоть глаз коли. Лампадку бы засветить, поди, лампадку-то можно? Все свет…
— Лампадку засвети, — сказал Василий. — Лампадка у иных богомольных всю ночь горит.
Василий в темноте нащупал табуретку, придвинул ее к печи и сел, прижавшись к теплой беленой стенке.
Марфа Петровна зажгла лампаду. Скупой свет упал на лицо Василия, темное, как лик на старинной иконе.
Он дрожал, лязгая зубами, и потирал посиневшие руки.
— Застыл? — входя в избу, спросил Егор Матвеевич.
— Застыл, дядя Егор. Цыганский пот прошибает… — Василий теснее прижался к печи. — Студеная ночь, а вода в Ангаре еще студенее…
— Да ты, Петровна, шкалик ему поднеси, — спохватился Федотов. — Пущай погреется…
Марфа вышла в спальную половину избы, где у нее, втайне от мужа, хранился запас водки, и тотчас же вернулась с налитым до краев стаканом.
— Выпей-ка, легче станет, — сказала она, поднося стакан Василию.
Он взял стакан, залпом выпил водку и застонал, зажав рукой рот.
— Да закусить-то, закусить ему дай. Может, голодный он вовсе, — засуетился Егор Матвеевич и бросился в кладовую.
Марфа Петровна, вздыхая и охая, выбежала следом за ним. Вернулись они, неся в руках калачи и вяленую рыбу.
— Ишь, как замутило, — сказал Егор Матвеевич и протянул Василию калач. — Поешь, сразу все как рукой сымет.
Василий отломил кусочек калача и стал лениво жевать его. Казалось, он не ел, а исполнял какую-то неприятную, но важную работу. Он охмелел от выпитой водки и теперь сидел, опустив голову и прикрыв глаза.
«И словом о Никите не заикнется, а кажись друзья были», — подумал Егор Матвеевич, очищая для Василия рыбу от сухой ломающейся шкурки.
— А Никиту-то у нас казаки забрали… — сказал он, не дождавшись вопроса.
— Знаю. — Василий приподнял голову, но тотчас же снова опустил ее на руки. — Я его видал.
— Где видал? — разом спросили и Егор Матвеевич и Марфа Петровна.
— На барже мы вместе плыли — он новобранцем, а я арестантом. Он в Иркутск уплыл, а я сюда назад подался.
Егор Матвеевич взглянул на босые ноги Василия, на его измятую рубаху и сразу все понял.
— Водой ушел? — спросил он.
— Водой.
— Вплавь?
— Лодки нам никто не подаст, пришлось плыть.
Марфа Петровна вздохнула. Василий пошевелил пальцами голой ноги, как бы проверяя, хорошо ли они отогрелись.
— Где бросился? — спросил Егор Матвеевич.
— На барже, говорю, из Братского острога плыл. Где мог броситься, сам подумай…
— Да неужто ты в порог осмелился?
— Нужда пристегнет — осмелишься, — сказал Василий, поежился и потер лоб.
— Этакий порог проплыл?
— Пронесло… Между камней протащило… — Нагих еще ниже опустил голову и замолчал.
Егор Матвеевич стоял, роняя на пол лоскутья сухой рыбьей шкурки.
— Чего так сидеть-то, — сказала Марфа Петровна. — Переоденься и Егоровы сапоги обуй. К столу садись, самовар поставить недолго. Чаю попей, скорее согреешься, всухомятку какая еда…
— Чаю попью, жажда меня мучит, — согласился Василий. — Только света не зажигай…
Марфа Петровна пошла разыскивать для Василия одежду и обутки. Егор Матвеевич принялся щепать лучину для самовара.
Нагих сидел, опершись локтями о колени и обхватив руками голову. Глаза у него были закрыты не то в дремоте, не то в глубокой задумчивости.
В ночной тишине даже сквозь закрытые окна доносился глухой гул Падуна. Сухо потрескивали под ножом Федотова откалываемые лучинки.
— Жалко парня — погибнуть может, — вдруг проговорил Нагих и снова замолчал.
— Наказывал я ему зорко глядеть, — сказал Егор Матвеевич. — Уйдет он от них, как ты ушел.
— Молод он! — сказал Василий.
— Молодость — не глупость. — Егор Матвеевич зажег пучок лучинок и стал вправлять их пламенем вниз в жаровню самовара. — Он парень смышленый.
— Да не шибко же смышленый-то, — сказал Нагих. — Увидал меня на барже, и ну рукой махать да кланяться…
Марфа Петровна принесла Василию старые сапоги Егора Матвеевича, портянки и белье.
— Оболокайся да исть садись, а я тебе покеда на печке постель постелю. За ночь-то отогреешься куда с добром, — сказала она. — Выспишься, а утром глядеть да гадать будем, что далее делать.
— Утром я уже далеко буду, — сказал Василий. — И постель мне не стели. Ложиться я не стану, идти нужно…
— Куда пойдешь? — вскинулся Егор Матвеевич. — Некуды тебе идти. Я тебя на таежной заимке от всех глаз схороню, никто не дознается.
Василий покачал головой.
— Пойду, — упрямо сказал он. — На таежной заимке жить — что в могиле лежать… Пойду я, дядя Егор, пойду, а ты мне уйти пособи, одежонку какую ни на есть достань да лодку завалящую, лишь бы на воде только держала. Я рекой до Стрелки сплавлюсь, а там по Енисею пароходом до самого до Красноярска…
— Погодил бы маленько, — принялся уговаривать Василия Егор Матвеевич. — На заимке пожил бы, отдохнул бы да одумался, силешек бы набрал… Куда ты таким пойдешь? Глядеть на тебя, вовсе ты больной…
— Одумываться мне нечего, — ответил Нагих. Лицо его порозовело — хмель от выпитой водки давал себя значь все сильнее. Василий стал разговорчив, и на губах его появилась хмельная усмешка. — Пока я к тебе шел, я все обсудил. Поеду в Красноярск, а там дальше по железной дороге до самого Екатеринбурга, к фронту ближе… В Екатеринбурге огляжусь да одумаюсь. А тут что мне делать? Тут мне оставаться никак нельзя. Меня от порогов к Иркутску вдоль всей Ангары знают. Носа не кажи — опять заберут. Один раз, ладно, ушел, а другой — как придется… Ни себе пользы, ни людям…
— Неужто вовсе Сибирь надумал бросить, с родных мест уйти? — спросил Егор Матвеевич. — Там у тебя ни родных, ни сродных…
Василий улыбнулся и покачал головой.
— Родня у меня везде, дядя Егор. Куда глазом ни кинь — всюду родня… А в Екатеринбурге дружок есть закадычный — Пашка Берестнев… Солдатчину мы с ним вместе отбывали, с иркутскими юнкерами в семнадцатом дрались… Теперь он в Екатеринбурге на заводе работает, в листопрокатном цехе, и меня звал. На пароходе работа сезонная, зимой где не робить, а надо робить… Поеду к нему, а там видно будет, — Василий помолчал и, задумавшись, прибавил: — Только сюда я, дядя Егор, непременно вернусь. Не век Сибири под ярмом быть, неправда, пробьет час…
Самовар запел гулко и протяжно, как ветер в трубе.
— Садись к столу, чай пить будем, — сказал Егор Матвеевич. — А Петровна тебе в дорогу соберет. Все найдется, только зря ты, паря, сейчас ехать задумал. Пожил бы на заимке, ну хоть дня два-три… А?
— Нет, дядя Егор, не зря. День за днем год слагают. — Нагих поднялся с табурета и подошел к столу. — Как луна взойдет, трогаться надо.
2
Как только поголубели оконные стекла, возвещая восход луны, Василий заторопил Федотова.
— Пора, дядя Егор, — сказал он, отодвинул недопитый стакан чаю и встал из-за стола.
Хмель прошел, и Нагих снова стал молчалив и угрюм.
Не торопясь, но очень быстро он надел заплатанный старый полушубок Егора Матвеевича, принесенный из чулана Марфой Петровной, опоясался обрывком веревки и нахлобучил шапку.
— Теперь ладно. Теперь никакой мороз не проберет, хоть на снегу ночуй, — сказал он. — Спасибо тебе, дядя Егор, жив буду — расплачусь, а если помру, другой кто расплатится…
Он шагнул было к двери, но Марфа Петровна остановила его.
— Постой, постой малость, — сказала она и, поставив ближе к образам скамейку, тяжело взгромоздилась на нее.
Пошарив рукой за иконами, она достала с потайной полочки небольшой сверток, обвязанный тряпицей, стряхнула с него пыль и, подставляя ближе к фитильку лампады, стала развязывать тугой узелок.
В свертке оказались какие-то бумаги и разноцветные ассигнации: красные десятирублевки, голубые пятерки, зеленые трешки и желтые рубли. Все это было скручено в толстую и плотную трубку.
— Сам говорил, что пароходом тебе ехать придется, да по железке, а деньги где на билеты возьмешь? — говорила Марфа Петровна, отсчитывая помятые красные десятки.
— Руки есть — заработаю, — сказал Нагих. — Лучше себе сохрани, я так обойдусь. Хлеба дай маленько да и ладно…
— Глядикось, работник какой нашелся, — вздохнув, проговорила Марфа Петровна. — Тебе до работы-то пуд сала съисть надо. А без денег куда пойдешь, кого спросишь…
Она соступила со скамейки, подошла к столу и, положив перед Василием несколько ассигнаций, принялась снова укладывать оставшиеся деньги и бумаги в тряпицу.
— Подожди прятать-то, — остановил Марфу Петровну Егор Матвеевич. — Дай-ка сюда.
Он взял сверток и осторожно, словно касаясь горячего, стал перебирать бумаги.
— Васька, погляди, может, подойдет тебе какая? — Егор Матвеевич отложил бумаги отдельно от денег и стал разглаживать их. — Тут и Мишкины документы есть. Без документа тебе плохо, и какая ни на есть справка в дороге пригодится.
Нагих взял пачку бумаг и подошел к лампаде.
При слабом свете фитилька он с трудом разбирал слова на пожелтевших от времени и слежавшихся бумажках. Были здесь и квитанции об уплате податей, и старые промысловые охотничьи свидетельства, и дубликаты платежных ведомостей на оплату когда-то купленной в кредит швейной машинки «Зингер». Во всем свитке этих старых и никому не нужных бумаг, годами хранившихся за иконами, единственным документом, который мог пригодиться Василию, была справка, выданная уездным воинским начальником на имя Михаила сына Федотова, удостоверяющая, что он — Федотов — признан годным к службе в армии, но как льготник по семейному положению впредь до особого распоряжения оставлен дома при родителях.
Справка была старая, синий треугольный штемпель почти стерся, но все же она могла послужить документом при случайных опросах в дороге.
Перечитав справку, Василий сложил ее квадратиком и вместе с деньгами засунул за голенище сапога.
Потом он скинул шапку и едва что не в пояс по старинному обычаю поклонился Марфе Петровне.
— Спасибо тебе за ласку да за участье. Лихом не поминай…
Он пожал ее горячую сухую руку и вышел из избы.
Егор Матвеевич захватил узелок с харчами, ведерко для кипячения чая и пошел за ним следом.
— Братья вы с Никитой-то стали — оба Федотовы, — сказал Егор Матвеевич, когда они с Василием зашли под навес, чтобы взять весла. — За неделю, выходит, двух сынов проводил… — Он помолчал и прибавил: — А третьего-то, Михайлу, как три года назад проводил, так и с концом. Видать, не дождусь больше…
Василию стало жалко старика.
— Не тужи, дядя Егор, придет время — все мы к тебе вернемся, — сказал он. — Может, и Михайла придет. Может, жив он, да только скитается так же, как я сейчас. Что поделаешь, годы такие, все на ногах, да все в суете. Нужно так, дядя Егор, вся Россия сейчас на ногах…
Они взяли весла и вышли за плетень на улицу.
Луна уже поднялась над лесом и осветила Ангару. Река лежала темносиняя, широкая и холодная, с бесконечной, уходящей на север лунной дорожкой по фарватеру.
Деревня спала крепким сном. Поголубевшие оконные стекла изб казались сделанными из тончайших плит льда, и только одно среди них чуть приметно желтело. Это было крайнее окно федотовского дома. Там все еще теплился неяркий свет лампады.
Василий обернулся и посмотрел на желтое окно. За стеклом ему почудилась белая тень Марфы Петровны.
— Лампаду погасила бы, — негромко сказал он. — К чему ей теперь? Приметит кто — подумает: не по покойнику ли всю ночь лампаду жгут? Утром спрашивать станут, привяжутся… — Он вздохнул и оглядел реку.
Лодки рыбаков, лучащих рыбу, нигде заметно не было. Очевидно, еще до восхода луны они бросили острожить и уехали в деревню.
— Лампаду и за здравье зажигают, — сказал Егор Матвеевич, — не все за упокой. Нам с тобой она, конечно, ни к чему, а Петровне — спокойнее. Пущай погорит… А коли кто зайдет, спросит, скажу: племянника, мол, Никиту в армию служить отправили, вот и жжем, чтобы ему бог помог.
Они спустились к Ангаре. На берегу, днищами вверх, лежали лодки деревенских рыбаков.
Егор Матвеевич подвел Василия к своим двум лодкам и сказал:
— Выбирай, паря, которая тебе ловчее.
— Какую не жалко, та и ловчее, — ответил Нагих.
Егор Матвеевич, оценивая взглядом, осмотрел обе свои лодки, постукал кулаком по днищам, словно не отдавать лодку, а покупать ее собирался, и сказал:
— Покрепче, да поосанистее, однако, надо. Плыть тебе до Стрелки не близкий край, однако тысячу верст будет. Да пороги там внизу встретятся: Шаманский, Долгий, Стрелковский… Хоть не такие строгие, как Падун, а тоже пороги ладные. Бери эту. Эта поновее да на плаву поустойчивее. — Он указал на толстобрюхую новую лодку, отливающую смолой и варом. — А я и той обойдусь, мне за пороги не плавать…
Они перевернули лодку и по песчаной отмели стали спускать ее с берега на воду.
— Васька, — сказал Егор Матвеевич, когда под днищем лодки хлюпнула вода. — Васька, скажи ты мне, кто тебя выдал, назови его, подлеца… Знать его надо, чтобы другие остерегались. Где тебя заарестовали-то? Не хотел я тебя об этом в избе пытать, Петровну пожалел. Совсем баба никудышной стала — печаль, что хворь… Теперь скажи.
— В Братском, — сказал Нагих. — К тебе я за Никитой шел. Думал вместе с ним в Канский уезд податься. Там, по слухам, люди собираются, дело готовят. Там наших переселенческих сел много, а они помещиков помнят, за белыми не пойдут. Думал я — мы с Никитой им пригодимся и при месте будем…
— Так, — сказал Егор Матвеевич.
— В Братском в чайную я зашел, на дорогу чаю попить. У пристани чайная такая небольшая есть. В ней и захватили. — Нагих взял весла и стал прилаживать их к уключинам лодки. — Видно, хозяин чайной меня опознал, все косился, поглядывал. Лицо будто знакомое, а где видал, никак не припомню. Сел я в уголок за светом, чай пью… Уже расплачиваться собрался, гляжу — подходит парень, чубастый такой, и лицо все оспой изрыто. Думаю, что ему от меня надо, а он говорит, да громко так говорит, чтобы кругом слышно было: «Здравствуйте, мол, товарищ Нагих, давно ли из Иркутска пожаловали?» Сам глаз щурит, и ухмылка на губах. Я привстал. «Намедни, говорю, приехал, тебя повидать…» Крадучись изловчился и по скуле его снизу вверх что силы было. Он удара не ожидал, на соседний стол брякнулся, а я к дверям. У крыльца — трое, а с ними милиционеры. Мне не под силу, ну и скрутили…
Василий нагнулся и крепче затянул узел причальной веревки.
— Били? — угрюмо спросил Егор Матвеевич.
— Было. Парня-то рябого я вовсе никогда не встречал, а хозяина чайной где-то видел, только припомнить не могу. На него у меня подозрение, он и парня ко мне подослал, пусть его и остерегаются…
Василий нажал на нос лодки и глубже вдвинул ее кормой в воду.
Егор Матвеевич положил на днище лодки, под причальную веревку, куда не могла просочиться вода, узелок с харчами и ведерко.
— Сяду я, а ты оттолкни, — сказал Василий. — Прощай, дядя Егор.
— Прощай. Лодку-то на Стрелке не бросай, продай, ее купят, а деньги тебе во всех делах подмога.
Они глядели один на другого строго, без улыбки, словно не зная: обняться ли им на прощание по-родственному или просто пожать друг другу руки.
Нагих кивнул на серебряную лунную дорожку фарватера.
— По ней и поеду. Где самосплавом, где под веслами. Ходко получится — дорога прямая…
— Гляди не засни, — сказал Егор Матвеевич. — Как бы сонного-то в шиверу куда не занесло да лодку бы не перевернуло.
— До солнца выдюжу. А там к берегу пристану. За день-то высплюсь.
Нагих протянул Федотову руку, и вдруг разом они сорвали с себя шапки и троекратно поцеловались. А поцеловавшись, оба заспешили.
Нагих впрыгнул в лодку и взялся за весла. Егор Матвеевич, кряхтя, оттолкнул лодку на глубокую воду.
Василий взмахнул веслами. Лодка стала быстро удаляться от берега. Она миновала спокойные воды, вышла на быстрину и, все увеличивая скорость, пошла по светлой дорожке фарватера.
Егор Матвеевич стоял на берегу и смотрел ей вслед. Сначала он видел каждый взмах весел Василия, видел даже всплески капель, падающих с широких весел, потом лодка превратилась в темное пятнышко, в зыбкую тень и наконец совсем растаяла в лунной обманчивой дали.
3
На рассвете третьего дня после приезда в Могзон Лукин и Никита с котомками за плечами вышли из крохотного в два окна домика, стоящего на самой окраине станционного поселка, и сразу свернули в лес.
Легкий безветренный мороз бодрил, пласт снега в лесу был еще не глубок, и путники шли быстро.
В Могзоне Лукин собрал все сведения об отряде Полунина, но где именно находится отряд — разведать не мог. Говорили, что недавно в долине реки Ингоды был бой японцев с партизанами, что бой этот для партизан окончился неудачей и они отошли куда-то к лесам, но куда — никто не знал.
Предполагая, что партизаны сейчас где-нибудь в верховьях Ингоды, Лукин решил пересечь Яблоневый хребет лесом — дороги были небезопасны. На каждом шагу можно было ожидать встречи с каким-нибудь казачьим или японским разъездом.
Лукин шел впереди, Никита за ним в нескольких шагах. Лес становился все гуще и угрюмее. Белая пелена снега под деревьями не была тронута ни одним человеческим следом — видимо, охотники редко забредали сюда в эти тревожные дни.
И Никита и Лукин шли молча. Никита прислушивался к каждому лесному звуку и беспокойно оглядывался по сторонам. Ему казалось, что Лукин плохо знает дорогу, потерял запорошенные снегом тропы и идет наугад, петляя по лесу.
Солнца не было. Тяжелые рыхлые облака нависали над самыми вершинами белых деревьев.
«Где север? Где юг? — думал Никита, поглядывая на шагающего впереди Лукина. — Не сбились ли мы? Где тот проселок, который мы должны пересечь?..»
Белый лес простирался во все концы, однообразный и угрюмый, совсем такой же, как в начале пути.
«Петляем, — думал Никита. — Хоть бы солнце…»
Время тянулось медленно, и Никита не знал, сколько часов они идут по лесу — два или пять.
Но вдруг лес поредел, расступился и впереди обозначился неясный просвет.
— Дорога, — сказал Лукин.
Где-то свистнула синица и замолчала.
Лукин прислушался.
— Как будто тихо?
— Тихо… — сказал Никита.
— Теперь не задерживайся… Как бы не наскочить…
Они прошли несколько шагов, и перед ними открылась укатанная дорога с бесконечными следами от полозьев саней.
— Бежим, — сказал Лукин.
Они перебежали дорогу и укрылись в мелком ельнике.
Кругом снег был испещрен царапинами птичьих следов. В густых еловых зарослях пищали синицы.
Никита смотрел на острые птичьи следы, и они казались ему какими-то замысловатыми таинственными надписями.
— Переждем маленько и пойдем, — сказал Лукин. — Дорогу миновали, теперь, должно быть, недалеко, к вечеру доберемся.
В лесу было тихо. Небо прояснилось, и солнце, опускаясь к закату, осветило белые вершины деревьев.
— Пойдем, — сказал Лукин.
Они пробрались ельником, пересекли какую-то прогалину с тремя высокими соснами, и вдруг впереди лес снова расступился и снова обозначился просвет.
— Дорога, — шепотом сказал Никита.
— Дорога позади осталась… Ничего не понимаю… — проговорил Лукин, вглядываясь в просвет.
Они вышли на опушку и впереди увидели действительно дорогу. До нее метров на полтораста тянулась мелкая еловая поросль. Из снега зелеными крестиками торчали вершинки крохотных елочек, и среди них возвышались черные обгорелые пни. И от елочек, и от пней на чистый снег ложились голубоватые тени.
— Влево мы слишком взяли, на ту же дорогу вышли, — сказал Лукин. — Сколько раз здесь проходил, а сбился… Вон как зима все меняет — не узнаешь…
Он огляделся по сторонам, но вдруг нахмурился, и взгляд его остановился на крутом, уходящем в лес изгибе дороги.
— Ты что? — шепотом спросил Никита.
— Едет кто-то…
Никита насторожился и услышал едва внятное позвякивание стремян. Потом в лесу за изгибом дороги фыркнула лошадь.
Лукин за рукав потянул Никиту назад в ельник.
Они спрятались в густых зарослях и притаились.
Сквозь узкий просвет в ветвях елок Никита смотрел на желтоватую полосу дороги и не мог оторвать от нее глаз. Еловые иглы кололи ему лицо, за ворот с потревоженных ветвей сыпался снег. Однако он не замечал ни уколов игл, ни снега. Все его внимание было приковано к дороге. Он не замечал даже Лукина, который, пригнувшись, стоял рядом, в двух шагах от него.
Все явственнее и громче слышалось позвякивание стремян, потом заскрипел снег под копытами лошадей, и Никита увидел выехавших на дорогу всадников.
Их было трое. В огромных барсучьих папахах и в длинных бекешах, полами покрывающих не только седла, но и ноги ниже колен, всадники ехали в ряд, держа низкорослых мохнатых коней голова к голове.
Все трое были вооружены драгунскими винтовками и казацкими шашками без эфесов. На голых рукоятках шашек болтались черные нагайки.
Никита еще не успел проводить всадников взглядом, как снова раздался скрип снега и на дорогу выехал конный отряд человек в двадцать пять.
Впереди на гнедом коме, подбоченясь, ехал офицер. И ножны шашки его, и острая лука седла, и черная ременная портупея — все было покрыто кавказскими украшениями из чеканного серебра с чернением. Смуглолицый, с плоским носом и лихо закрученными тощими усиками, офицер поглядывал по сторонам своими раскосыми маленькими глазками, как бы отыскивая что-то по обочинам дороги.
Шагах в трех за офицером, построившись по трое в ряд, ехали кавалеристы в таких же, как первые всадники, барсучьих папахах и нагольных бекешах.
«Как на прогулку едут», — думал Никита, сокрушаясь, что у него нет винтовки и что он лишен возможности выстрелом спять с седла офицера, и вдруг увидел в последних рядах эскадронной колонны человека в черном рабочем полушубке.
Человека окружал конный конвой с шашками наголо. Шел он торопливым шагом, заложив руки в карманы, ссутулившись и низко опустив голову, покрытую до бровей меховой шапкой.
«Арестованный… Куда его ведут? В Могзон или на казнь…»
Никита осторожно раздвинул ветви, стараясь разглядеть лицо арестованного, но тут произошло что-то совсем непонятное.
Офицер повернулся к строю всадников и негромко крикнул:
— Ай-да!
В то же мгновение человек в полушубке, как по команде, бросился с дороги в сторону и побежал к лесу.
— Стой! Стой! — закричали и загикали всадники. Но за человеком в полушубке они не погнались.
Трое из них, скинув драгунки щелкнули затворами.
— Стой!
Человек бежал к лесу неторопливо и спокойно, словно нисколько не опасался погони.
Грянули один, другой, третий выстрелы. По лесу перекатом прокатилось эхо, и с ветвей посыпался еще не слежавшийся снег.
Человек стороной обежал молодую поросль и скрылся в гуще деревьев.
— Марш-марш! — скомандовал офицер и ударил лошадь нагайкой.
Кавалеристы разом подняли лошадей в галоп и поскакали по дороге.
Вдалеке опять грянули выстрелы, и все смолкло.
— Пса спустили… — взбешенным шепотом сказал Лукин. — Вверх, по макушкам деревьев стреляли… Видал?
— Нет, я смотрел на арестованного…
— А ты и поверил, что он арестованный? Они эту сволочь под шашками по селам провели, крестьянам показали, а теперь в лес спустили — на разведку. Он к партизанам придет, беглецом прикинется, а потом отряд выдаст. Не зря же они на дороге шум подняли…
Никита ощупал спрятанный под шубой нож.
— Разыщем его…
— Где его теперь разыщешь!
— По следу пойдем.
— Он вдоль дороги побежал, а нам к дороге возвращаться опасно, — сказал Лукин.
В лесу стало опять тихо. В ельник не доносилось ни одного звука, как будто никогда здесь, на дороге, не было ни желтых всадников, ни человека в черном полушубке, ни винтовочной стрельбы.
— Идем, — сказал Лукин. — До отряда доберемся — там предупредим.
Они пересекли ельник и вышли в старый лес с большими соснами и раскидистыми березами.
— Значит, партизаны близко, если они его здесь спустили и стрельбу подняли, — сказал Никита.
— Не знаю… Наверное, считают, что близко…
Под ногой Лукина треснул валежник, и, словно откликаясь на хруст, где-то с мороза гулко щелкнуло дерево. Звук был похож на далекий выстрел пистолета.
Никита вздрогнул и огляделся.
Ему показалось, что в глубине леса промелькнул человек в черной шубе. Никита вгляделся — нет, никого, только внизу под деревьями сгущались предвечерние тени.
Никита опять ощупал нож, спрятанный под шубой, и пошел за Лукиным, стараясь ступать так тихо, чтобы под ногами не скрипел снег.
Впереди крикнула синица и смолкла. Ей ответила другая, но крик ее показался Никите слишком громким и каким-то ненастоящим.
Никита остановился.
— Лукин! — негромко позвал он идущего впереди Лукина и вдруг слева от себя увидел ствол берданки, высунувшийся из-за толстой сосны.
В то же мгновение из-за другой сосны вышел человек в шубе навыворот и в козьей шапке с красной широкой лентой по меху.
— Не кричать! — тихо сказал человек и вскинул на руку винтовку. — Руки вверх!
— А чего же нам кричать, — спокойно сказал Лукин, поднимая руки. — Радоваться нужно, что встретились — к вам шли…
— Да как еще шли-то, — раздался позади Никиты хриплый тонкий голос. — Под конвоем маньчжурцев семеновских…
Никита обернулся и увидел маленького партизана в зипуне поверх телогрейки и в рваном треухе. На поясе у него болтался длинный монгольский кинжал в деревянных ножнах, в руках был короткий винтовочный обрез.
Партизаны один за другим выходили из-за деревьев и окружали пленников.
— До самого места семеновские гвардейцы вас доставили, охраняли, чтобы ненароком кто не обидел, — прохрипел маленький партизан, едва владея простуженным сиплым голосом.
— Ошибся, друг, — сказал Лукин. — Я под конвоем маньчжурцев не шел… Обознался ты маленько.
— Однако, что обознался… — Партизан неслышной походкой зверолова приблизился к Лукину и снизу вверх заглянул ему в лицо, насмешливо прикрыв левый глаз. — Ай, не ошибся… Врешь ты, язви тя в душу, врешь… — Выкатив глаза и перекосив рот, он замахнулся на Лукина прикладом обреза. — А ну, скидавай полушубок, гад… Менять на мой ветух будем, а погодя поглядим, что с тобой делать…
Никите ударила кровь в лицо.
— Осторожней! Эй ты, осторожней! — крикнул он и рванулся было на помощь Лукину, но высокий партизан, тот, что первым вышел из-за деревьев, плечом отстранил его.
— Гляди! — с угрозой сказал он и обернулся к маленькому партизану. — А ты, Кузьма, не лютуй, подайся в сторонку да помолчи. — Потом высокий подошел к Лукину. — А ну покажь, что при тебе есть.
Никита смотрел, как обыскивают Лукина, и гневно косился на Кузьму, который нетерпеливо переминался с ноги на ногу и сердито морщил лоб.
И Никите внезапно показалось, будто он смотрит со стороны на какую-то ребячью игру, в которой сам не принимает участия.
«Чепуха… Какая чепуха… — думал он, с недоумением оглядывая толпящихся вокруг Лукина партизан. — Ну, к чему это они…»
— А ты, приятель, тоже расстегнись, — вдруг услышал Никита голос позади. — Есть при тебе оружие?
Никита обернулся и увидел рядом здоровенного детину в козьей шубе.
— Нож есть, — сказал Никита.
— Давай сюда.
Никита вынул из-за пазухи нож и протянул партизану.
— Возьми, только как бы назад не пришлось отдавать…
— Ладно, — сказал партизан и принялся ощупывать Никитины карманы.
В это время высокий, обыскав Лукина, повел опрос.
— Под конвоем, говоришь, не шли, а откуда же тут взялись? — спросил он.
— Из Могзона шли. Повстречали семеновцев и в ельник спрятались, — сказал Лукин. — А тут семеновцы пса спустили…
— Не ты ли пес этот самый? — вскинулся Кузьма. Он перехватил обрез в правую руку, а левой задрал треух на самый затылок. — Ты глаза нам не замазывай… И шуба черная и шапка меховая…
— Шуб черных на свете немало, — сказал Лукин. — Ты другое в расчет возьми: тот-то один был, а нас двое оказалось…
Высокий вопросительно посмотрел на Кузьму.
— Да чего, товарищ Рудых, с ними разговаривать, легавые они. Ей-богу, легавые… — засипел простуженным голосом Кузьма. Его маленький нос от напряжения вздернулся вверх, щеки пошли темными складками, и заросший щетиной подбородок сморщился, как печеное яблоко. — Разменять их надо, и дело с концом…
— Нет, ты постой, — остановил Кузьму высокий. — Ты скажи наперед: двоих белые под конвоем вели или одного? Ты разведчиком был, передом шел.
— Из него, видать, разведчик, как из сопли тяж, — усмехнувшись, сказал Никита, сразу впадая в тон Кузьмы и говоря под стать партизанам тем грубоватым простонародным языком, который жил в нем, несмотря на годы, проведенные в городском училище, и вот теперь, как бы услыхав своего собрата, сейчас же откликнулся.
Кузьма вскинул брови, посмотрел на Никиту так, будто неожиданно встретил старого знакомого и узнал его, поморгал глазами, потом проговорил, но уже без прежней уверенности в голосе:
— Мне их разглядывать недосуг было… Только откуда им тут взяться, если под конвоем не шли…
— А ты ступай следы проверь — наши от ельника, а того от дороги, — сказал Никита. — Лучше дело-то будет, чем на людей напраслину возводить.
У Кузьмы совсем пропал голос, и он едва выжимал из горла слова. Даже рядом стоя, трудно было разобрать, что он говорит.
— Ты, слышь, меня не учи… — сипел он и тряс головой. — Не учи, слышь… Экое надумал — к дороге назад идти… А если там засада семеновская — нас пять, а их двадцать пять!..
— Ну, если не хотите следов проверить, пошли в отряд, — сказал Лукин. — Я человек здешний, меня, может быть, ваш командир знает. Там разберемся.
Партизаны переглянулись, потом высокий сказал:
— А и то верно. Отведем их к Павлу Никитичу, он их со взгляда поймет и все рассудит.
Партизаны окружили Никиту и Лукина и повели в глубину леса.
Вскоре они вышли к глубокому оврагу, на дне которого вился замерзший ручей. Растянувшись цепочкой, партизаны спустились по каменистому скату и, не оставляя на голом льду следов, направились со своими пленниками вдоль оврага по петляющему в зарослях ручью.
4
Через час партизаны подошли к лесному стойбищу и подвели своих пленников прямо к штабной землянке.
Высокий партизан стукнул прикладом в низкую дверь и негромко сказал:
— Товарищ Косояров, выйди на волю. Мы тут двоих привели, у дороги на Могзон взяли.
Дверь землянки отворилась, и из нее высунулась непокрытая голова человека с седыми бровями и серыми следами бороды на впалых сморщенных щеках.
— Ась? — сказал человек, ковыряя пальцем в ухе. — Где, говоришь, взяли?
— У дороги на станцию, — ответил высокий партизан. — Да дело-то, Павел Никитич, нехорошее получилось. Подозрение имеется, что белые их к нам подослали…
Он коротко рассказал о том, что произошло на дороге в Могзон, и о том, как были арестованы Лукин с Нестеровым. Потом, заканчивая рассказ, он указал на маленького партизана, стоящего подле, и проговорил:
— Вот, Павел Никитич, Кузьма собственными глазами все видел: и как они их отпустили, и как в небо палить начали. Он передом шел, он нас и оповестил.
— Так-так, — сказал Павел Никитич и скрылся в землянке. Однако почти тотчас же он снова показался в дверях и, пригнувшись, вышел в осинник.
Никита, все еще не веря в серьезность ареста, с любопытством разглядывал Павла Никитича — ведь это о нем в лесу говорили, как о провидце, могущем с первого взгляда понять каждого.
Был Павел Никитич уже не молод, но, видимо, старался держаться молодцом. На нем была лихо заломленная набекрень кругленькая меховая шапочка, такая, какие носили казаки кубанцы, и нагольный короткий тулупчик с кавалерийским разрезом и в талию. Тулупчик был старый и, очевидно, с чужого плеча, так как длинные рукава его хотя и были подогнуты шерстью вверх, но все же чуть не до половины закрывали кисти рук. Серый барашковый мех на стоячем воротнике и по борту тулупчика вылез, сохранившись только кое-где на лоснящейся коже оторочки крохотными кустиками, напоминающими мох на камне.
Сбоку у Павла Никитича болталась кривая старинная сабля в металлических ножнах и на поясе висела большая черная лакированная кобура, из которой торчала рукоять пистолета «кольт».
Павел Никитич остановился в нескольких шагах от Лукина и пристально посмотрел на него.
Сейчас он показался Никите совсем стариком. Из-под круглой шапочки его, у висков, свисали серые от частой седины, давно не стриженные волосы. Глубоко сидящие глаза, неподвижные и немые, с летами утерявшие когда-то голубой цвет, казались неживыми, отлитыми из прозрачного, но слегка запотевшего стекла. Он глядел на Лукина, не мигая, и молчал.
— С кем я говорю? — спросил Лукин.
— А с кем бы вы желали говорить? — насмешливо спросил старик.
— С командиром отряда. С товарищем Полуниным…
— Так-с… — Старик прищурил веки, помолчал и спросил: — Уже и фамилию изволите знать?
— Давно знаю. Надеюсь, что и он меня узнает.
— Надеетесь? Значит, может быть, узнает, а, может быть, и не узнает? Так выходит?
— Я к нему шел и хотел бы его видеть, — настойчиво проговорил Лукин.
— Знаю, знаю, что шли. Знаю даже, что маньчжурцы вас провожали до лесу, чтобы волки не съели… — Старик хихикнул, но лицо его попрежнему осталось суровым.
— Пустяки это… Пустое… — сказал, нахмурившись, Лукин. — Мы вашим разведчикам предлагали следы проверить, тогда бы и подозрений не было. Ваши разведчики отказались, а теперь вы опять за старое.
— Допустим, пустяки, допустим, несчастное, так сказать совпадение событий, но где же тот человек, что под конвоем маньчжурцев шел, осмелюсь спросить?
— Не знаю, — сказал Лукин. — Может быть, назад на дорогу ушел, когда ваш Кузьма крик в лесу поднял и мне голову прикладом разбить собирался.
— Вот как? Может быть, назад на дорогу ушел, а может быть, сюда пришел? — сказал Павел Никитич и пожевал бескровными губами.
Никита видел, что слова Лукина только злят старика и что ни одному из них он не придает никакого значения.
«Да что это они, сговорились, что ли?» — подумал он, и снова все показалось ему ненастоящим, как в детской игре.
Как бы стараясь вернуться к действительности, Никита огляделся.
Перед партизанским стойбищем, в безлесной широкой пади, лежал чистый, не тронутый ни одним следом снег, и над белой равниной тлела едва приметная полоска заката. Голые березы стояли у истока пади, там, где начиналось стойбище, раскинув вполнеба неподвижные ледяные ветви из снежной изморози. Со всех сторон стойбища, пробираясь между заснеженных елей и хрупких осинок, шли партизаны. В армяках, в зипунах, в нагольных шубах мехом вверх, они пестрой толпой окружали штабную землянку, и на лицах их тотчас же появлялось то же выражение суровой отчужденности, которое было и на лице Павла Никитича.
— А откуда же вы изволите быть? — услыхал Никита голос старика, продолжающего допрос, и посмотрел на Лукина.
— Я — читинский, а мой товарищ из Иркутска, — сказал Лукин. — В Чите я и Полунина встречал. Потому и хочу с ним разговаривать, что он меня прекрасно знает. Вас же я не знаю, и вы меня не знаете. Нам при таких обстоятельствах и при вашей недоверчивости, конечно, договориться будет трудно. Прикажите проводить меня к Полунину, тогда все сразу разъяснится и разговаривать нам будет не о чем.
— Так-так… — Павел Никитич оперся о саблю и некоторое время в задумчивости смотрел на порозовевшие от заката заснеженные вершины елей.
Никита заметил, что глаза его потускнели и на лице появилось выражение не то усталости, не то скорби.
Партизаны молчали. Было слышно только сдержанное дыхание толпы.
Но вдруг Павел Никитич моргнул несколько раз голыми красноватыми веками, будто набежавшую слезу сгонял, и усмехнулся через силу.
— А может быть, вы и говорите-то так только потому, что лучше нас о Полунине знаете, — сказал он. — Знаете, что товарища Полунина среди нас больше уже нету, вот и говорите… Ну, а раз товарища Полунина нету, то и слова ваши проверить невозможно.
— Что-что?.. — переспросил Лукин. — Нету? Где же он?
— Вам лучше знать. Не может же быть, чтобы вас в известность об этом не поставили, когда к нам сюда посылали. И восклицание ваше удивленное совсем неуместно… Ась?
Павел Никитич наклонил голову набок, словно был туг на ухо и приготовился слушать.
— Перестаньте вы дурака валять, — не сдержавшись, крикнул Лукин. — Я вас о деле спрашиваю, а вы все свое. Где Полунин? Что с ним случилось?
— Вот-вот, — с расстановкой сказал Косояров, прищурился и еще ниже склонил к плечу голову, — об этом самом и я вас спрашиваю. Вам оно известнее — вы оттуда пришли… А мы что… Мы только от крестьян стороной наслышаны, что товарища Полунина тяжело раненым и в полном беспамятстве японцы в плен захватили, когда он с разведкой в долину спустился, и с собой в Читу увезли. А вот дальше вы нам расскажите, что с ним там сотворили, про казнь его расскажите, чтобы знали мы, как своего Григория Анисимовича — народного героя нам поминать…
Никита испуганно взглянул на Лукина. Тот стоял и молча смотрел куда-то в пространство, мимо Павла Никитича.
— Что же вы замолчали? — спросил Павел Никитич.
— А мне здесь говорить не с кем, — сказал Лукин и безнадежно махнул рукой.
— Позвольте, почему же не с кем? — Павел Никитич поднял брови и обвел взглядом безмолвно толпящихся партизан. — Не гнушайтесь и со мной поговорить. Я у товарища Полунина в начальниках штаба состоял, а сейчас его замещаю.
— О чем же мне с вами говорить, если вы ни одному моему слову не верите, — усмехнувшись, сказал Лукин.
— А вы такие слова постарайтесь найти, чтобы мы им поверили.
— Ничего я больше говорить не буду — я все сказал, — проговорил Лукин, но вдруг дотронулся рукой до груди, как бы что-то ощупывая, и, нахмурив брови, взглянул на Павла Никитича: — А вы письму подпольного комитета поверите? У меня с собой такое письмо есть, в подкладке зашито… Достану и покажу. Этому документу вы поверите?
Никита воспрянул духом.
«Вот-вот, — думал он. — Сейчас Лукин покажет письмо, и сейчас разъяснится вся эта неразбериха». — Он улыбнулся Лукину и с надеждой посмотрел на Павла Никитича, ожидая, что тот сейчас дружески протянет своему пленнику руку.
Однако Косояров руки Лукину не протянул, а только пожал плечами и несколько раз хмыкнул себе под нос, что должно было, видимо, означать иронический смешок.
— Да кто же вас к нам сюда без документов пошлет? — сказал он. — У каждого белого лазутчика документ всегда найдется и в порядке будет. И чем гнусней лазутчик, тем, заметьте, документы у него лучше, убедительнее. У кого власть, тому нетрудно любой документ изготовить или чужой использовать. Вот как выходит. Без документов-то оно вернее теперь получается. Все, кого вы тут видите, все до одного без всяких документов, а между тем ни один у нас сомнения не вызывает, потому что документ у нас общий — круговая порука. Каждый из нас другого, как самого себя, знает и, заметьте, не только по имени да по отчеству, нет, всю подноготную знает. А вы хотите, чтобы вам на слово поверили, да еще при таких, можно сказать, сомнительных обстоятельствах. Как же нам с вами быть?
«Он сумасшедший, — содрогнувшись, подумал Никита, глядя на раскрасневшегося Косоярова, который, увлекшись ролью следователя, говорил, уже обращаясь не к Лукину, а к партизанам, обступившим его. — Он сумасшедший, неужели никто не видит?»
— Да-да, — говорил Косояров, хитро подмигивая партизанам. — Всякие теперь люди бывают, всякие… На слово никому верить нельзя. Слова — что вода. Цена им грош. Это мы понимаем, мы воробьи пуганые, старые. Нас на мякине не обманешь. Вот нам говорят, что в отряд к Полунину шли, и, конечно, сюда шли, кто об этом спорить станет. Не грибы же они в самом деле собирали в эдакой тайге, да еще в зимнюю пору. Сомнений нет, что в отряд шли, только зачем? Вот в этом весь вопрос. Зачем они сюда пожаловали и откуда им известно было, что отряд в этих лесах находится, когда, кроме нас, этого никто знать не мог. Разве патрули японские, которые дни и ночи по дорогам болтаются…
В толпе послышался смех. Потом кто-то крикнул:
— Чего ты с ними, Павел Никитич, кобенишься? Отправить их зараз в Могилевскую губернию.
Никита знал, что на языке партизана «Могилевская губерния» означает расстрел, и, вздрогнув, обвел взглядом толпу.
Со всех сторон на него смотрели партизаны: одни просто с любопытством, другие — исподлобья, взглядом суровым и недоброжелательным.
Только теперь, увидав чужие, холодные лица, Никита понял, что все не так просто, как ему казалось вначале, и что вера партизан в ясновидца Косоярова незыблема. Ему стало страшно.
«Да нет, не может этого быть, — успокаивал он себя. — Не может быть… Не сумасшедший же он в самом деле… Он испытывает нас… Хочет проверить, а потом скажет, что все это пустяки и не стоит обращать на его слова внимания…»
Толпа зашевелилась и зашумела. Скрип снега под ногами людей, голоса спорящих и выкрики слились в единый гул, как треск сучьев и свист огня в разгоревшемся костре. Все говорили враз, все торопились, и непонятно было, к чему шумели и о чем спорили все эти люди.
Не сразу Никита различил выкрики и отдельные голоса, но вдруг услыхал:
— Расстрелять, расстрелять!..
— Прав товарищ Косояров… Легавить пришли…
— Ужом вьются… Видать птицу по полету.
— Разменять их к чертовой матери…
…Поднятые вверх кулаки, сомкнутые брови, искривленные в крике рты. На мгновение Никита останавливался на чьем-нибудь искаженном гневом лице и тотчас же забывал его.
Ему сначала казалось, что о расстреле кричат все партизаны и все требуют ему с Лукиным смерти, но внезапно он услышал другие голоса. Они позже вошли в его сознание, но, войдя, зазвучали все яснее, громче и отчетливее.
— Расстрелять проще всего, нет, ты разберись, что к чему…
— Проверить следы нужно…
— Может, люди свои, а мы их под смерть подведем.
— Почему следы не проверили, теперь кричи, что хочешь…
Косояров стоял, опершись на саблю и опустив голову так, будто прятал от всех глаза, чтобы никто до времени не мог прочесть в них принятого им решения. Но вот он поднял голову, окинул немым взором партизан и потер одна о другую озябшие бескровные руки.
Стихло даже дыхание толпы.
— Зачем же их расстреливать? — сказал Павел Никитич и опять потер руки. — К чему зря патроны тратить… Мы их лучше повесим…
Никите показалось, что слова старика прозвучали оглушительней грома, точно один он был во всем мире и один говорил. И Никита видел сейчас только его одного, сгорбленного, как бы придавленного непосильно тяжелой ношей, которую он взвалил на свои старческие плечи. Кривая сабля болталась у него на боку, и нелепо топорщилась огромная черная кобура пистолета.
Вдруг сквозь звон в ушах Никита услышал голос Лукина, показавшийся ему идущим откуда-то из глубины леса.
— Значит, приговор вынес? — говорил Лукин. — Значит, тебя ничем не убедишь, тебе и письмо комитета ничто… Ладно, действуй, как знаешь. Только хотел я тебе вот что сказать. Хорошенько запомни. Может, кого из наших читинских подпольщиков тебе встретить придется, так расскажи им, что приходил к тебе Кирилл Луконин и красногвардейца одного привел — парень хотел в партизанский отряд поступить — и что ты их обоих, и красногвардейца и Кирилла Луконина, повесил. Товарищи тебя за это крепко поблагодарят. Запомни же: Кирилл Луконин.
Никита смотрел на одного Лукина, но с поразительной ясностью видел все сразу: и Лукина, и старика с кривой саблей, и партизан, и голые осины с торчащими в стороны костлявыми ветвями. Он примечал даже выражение лиц каждого участника этого странного суда и порозовевшие стволы берез на горе, запирающей падь.
Теперь голос Лукина наполнил весь лес. Никто не прерывал его. Партизаны стояли молча, скорее с недоумением, чем с неприязнью, глядя на своего пленника.
— И еще передай им, что, этот самый Луконин советовал начальника штаба в отряде сменить. Такой, мол, говорит, начальник штаба не нужен. Он один только документ признает — круговую поруку. Он, мол, только тех революционеров — защитников народа — признает, которых в лицо знает, а других — на осину, как бы провокаторами не оказались. Где же ему отряд сформировать, если никому, кроме себя, не верит! Он только вред принесет и дело погубит… У него на уме не всенародная война объединенных партией большевиков трудовых крестьян и рабочих, а война кучки людей из двух сел да трех выселков… Так получается? И понять этот начальник штаба не хочет, что с горсточкой людей, хоть храбры они и вековечно друг друга знают, не справишься со всеми американскими, английскими и японскими дивизиями интервентов… Так и скажи им, сам скажи, если у тебя совесть есть. А теперь иди, выбери осину, чтобы крепче запомнилось, как нас вешал, может быть, на пользу пойдет, когда узнаешь, с кем расправился… А я ни тебя, ни твоей осины не боюсь! — вдруг закричал Лукин, не сдерживая больше гнева. — Я не жизнь свою сохранять сюда шел, а за народное дело бороться. И смерть свою посчитаю не иначе, как от руки врага народа нашего, от интервента какого-нибудь. Будто это они меня поймали, когда лесом шил, и убили при дороге. Буду считать — ты их дело выполнил, помог им… А ты на меня не обижайся, иначе мне никак нельзя, потому что страшно от руки своих умирать…
Косояров вздрогнул. Лицо его побледнело, а губы сжались в такую узкую полоску, что, казалось, рот исчез совсем. Теперь на Лукина глядел дряхлый старик с глазами ввалившимися и неживыми. На мгновение в них появилась боль, потом, точно налившись мутной влагою, они снова потускнели, как незрячие глаза слепца.
Желтая полоса заката потухла. Из леса потянулись сумерки, и Никита не мог уже по лицам партизан отличить своих защитников от врагов. Все они стояли неподвижно, хмурые и сосредоточенные. Один Кузьма беспрерывно передвигал со лба на затылок свой старый треух и беспокойно переступал с ноги на ногу.
Косояров смотрел в землю. И среди заснеженных елей и босых берез на жухлом вечернем снегу он казался маленьким и тщедушным, взявшим на себя непосильную власть над людьми, которая теперь гнула и ломала его самого.
— Отведите их в землянку караула, содержите под охраной… Мы совет военный соберем и их дело рассудим, — наконец глухо сказал он и, повернувшись, побрел к низенькой дверце штаба.
5
Адмирал был болен, к тому же у него разыгрались нервы Он никуда не выезжал из дома, но не мог совсем уйти от дел и принимал иностранцев, министров и генералов у себя на квартире.
Только что он провел утомительную беседу с американским генеральным консулом Гаррисом, теперь перед ним навытяжку по-юнкерски стоял молодой генерал Лебедев, назначенный вместо Розанова начальником штаба верховного главнокомандующего.
Мысли Колчака все еще вертелись вокруг разговора с американцем, и он не торопился принимать от генерала доклад. Он даже не был смущен тем, что генерал стоял перед ним навытяжку, и забыл предложить ему стул. Впрочем, адмирал не боялся обидеть Лебедева — он знал, что Лебедев не обидится. Только год назад, служа при царской ставке, он был еще капитаном, а от Деникина приехал в Сибирь уже генералом. Про него говорили, что он самозванец — ему не выгодно было обижаться.
Время от времени Колчак в задумчивости посматривал на генерала, но видел перед собой не его матовое с излишней синевой под глазами лицо испорченного мальчишки, а все еще видел лицо американского генерального консула — сухощавое и жесткое, как голова английской скаковой лошади, все из костей и жил.
Всякий раз, когда адмирал взглядывал на Лебедева, тот улыбался выжидательно и несколько подобострастно, готовый к любым услугам. Однако Колчак не замечал улыбок Лебедева и смотрел на него скорее, как на примелькавшуюся глазам вещь, чем как на своего помощника по военным делам и начальника штаба.
Лебедев ждал уже несколько минут, у него затекли ноги, а задумавшийся Колчак все не обращал на него внимания. Он то хмурился, то усмехался, то брезгливо опускал углы вялых губ.
Был ли доволен адмирал разговором с американским консулом или не был доволен, Лебедев угадать не мог, а спросить не осмеливался.
— За признание и помощь они требуют гарантий, — вдруг сказал Колчак, подняв левую бровь и остановившись взглядом на подбородке Лебедева. — Гарантий, что наша политика не будет расходиться с их политикой…
— Кто, ваше превосходительство? — осторожно спросил Лебедев. — Союзники?
— Американцы… Мистер Гаррис…
— Понимаю, ваше превосходительство.
— Он сказал, что не знает, как отнесутся к перевороту в Белом доме, как отнесется президент Вильсон…
— Чехи, — сказал Лебедев. — Они интригуют против нас. Их представители не выходят из американского посольства. Они противодействовали аресту сторонников директории — членов Учредительного собрания. В Челябинске они освободили эсеровского главаря Чернова и помогли ему скрыться… Чехи… Они информируют заграницу и возбуждают против нас общественное мнение.
— Чехи ничего не значат и ничего не могут, — сказал, поморщившись, Колчак. — Какое им до нас дело? Как только кончилась на Западе война с немцами, они оставили фронт на Урале и собираются уезжать. У них нет и не может быть самостоятельной политики. Им нужны деньги и пароходы, чтобы уехать в Чехию. В Германии революция, и они больше не боятся немцев… Но пароходы и деньги могут дать только американцы…
— Понимаю, ваше превосходительство, — сказал Лебедев.
— Без денег самостоятельной политикой не займешься, — сказал Колчак. — Ни политикой, ни войной…
— Так точно, ваше превосходительство, — сказал Лебедев. — Наполеон говорил, что для войны нужны три вещи: деньги, деньги и еще раз деньги.
Колчак смотрел в одну точку и, казалось, не слышал слов Лебедева.
— За признание и помощь они требуют гарантий, что наша политика не будет расходиться с американской политикой в Сибири, — повторил он. — Я сказал, что не вижу оснований, чтобы они расходились. Он остался доволен моим ответом и стал расспрашивать меня, что я намерен делать теперь.
Лебедев молчал. Он боялся сказать что-нибудь невпопад и раздражить адмирала. К тому же он понимал, что Колчак говорит больше для самого себя, чем для него. Вслух верховному правителю было легче думать.
— Что делать теперь? Удивительно праздный вопрос. У них на Западе война кончилась, и они теперь могут думать о том, что делать с побежденной Германией, а у нас война не кончилась. У нас война только начинается… Сначала нужно победить… — Колчак встал и отодвинул кресло. Брови адмирала нахмурились, и загнутый к губе нос заострился. — Реформы? Писать законы? Дело сейчас совсем не в реформах и законах. Законов написано достаточно. Нужно заставить народ выполнять старые законы. Наша задача — война, а не законы. Ей должно быть подчинено все. Война. — Левый глаз адмирала сделался больше правого и остеклянел. — Борьба с большевизмом — вот наша задача…
Адмирал подошел к окну и уставился неподвижным взглядом в бронзовый купол собора, тускло поблескивающий в неярком свете хмурого дня.
Лебедев осторожно положил папку с бумагами для доклада на краешек стола и рукой оперся о кресло. Он смотрел в спину адмирала так, будто на ней было написано все то, о чем адмирал думал.
— Что же, ваше превосходительство, сказал вам мистер Гаррис? — спросил Лебедев, наконец решившись нарушить слишком затянувшуюся паузу. — Он обещал помощь?
— Да, он обещал помощь и признание.
— Это очень важно, — сказал Лебедев.
Колчак вернулся к столу и сел в кресло. Только теперь Лебедев заметил, что разговором с американским консулом верховный правитель доволен — в глазах появилось выражение покоя и у губ блуждала едва уловимая улыбка, не так часто смягчающая жесткие черты его постоянно угрюмого лица.
— Какие вести с фронта? — спросил он, взглянув на папку с бумагами для доклада.
— За сутки существенных перемен не произошло, ваше превосходительство, — сказал Лебедев.
— Прибыли пополнения в 3-ю дивизию?
— Так точно, прибыли.
— А в группу Пепеляева?
— Сформирован штурмовой батальон составом 1200 штыков. Батальону присвоена форма: нарукавный угол из черно-красной материи, черные с белым кантом погоны и вместо кокарды череп со скрещенными костями. Формируются сектантские полки «Христа Спасителя». Солдаты этих полков похожи на молодых священников. Все они с бородами, и на шинелях у них нашиты большие белые кресты. Это должно повлиять на религиозное чувство русских людей. Не каждый осмелится стрелять в крест…
— Они еще формируются, а какие части отправлены на фронт? — спросил Колчак. — Какие войска ушли на фронт с Востока?
— Оттуда войска еще не отправлены, ваше превосходительство.
— Почему? — Колчак нетерпеливо дернул бровью, и опять его левый глаз сделался больше правого.
— Они заняты на подавлении крестьянских мятежей.
— Сколько времени они будут возиться с подавлением этих мятежей?
— Не могу знать, ваше превосходительство.
— Не умеют справиться с невооруженными бандами крестьян… — Настроение Колчака мгновенно испортилось, и лицо помрачнело. — Нет решительных людей…
— В Минусинском уезде восстание подавлено, — сказал Лебедев. — Но вспыхнули новые крестьянские восстания — в Красноярском, Канском и Ачинском уездах… Войска туда только что посланы…
Колчак насторожился, как будто услышал стрельбу под окном своего дома.
— Где? Покажите…
Лебедев достал из папки карту и разложил ее перед адмиралом.
— Вот, ваше превосходительство, красные точки…
Колчак склонился над картой. На ней тянулись зеленые широкие полосы лесов, испещренные штрихами горных цепей, светлели синие полоски рек и едва приметные желтые линии грунтовых дорог. И всю эту почти сплошь зеленую карту рассекала жирная черно-белая полоса единственной железной дороги. К ней теснились города, селения, деревни. Здесь было много черных точек, квадратиков, треугольников и кружочков, обозначающих населенные пункты, поселки, заводы, но чем дальше скользил по карте взгляд адмирала, удаляясь от полосы железной дороги, тем меньше становилось этих точек и квадратиков, тем больше удлинялось расстояние между ними и едва приметные линии проселочных дорог терялись в зеленых пятнах лесов. И вот здесь, в этих зеленых пятнах, Колчак увидел пять красных точек. Это были очаги восстаний.
— Какими силами действуют красные в районах восстаний? — спросил он.
— Силы не везде определены, ваше превосходительство. Их трудно учесть, они каждый день меняются, — сказал Лебедев и, раскрыв папку, стал рыться в бумагах. — Вот в Степано-Бадейской переселенческой волости, по агентурным сведениям, тысяча человек при восьмистах вооруженных винтовками, на реке Мане — пятьсот, кроме красногвардейцев, которые летом после боя с чехами под Клюквенной скрылись в лесах, в районе Урянской волости Канского уезда — около тысячи…
Колчак вглядывался в красные огоньки точек на карте, и ему мерещились люди с вилами, с топорами, с винтовочными обрезами и с деревянными пиками, на концах которых были насажены отточенные железные наконечники. Эти люди, как к кострам, собирались к красным точкам на карте. Они шли из соседних лесов, по проселочным дорогам — солдаты, бежавшие из армии, крестьяне, рабочие, красногвардейцы, сумевшие скрыться от контрразведки, и какие-то неизвестные и страшные ему люди, имен которых он не знал, но которые всюду преследовали его и, может быть, сейчас бродили под окнами дома.
— Посылкой одних карательных отрядов ничего не сделаешь, — сказал Колчак.
— Трудно, ваше превосходительство. Восстания вспыхивают в самых неожиданных местах. — Лебедев протянул руку и дотронулся полированным ногтем мизинца до красной точки возле надписи «Канск», — и здесь, — палец генерала перескочил далеко на север за железную дорогу, — огромные расстояния…
— Мы не можем расходовать фронтовые резервы для тыловых операций, — сказал Колчак, не слушая Лебедева. — Нам нужна немедленная победа на фронте. Вы понимаете, генерал? Немедленная победа…
— Понимаю, ваше превосходительство… — сказал Лебедев и взял руки по швам.
Колчак, опустив голову, исподлобья глядел на красные точки.
Когда он с Ноксом планировал наступление на Сибирь, он, как, впрочем, и все объединившиеся против новой России правители иностранных держав, считал Сибирь самой удобной окраиной, которую легче других было отторгнуть от России и превратить в плацдарм для борьбы с русскими большевиками и с русским большевизмом. Он рассчитывал, что зажиточный сибирский мужик не пойдет за революцией и поддержит его, но он ошибся в своих расчетах.
Красные точки на карте заставили его вспомнить разговор с Ноксом. Он долго глядел на них, потом сказал Лебедеву:
— Против красных партизанских отрядов в деревне должны действовать такие же наши отряды. Мы должны создать в деревне дружины из преданных правительству крестьян… Мы их вооружим лучше, чем вооружены красные партизаны. У них обрезы и пики, у наших будут пулеметы и орудия… Орудия и пулеметы… Оружие у нас будет. Гаррис сегодня обещал… Оружия будет столько, сколько нам нужно…
Колчак отодвинул карту с красными точками, поднялся с кресла и быстро зашагал из угла в угол кабинета.
— Все будет. Вы понимаете, генерал, все будет — и средства и оружие… Нужно только действовать… И чем мы будем лучше и энергичнее действовать, тем больше мы получим оружия и средств…
— Я понимаю, ваше превосходительство, — сказал Лебедев.
— Сторонников в деревне нужно поощрять, привлекать колеблющихся, врагов уничтожать. Из ста заподозренных в сочувствии большевикам немедленно расстрелять десятерых — остальные устрашатся… Остальные подумают… Сейчас же издайте приказ о создании в деревнях дружин, о конфискации у повстанцев и у крестьян, связанных с повстанцами, всего имущества и всей земли… Объявите, что это конфискованное имущество и земли будут передаваться в собственность тем, кто подавляет восстания или содействует их подавлению…
Генерал Лебедев, облокотившись на стол, торопливо писал под диктовку адмирала со старанием прилежного ученика.
Колчак все быстрее маршировал по комнате.
— Села, служащие повстанцам базами, разрушать, уничтожать и стирать с лица земли, как вражеские укрепления… Напишите контрразведке, чтобы, не ожидая беспорядков, подвергала аресту всех, подозреваемых в сочувствии большевизму. Пусть установят наблюдение и не стесняются в расходах, посылка карательных отрядов стоит нам дороже…
— Слушаюсь, ваше превосходительство.
— Приказ передайте по телеграфу вне всякой очереди и прежде всего начальникам карательных отрядов.
— Слушаюсь, ваше превосходительство.
— В Красноярск назначьте генерала Розанова, в Иркутск — Волкова. Они люди энергичные…
Колчак подошел к столу и сел в кресло.
— Нужно с этим кончать решительно и быстро, — сказал он и, поверив в действенность своего приказа, сразу успокоился. — Главное сейчас — наступление на Уральском фронте, главное победа… На нас смотрят и ждут наших действий. По ним союзники будут судить о нашем правительстве, судить обо мне как о главнокомандующем…
— Победа будет, — сказал Лебедев.
В это время кто-то постучал в дверь кабинета.
— Войдите, — не оборачиваясь, сказал Колчак.
Дверь отворилась, и вошел дежурный адъютант.
— Ваше превосходительство, из ставки прислана срочная депеша, — отрапортовал он. — Приказано передать немедленно, пока на докладе начальник штаба генерал Лебедев.
— Возьмите, — сказал Колчак Лебедеву.
Лебедев взял у дежурного адъютанта телеграмму и, возвращаясь к столу, вскрыл ее. Лицо его вытянулось, и рот приоткрылся.
— Что? Что такое? — спросил Колчак. — Что-нибудь на фронте?
— Никак нет, ваше превосходительство… Телеграмма из Лондона… — Лебедев мялся.
— Что из Лондона? — раздражаясь, спросил Колчак.
— Ллойд-Джордж и Клемансо уполномочили посланного в Сибирь генерала Жанена принять главное командование над всеми войсками…
— Что? — Колчак взял телеграмму из рук растерявшегося Лебедева.
В телеграмме действительно сообщалось, что английский и французский премьеры уполномачивали генерала Жанена вступить в должность главнокомандующего всеми вооруженными силами, действующими на востоке России и сражающимися против советских войск, а английского генерала Нокса — ведать вопросами заграничного снабжения армии и обучением ее.
Колчак швырнул телеграмму на стол и, запрокинув голову, откинулся на спинку кресла.
Лебедев наклонился к нему.
— Ваше превосходительство, ваше превосходительство…
— Оставьте меня! Уйдите, уйдите! — сказал Колчак. — Уйдите…
Лебедев взял свою папку и поспешно вышел из кабинета, даже позабыв убрать со стола карту с красными точками восстаний.
6
14 декабря генерал Жанен приехал в Омск и в тот же день решил сделать визит верховному правителю.
Генерала сопровождал французский посол Реньо — человек, никогда не теряющий самой любезной улыбки и настолько учтивый в обхождении с людьми, что у каждого его собеседника неизбежно во рту появлялся сладкий вкус, словно он сосал леденец. Про Реньо злые языки говорили, что, доведись ему зарезать собственную мать, он бы это сумел совершить, сохранив свою ласковую улыбку и сладость в голосе.
Жанен был наряден, по-военному подтянут и весел. Он старался поддержать репутацию «блестящего генерала», которую ему создали за границей перед отправлением в Сибирь.
В кабинет Колчака он вошел так, словно после долгой разлуки ворвался к своему самому закадычному другу.
— Мы с вами уже встречались, — заговорил он, горячо пожимая руку адмирала. — Помните: 1916 год, императорская ставка… Мы встретились за царским столом. Тогда адмирал Русин представлял вас бедному Николаю второму, бедный Николай… В тот день вы получили назначение командующим Черноморской эскадрой…
— Помню, — сказал Колчак, стараясь не встречаться взглядом с Жаненом. Глаза его бегали по ковру, и брови были нахмурены. — Прошу вас… — он жестом пригласил Жанена и Реньо сесть в кресла и сам сел против.
— Вы сильно изменились, — сказал Жанен, вглядываясь в желтое лицо адмирала. — Вы больны?
— Да, я не совсем здоров… Следовало бы лежать в постели, но приходится заниматься делами. — Колчак посмотрел выше головы Жанена и сухо сказал: — Вчера я получил радиотелеграмму Клемансо и Ллойд-Джорджа. Вы, наверное, приехали по поводу этой телеграммы?
— Да, — сказал Жанен. — Я приехал по поводу этой телеграммы. Я имею приказ принять главное командование над всеми армиями в Сибири, над всеми армиями союзников, включая и русские армии.
— Да-да, все это я знаю из телеграммы, — сказал Колчак. — Но я считаю это несвоевременным и вредным.
Жанен с удивлением взглянул на адмирала и улыбнулся так, будто принял его слова за шутку.
Улыбка француза взбесила Колчака. Он сразу утерял спокойствие и вскочил с кресла.
— Я отвергаю… Я отвергаю предложение Клемансо и Ллойд-Джорджа.
— Отвергаете? — спросил Жанен.
Реньо опустил глаза и, как бы прислушиваясь, склонил набок голову.
— Отвергаю! — Голос Колчака срывался на крик. — Это можно было делать раньше, до тех пор, пока я не стал у власти. Но теперь… — Он с грохотом отодвинул кресло и зашагал по кабинету. — Неужели во Франции и в Англии никто не понимает, что верховное командование неотделимо от диктаторской власти? Что такое диктатор без армии? Я пришел к власти с помощью военного переворота, армия питает ко мне доверие… Она потеряет это доверие, если только будет отдана в руки союзников…
— Нисколько, — возразил Жанен. — История знает немало случаев, когда армии различных стран объединялись под общим командованием какого-нибудь генерала. Однако никто никогда не поднимал вопроса о потере доверия к правительствам тех стран, которые согласились отдать свои войска под командование чужого, но союзного им полководца.
— Смею вас уверить, ваше превосходительство, — желчно сказал Колчак, и лицо его приняло выражение оскорбленного высокомерия. — Смею вас уверить, я прекрасно знаю военную историю. Я достаточно долго и детально изучал ее, служа в морском генеральном штабе… Но это война необычная, это война гражданская.
— Война есть война, — сказал Жанен.
— В условиях гражданской войны иностранец не будет в состоянии руководить национальной русской армией, — продолжал Колчак, не расслышав слов французского генерала. — Разве я претендую на самостоятельное решение всех военных вопросов? Нет. Решения будут совместные, общие, потому что общие задачи и цели… Но верховное командование должно все время оставаться русским. Назначение иностранца верховным главнокомандующим только усложнит дело. Население Сибири это воспримет по-своему. Оно будет оскорблено. Это даст лишние козыри в руки большевистских агитаторов… Нужно знать русских…
— Я знаю русских. Я окончил русскую николаевскую военную академию, — сказал Жанен.
Колчак вскинул голову.
— В данном случае важны не ваши знания русских, а ваша французская фамилия…
Он окончательно утерял власть над собой и заметался по кабинету так, будто внезапно ослеп и не мог отыскать потерянную дверь, в которую хотел выскочить.
— Как этого не понять? Как этого не понять? — бормотал он. — Диктатор без армии… Что такое диктатор без армии?..
— С ним невозможно говорить. При каждом слове он вскипает, как молочный суп, — шепнул Жанен послу Реньо.
Реньо по-привычке улыбнулся.
Жанен подождал, пока адмирал немного успокоится, и заговорил снова лишь только тогда, когда тот опять вернулся к столу.
— Я понимаю ваши опасения. Не скрою, они имеют под собой некоторое основание. Я знаю, что русские не любят иностранцев. Вспомните не оцененного Барклай-де-Толли, который спас Россию, — сказал он, по обыкновению враждебных России иностранцев все заслуги Кутузова приписывая Барклаю. — Вспомните Барклай-де-Толли… Я не предаюсь иллюзиям и наперед знаю, что буду в России тоже нежеланным гостем. Но я солдат и, как солдат, должен выполнить приказ моего правительства.
— Даже если выполнение этого приказа погубит наше общее дело? — спросил Колчак, в упор посмотрев на Жанена.
— Приказ есть приказ. Я должен повиноваться, — сказал Жанен.
— Не каждый приказ следует выполнять, — сказал Колчак. — Не каждый… Это прямо относится сейчас к вам, к приказу французского правительства… Французское правительство! — закусив удила, продолжал он. — Париж далеко, и не так трудно там ошибиться. Там слишком много болтают… Слабость человеческого ума! Он не умеет молчать даже тогда, когда ничего не понимает. Чем люди меньше знакомы с фактами, тем свободнее судят о них… Так всегда и во всем… Диктатор без армии — ничто. Без армии он превратится в политика, не имеющего реальных сил, в политика, равного всем другим политикам. А сейчас нам в Сибири нужна сильная единоличная власть. Это бы следовало понять французам…
Вдруг Колчак спохватился, что наговорил много лишнего, что французы могут счесть его крайним монархистом, и замолчал.
Он оперся руками о стол и опять увидел перед собой карту с красными точками. Злоба, ненависть, обида и страх охватили его с новой силой. Он вдруг почувствовал себя беспомощным, оставленным всеми, нелюбимым и, самое главное, играющим смешную роль — роль правителя, против которого восставал народ, и главнокомандующего, у которого отнимали армию. И он ничего не мог сделать, ничем не мог защитить своих прав. Он был бессилен. Не он руководил событиями, не он делал историю, как мнил, добираясь до диктаторской власти, им самим руководили Вильсон, Ллойд-Джордж и Клемансо, сделавшие его правителем Сибири. Теперь они предлагали ему сдать армию вот этому сидящему напротив «блестящему» генералу Жанену, совсем не стесняясь сделать его — Колчака — смешным в глазах даже приближенных. Кем становился он — верховный правитель, адмирал Колчак? Шутом на троне? Ширмой, за которой действовали другие? Козлом отпущения за чужие грехи? Они платили и они требовали подчинения себе, требовали с наглостью ростовщика, схватившего за горло попавшего в его власть неудачника, рискнувшего на заманчивое, но опасное предприятие. И самое ужасное для него было то, что он понимал свое бессилие. Страх и ненависть боролись в нем.
Жанен сидел, внимательно рассматривая золотое шитье на обшлаге рукава своего мундира, и молчал. Лицо Реньо выражало озабоченность и скорбь.
— Я не понимаю, чем вызваны ваши требования? — после долгой паузы сказал Колчак. — С командованием армией мы справимся сами. Мы просим у союзников только о снабжении армии. Нам сейчас нужно оружие, нужны солдатские сапоги, теплая одежда, военные припасы и амуниция…
— Когда здесь буду я, требования к союзникам об оказании помощи станут более обоснованны, — сказал Жанен.
— Но почему такое недоверие ко мне? — воскликнул Колчак. — Разве я…
— Какое же недоверие, — остановил адмирала Жанен. — В Сибири большие контингента войск союзников, и, естественно, союзники хотят иметь здесь своего командующего, но во время войны командование должно быть общим. Зачем говорить о недоверии…
— Нет-нет, — заговорил Колчак, снова теряя самообладание. — Именно недоверие. Я его вижу на каждом шагу… Что такое диктатор без армии? Союзники нисколько не озабочены поддержанием моего престижа… Нисколько… Находящиеся под их командованием чехи ведут себя безобразно, суют нос во все наши дела… Они дошли до наглости. Их здешний комендант приказал загородить протянутой веревкой дорогу к моему дому в том месте, где находится мачта радиотелеграфа, и поставил часового. Часовой не позволяет проходить ко мне моим офицерам. Разве это не издевательство? Это нестерпимая дерзость. Что будет после того, как я сдам командование армией. Я принужден поддерживать сам свой престиж. Я повешу на этой веревке часового, а вместе с ним и чешского коменданта. Я стану во главе моих войск и пойду против опекаемых вами чехов… Прольется кровь…
Все это адмирал выкрикнул, не переводя дыхания, и тяжело опустился в кресло. Лицо его было бледным, и руки дрожали. Он блуждающим взглядом обвел комнату, потом откинул голову назад и закрыл глаза.
Жанен переглянулся с Реньо, пожал плечами и многозначительно поднял левую бровь, будто хотел сказать: «Смотрите, да ведь он сошел с ума, он совсем позабыл, кто он такой и что он такое без нашей помощи».
Реньо вздохнул, вырвал из блокнота листок и принялся что-то записывать, хмуря лоб и покусывая губу.
— Вы неправильно истолковали мое назначение, ваше превосходительство, — сказал Жанен. — И поверьте, что обязанности, которыми хочет почтить меня мое правительство, не доставляют мне ни малейшего удовольствия.
— Не знаю, — сказал Колчак, не поднимая век.
— Уверяю вас. Назначение мое вызвано только деловой необходимостью. Оно будет продолжаться лишь до тех пор, пока положение в Сибири не изменится к лучшему, — сказал Жанен.
Колчак открыл глаза и недоверчиво взглянул на Жанена.
— Положение в Сибири изменится завтра, — сказал он.
Жанен улыбнулся.
— Так скоро?
— Мы сосредоточиваем войска для решительного удара. В деревнях создаются дружины для борьбы с красными бандами. Мы до основания вытравим большевизм в деревне и мобилизуем новые контингента… — Колчак неподвижным взглядом уставился в переносицу Жанена, и левый глаз его опять стал шире правого. — Положение изменится завтра, если нам не будут мешать. Смена командования разрушит все то, что уже сделано.
Реньо внимательно посмотрел на Колчака и протянул Жанену исписанный листок блокнота. Жанен прочел листок и задумался.
— Может быть, так? — спросил Реньо.
— Может быть, так… — неуверенно сказал Жанен.
Колчак сидел с окаменевшим лицом и глядел куда-то в пространство. Он, казалось, даже не слышал, о чем говорили французский посол и французский генерал.
— Из каждого положения есть выход, — сказал Реньо.
Колчак взглянул на посла и нахмурился, как бы прислушиваясь к отдаленному шуму.
— Нельзя не выполнить решения союзников, но нельзя, конечно, и уронить в глазах населения ваш престиж — престиж верховного правителя, — сказал Реньо. — Нужно соблюсти все приличия.
— Не понимаю, — сказал Колчак.
— О, это не так сложно, — с улыбкой сказал Реньо. — Вы останетесь верховным главнокомандующим русской армии, а мосье Жанен будет верховным главнокомандующим всеми войсками союзников, войсками, находящимися в Сибири, включая чешский корпус и формирующиеся польские легионы… Это не так сложно.
— А объединенное командование на фронте? — насторожившись, спросил Колчак.
— Оно останется за вами. Генерал Жанен будет вашим заместителем и постоянным советником, — сказал Реньо. — Постоянным советником и уполномоченным союзного командования. Генерал Нокс займется снабжением и обучением войск.
Колчак все еще недоверчиво смотрел на Реньо, однако лицо его посветлело.
— Значит, верховное командование остается за мной? — спросил он.
— Да, — сказал Реньо, — при постоянном советнике генерале Жанене.
Жанен, разгадав мысли Реньо, сейчас же согласился.
Колчак повеселел. Такое решение он считал своей первой дипломатической победой. Остался доволен и Реньо. Требование союзников было выполнено. Верховное командование русскими войсками, хотя формально и осталось за Колчаком, но фактически перешло в руки уполномоченного союзников Жанена. К тому же в руках союзников оказалась единственная сибирская железнодорожная магистраль, связывающая фронт с тылом и с владивостокским портом снабжения. На ней фактическими хозяевами были дислоцированные на станциях и подчиненные только Жанену войска американцев, англичан, французов, итальянцев, чехов и сформированные полки польских и латышских националистов. Японцы хозяйничали в Забайкалье.
Колчак не задумывался о смысле принятого решения. Не подумал он и о том, что вести войну и быть фактическим хозяином в Сибири мог только тот, в чьих руках была Великая сибирская магистраль. Ему казалось, что он выиграл бой с Жаненом, и теперь следовало во что бы то ни стало выиграть бой за Пермь, чтобы и в глазах союзников и в глазах населения Сибири поднять свой престиж и правителя и полководца.
На другой же день, забросив все остальные дела, он занялся подготовкой к Пермской операции — первой самостоятельной операции сибирских белых войск, находящихся под его верховным командованием.
7
Приехав в Екатеринбург, Василий Нагих прямо с вокзала отправился на Верх-Исетский завод отыскивать Павла Берестнева.
Здесь все еще стояла затянувшаяся осень. Мокрая земля была усеяна жухлыми желтыми листьями.
Торопясь поспеть к заводскому обеденному гудку, Василий все ускорял шаги. Он миновал сквер, городской пруд, прошел мимо белого и зеленого соборов, мимо особняков с резными карнизами и колоннами у парадных дверей, мимо домов-лачуг и мелочных лавок и вдруг приостановился, пораженный внезапным безлюдием улицы.
Город кончился. Впереди лежал пустырь, и за ним в отдалении поднимались черные трубы завода.
Плотная синяя туча дыма, слепя солнце, ползла над рабочим поселком. Городской шум сменился лязгом и грохотом железа, словно где-то здесь, совсем рядом, может быть, за глухой кирпичной стеной, возле которой шел Нагих, катила свои гремящие волны неспокойная железная река.
Воздух был сизым и душным. Пропитанный влагой и каменноугольным дымом, он казался сизым туманом.
Сквозь несмолкаемый грохот железа с озера за старей заводской плотиной доносился плеск встревоженной ветром воды.
Василий прошел вдоль кирпичной выщербленной стены и остановился у толстых сосновых бревен, россыпью лежащих невдалеке от заводских ворот. Он оглядел раскинувшийся за неширокой площадью рабочий поселок и, закурив, сел на ошкуренное дождями и солнцем старое бревно.
Время приближалось к обеду. Из поселка через площадь к заводским воротам торопливо шли женщины с маленькими узелками в руках. Две из них подошли к бревнам и стали устраиваться рядом с Василием. Одна была совсем молоденькая, почти девочка, с большими беспокойными глазами, другая постарше, лет тридцати, черноволосая и смуглая, как цыганка.
— Рановато, поди, пришли маленько, — сказала девушка, развязывая узелок. — Не шабашат еще…
— Зашабашат, — сказала черноволосая женщина, мельком взглянув на заводские ворота, и обернулась к площади. — Вон, гляди, и каторжная вдова идет, а она время знает, не ошибется…
Василий посмотрел на площадь. Мимо небольшого холмика, видимо братской могилы, шла высокая худощавая старуха. В одной руке она держала длинную, как посох, палку, в другой — маленький узелок.
Голова у старухи до самых бровей была повязана черной косынкой. Концы косынки лежали, как у черницы, на плечах. Лицо было строгим, с глубокими темными впадинами глаз, с сухощавым носом и плотно сомкнутыми губами.
Шла она медленно, но удивительно прямо, не горбясь, несла свое старческое тело.
Василий, хмурясь, посмотрел на черноволосую женщину.
— Зачем вы ее так обзываете? Она вам, небось, в матери годится.
— Я ее не обзываю. У нас все ее так кличут, — сказала женщина.
— К чему это? Что это значит — «каторжная вдова»?
— Мужа у нее «каторжным мастером» прозывали, на каторге он был. А как умер муж, и к ней это слово пристало — каторжная да каторжная. — Черноволосая вздохнула и опять посмотрела на заводские ворота.
К каменной ограде собиралось все больше женщин. Они развязывали свои узелки и рассаживались на бревнах в ожидании обеденного гудка.
— За что же он каторгу отбывал? — спросил Василий.
— А кто его знает… — Черноволосая пристально посмотрела на Василия и прибавила: — Известно, за что рабочий человек на каторгу попадает, не за воровство же, не за разбой…
Василий взглянул на идущую через площадь старуху и спросил:
— Что же, сын у нее на заводе работает?
— Нет, не работает, — сказала женщина.
— Кому же она обед носит?
— Неизвестно кому и носит… Кому придется… Раньше сыну носила, а теперь и сына нет…
— Не иначе, ума она лишилась, — сказала девушка и беспокойно повела глазами в сторону каторжной вдовы. — Вот так и ходит ни к кому, так и ходит…
— Лишишься, милая, с такого-то горя, — сказала женщина. — Кабы их, сыновей-то, десяток был, кабы они купленные… Одного вырастила, и того по тюрьмам да острогам в могилу свели…
Заглушая голос женщины, протяжно взвыл обеденный гудок, и сильней повалил густой дым из заводских труб. Небо, как копотью, затянуло сизой хмарой, и ослепленное солнце казалось черным. Стало пасмурно, как перед грозой.
Каторжная вдова подошла к толстому кряжу, развязала узелок и разложила на платке ломтики ржаного хлеба, соленые огурцы и куски вареного мяса. Потом повернулась к заводским воротам и стала пристально смотреть на них.
Грохот листопрокатных станов смолк. Отчетливо послышался плеск воды у заводской плотины, смешанный с посвистом ветра в голых ветвях деревьев.
Ворота растворились с протяжным скрипом.
Нагих посмотрел на заводской двор. Он увидел вымощенную круглым булыжником дорогу, груды железного лома, клубки спутанной металлической стружки, кучи битого кирпича и черные стебли мертвого чертополоха с висящими, как грязные тряпицы, измятыми, рваными листьями.
По двору небольшой толпой шли рабочие.
Нагих вглядывался в их лица с надеждой увидеть среди других Павла Берестнева и в то же время невольно следил за каторжной вдовой.
Он заметил, что жены рабочих тоже исподтишка наблюдают за старухой с жалостью и любопытством. Никто ни о чем не спрашивал старуху, и никто не осмеливался заговорить с ней. Все делали вид, что не замечают ее.
Выходя из ворот, рабочие отыскивали жен и присаживались на бревна за трапезу. Ели они молча, торопливо и, так же как и жены их, старались не смотреть на то бревно, где расположилась каторжная вдова.
Однако, когда старуха поднялась и, стуча посохом, направилась к молодому веснушчатому парню с измазанным сажей лицом, все невольно обернулись в ее сторону.
— Тебе никто сегодня не принес обед? — спросила она, останавливаясь подле парня.
— Некому носить мне обед, я приезжий, — сказал парень.
— Нелегко работать голодному… Идем, я накормлю тебя, — сказала старуха.
— Ладно нам и так… — Парень с ожесточением поковырял пальцем в ухе. — Ничего со мной не сделается, подожду до вечера…
— Идем… У меня припасен обед, — повторила старуха.
— Мне нечем платить… Вот заработаю, тогда придешь…
— Денег мне не нужно, — сказала старуха. — Идем…
Парень взглянул на ветхое пальто каторжной вдовы и махнул рукой.
— Ступай, мать, ступай себе…
Но не успел он еще закончить фразу, как рядом раздался сердитый голос:
— Эй, парень, чего куражишься? Зовут — иди…
Нагих обернулся и увидел пожилого рабочего в черном картузе, из-под которого на висках свисали прямые пряди седых волос.
— Не чужой человек тебя зовет, а старая Василиса. Прими за честь.
Парень неловко поднялся с бревна и молча пошел за старой Василисой к толстому кряжу, на котором лежал ее развязанный узелок.
Когда парень отломил первый кусочек ржаного хлеба, старая Василиса улыбнулась одними уголками губ и спросила:
— Как работалось, сынок?
— Тяжеловато, — сказал парень.
— Ничего, привыкнешь… — сказала Василиса.
— Надо привыкать…
Парень закончил обед, старая Василиса собрала в ладонь рассыпанные на платке крошки хлеба и бросила их на дорогу, чтобы склевали птицы. Потом она аккуратно свернула белый коленкоровый платок и медленно пошла к площади, на которой едва приметным сглаженным холмиком поднималась братская могила.
Опять заревел гудок, и рабочие нестройной толпой двинулись в заводские ворота.
Василий поднялся с бревна, взглянул на заводской двор, потом повернулся и быстро пошел вслед за удаляющейся Василисой.
8
Нагих нагнал старую Василису уже около ее дома. Услыхав позади торопливые шаги, она остановилась и опустила руку, протянутую было к щеколде калитки.
— Мамаша, — сказал Василий, — не знаете ли вы, к кому тут насчет квартиры обратиться? А то, может быть, к себе пустите? Приезжий я, мне бы хоть на первые дни устроиться, а там я найду…
Василиса обернулась.
— Приезжий?
— Да-да. Может быть, и квартира-то всего дня на два понадобится, как еще с работой на заводе — не знаю…
— На завод приехал? — спросила Василиса.
— На завод. Знакомый у меня тут раньше жил — дружок. Советовал он мне на этот завод поступить, вот я и надумал.
Василиса открыла калитку.
— Квартиру тебе сдать не знаю как, а отдохнуть всегда можно. Проходи.
Она вошла в маленький палисадничек с вскопанными под снег грядами и с рябиной, раскинувшей под окнами безлистые тонкие ветви, поднялась на крыльцо в три ступеньки и отворила дверь.
Василий вошел в дом.
Это была обычная рабочая квартирка с большой кухней и двумя крохотными комнатами, разделенными перегородкой.
Стоящая возле самых дверей огромная русская печь была чисто выбелена подсиненной известкой, а полы вышарканы так, что плахи их, казалось, только сейчас вышли из-под пилы. Подоконники сплошь были уставлены цветочными горшками с геранью, китайской розой, веселым вьюном и с какими-то фиолетовыми цветочками, напоминающими дикую дремуху.
— Сюда проходи, — сказала Василиса и провела Нагих в смежную с кухней комнату.
На стене между окнами, под мутным от старости зеркалом, были прибиты выцветшие фотографии в узеньких лакированных рамках. У столика возле окна висела на спинке стула незаконченная рубаха. Тут же, на уголке стола, лежали ножницы, наперстки и клубки ниток. Видимо, старая Василиса зарабатывала себе хлеб шитьем.
— Самовар пойду поставлю, а ты садись отдыхай, — сказала Василиса и вышла на кухню.
Нагих скинул полушубок, повесил его на гвоздь у двери и подошел к окну.
Домик Василисы стоял недалеко от заводской площади, но из окна площади видно не было. Окно выходило на улицу поселка, грязную и до того узкую, что, казалось, протяни руку — и непременно дотянешься до противоположного лома.
Василий глядел на покрытую лужами и буграми грязи дорогу под окном и думал о Берестневе.
«Надо о нем у старухи разведать… Поселок невелик, наверное, знает».
Вошла Василиса.
— О дружке своем ты говорил, как фамилия дружка-то? — спросила она.
— Павел Берестнев. Может быть, знаете?
Василиса нахмурила брови.
— Кого же я здесь не знаю…
— Где он? Где его квартира?
— Квартира недалеко, только давно я его не встречала. Может, в отъезде где… — сказала старуха.
— В отъезде?
— Теперь мало кому дома сидится — один сюда едет, другой туда… Ты вот тоже дома не сидишь, сюда прикатил…
— Прикатил… — сказал Василий. — А где Берестнев живет? Растолкуйте мне, я пойду.
— Спешить тебе не к чему, — сказала старуха.
— Да ведь год не видал…
— Ладно… Сиди, я к соседке наведаюсь — она о нем все знать должна, — сказала Василиса.
— Лучше я с вами пойду, скорее будет, — сказал Нагих и шагнул к двери, чтобы спять полушубок.
— Не к чему тебе со мной вязаться, — строго сказала Василиса. — Не к чему… Здесь сиди и меня дожидайся. Самовар закипит — трубу снимешь. — Она вышла было на кухню, но тотчас же снова заглянула в дверь. — Если тут Павел, как о тебе-то сказать?
— Скажите, мол, Василий из Иркутска приехал, на завод поступить хочет.
Василий снова подошел к окну. Он слышал, как на кухне, надевая пальто, вздыхала старуха, как застучала об пол ее палка и как хлопнула входная дверь.
Через минуту он увидел Василису уже на улице. Вытянув палку вперед, как слепец держит свой посох, старуха торопливо шла по обочине дороги, пробираясь между мутных луж и комьев грязи.
«Почему она нахмурилась, когда я заговорил о Берестневе, — думал Василий. — Наверное, она знает что-то о нем, но молчит… Почему она отказалась взять меня с собой?»
На улице ветер рябил лужи. В окне противоположной избушки за мутными стеклами рдела герань.
«А что, если Павла здесь нет, — думал Василий. — Что, если его здесь нет…»
В чужом городе без Берестнева для Нагих все становилось сложным и трудным. Денег, подаренных теткой Марфой и вырученных от продажи лодки на Стрелке, оставалось немного. Нужно было приниматься за работу, но могла ли послужить для заводской конторы документом старая справка о льготе, выданная воинским начальником на имя Михаила Федотова?
Плеск воды за дверью оторвал Василия от его тревожных мыслей. Он бросился в кухню.
Самовар исходил паром, выбрасывая крупные брызги воды. На полу растекалась широкая лужа.
Василий поспешно снял трубу и накрыл жаровню колпачком. Вода в самоваре перестала бурлить, и заглушенные угли запели комариным писком.
Нагих поискал глазами на полу тряпку, чтобы подтереть лужу, но тряпки нигде видно не было. Он в досаде махнул рукой и снова вернулся к окну.
Вскоре на улице он увидел возвращающуюся Василису. Однако теперь она шла не одна. С ней была какая-то высокая молодая женщина. Лица женщины Нагих не разглядел. Не доходя до дома, она простилась с Василисой и повернула к площади.
Василий видел, как, подобрав подол, женщина перебегала через дорогу. Она бежала так быстро и легко, что ноги ее едва касались земли и грязь не пачкала ботинок.
Нагих хотел подойти к другому окну и посмотреть, куда так спешит эта молодая женщина, но услыхал на ступеньках крыльца шаги старой Василисы и пошел встретить ее.
— Пока чай пить будем, нам все справки, все новости принесут, — сказала Василиса, входя в кухню. — Все разузнать обещались.
— Та женщина, с которой вы по улице шли? — спросил Василий.
— Не женщина она — девка, — сказала Василиса и недовольно взглянула на Нагих.
— Высокая такая… В платке пуховом и куртка короткая? — спросил Василий.
— Уже все приметил… В окно, что ли, глядел?
— Вас у окна поджидал.
Василиса поставила палку в угол, повесила на гвоздь пальто и, увидав под самоваром лужу, сердито покачала головой.
— Или без рук, ишь чо наделал, с самоваром не управился… Герой!
Голос у Василисы был низкий, грубый, почти мужской, Говорила она медленно, разделяя слова, будто наперед взвешивала каждое.
— Задумался я, — сказал Василий. — Не заметил, как он и закипел.
— Плохой из тебя сталевар, — сказала старуха и, достав из-под печи тряпку, принялась подтирать пол. — У тебя и печь металл выплеснет…
— Не выплеснет… Печь не самовар, — сказал Василий.
— То-то, гляди…
Закончив вытирать пол, Василиса сполоснула под умывальником руки и неторопливо стала доставать с полочки, занавешенной марлей, чайную посуду.
— Звать-то тебя Василием, говоришь? — спросила она, расставляя на столе синеватые стаканы, чайник и тарелку под хлеб.
— Хоть так зовите, — сказал Нагих.
Василиса пристально посмотрела на него и спросила:
— Какая же нужда тебя пристигла сюда ехать? Или там робить нечего?
— Рыба ищет, где глубже, а человек — где лучше, — сказал Василий.
— Выходит, счастье искать приехал? — Василиса усмехнулась. — В самый раз угадал. Лучшего места, чем наше, поди что до самого края земли не сыщешь. Люди отсюдова бегут, а ты сюда явился…
Она нарезала хлеб, налила в стаканы чай и села к столу.
— Подвигайся.
Василий подвинул табуретку и сел напротив Василисы.
Она, опустив глаза, поглаживала рукой по столешнице так, словно наощупь искала что-то спрятанное под скатертью. Лицо у нее было строгое и властное, лоб — нахмурен, а губы плотно сомкнуты.
— Сам приехал, а жену-то, поди, в Сибири оставил? — спросила Василиса, не глядя на Нагих.
— Не женат я, — сказал Василий.
— Чего же до сих пор холостым ходишь? Баловство одно…
— Недосуг было. Вот здесь осмотрюсь, да и женюсь, — сказал Нагих.
Старуха вздохнула.
— Экий край сюда за невестами ездить, там, что ли, невест нету. — Она помолчала и прибавила: — В эдакое-то время невесты где хочешь есть. Женихов поубивали да поразогнали по разным местам, девки одни сидят тоскуют, да и вдовых молодух много, только выбирай…
За окном стукнула калитка палисадника.
— Видать, Наталья пришла, — сказала Василиса. — Недолго же ходила…
Дверь распахнулась, и в дом стремительно вошла высокая стройная девушка — та самая, которую Нагих видел на улице вместе с Василисой.
— Здравствуйте, — сказала она, подойдя к Василию и протянув ему руку. — Я сестра Паши, а вы, видать, и есть тот самый Василий Нагих, что из Иркутска приехал?
— Я, — сказал Василий.
— Брат вам кланяться просил…
— Кланяться… А сам-то он где?
— Арестованный он. Здесь в поселке в арестном доме сидит, где контрразведка помещается. Передачу я ему сейчас носила, шепнуть удалось, что вы приехали. Кланяться просил, наказывал вас за брата считать…
— Не тараторь, — сказала старая Василиса. — Садись к столу да по порядку рассказывай.
— И то правда, и то правда, — сказала рассеянно Наталья, расстегнула курточку, спустила на плечи платок и привычным движением пригладила волосы. Потом присела на краешек табуретки. — В коридор меня пустили, а его ко мне из камеры вывели, чтобы, значит, передачу принял. Худой стал, не дай бог, бородой оброс… Шепнула я ему о вас, он сразу понял. «Это Васька Нагих, говорит, закадычные дружки мы с ним…»
Старуха налила чаю в стакан и подвинула стакан к Наталье.
— Пей, — сказала она.
— Спасибо, Василиса Петровна, спасибо… Еще он мне что-то думал сказать для вас, тихонько так говорить начал, чтобы часовой не слыхал, а тот вскинулся… «Я тебе пошепчусь, — кричит, — отдала передачу и вали домой, пока цела…» Я ушла. Спорить с ним не станешь… Колька Карлуков часовым стоял, а он у них, считай, самый вредный…
— Где же этот арестный дом и откуда вы их часовых знаете? — спросил Нагих.
— У нас тут все свое — и тюрьма своя и каратели свои… — ответила Наталья.
Василиса молча поглаживала рукой скатерть.
— Когда же Павла арестовали? За что? — спросил Василий.
— Две недели назад… Дознались, что в Иркутске красногвардейцем служил, — ответила Наталья и, вдруг задумавшись, стала глядеть в угол. Глаза ее от расширенных зрачков казались совсем черными.
— Выходит, невеселые вести о дружке узнал… — сказала Василиса.
Нагих молчал.
— Что теперь делать будешь? Может, лучше назад в Сибирь ехать?
— Пока поживу, а там видно будет, — сказал Василий.
— Если не опасаетесь, к нам на квартиру становитесь, — предложила Наталья. — Паша наказывал…
— К чему ему туда соваться… — сказала Василиса. — Пущай у меня живет, покуда не гоню. Я старуха, с меня спрос маленький.
— И так можно, и так можно, — сказала Наталья и вдруг подняла на Василия глаза. — Они похваляются: «Мы, — говорят, — не только всех большевиков уничтожим, а и память о них каленым железом выжжем». Бабы, что мытницами в штабе у них работали, сказывали, будто этой ночью партию к расстрелу готовят… Будто поведут арестованных красногвардейскую могилу на площади раскапывать, гробы на татарское кладбище нести, а потом будто на кладбище всех расстреляют…
— Ты баб не слушай, они тебе наговорят, — сказала старая Василиса.
— Может быть, и в самом деле так болтают… Только, похоже, правда. Они завсегда на татарском кладбище расстреливают… Ну, пойду я, — сказала Наталья, поднимаясь с табуретки. — Изба у меня пустая, и дверь не заперта…
На ходу застегивая курточку, Наталья пошла к двери, но у порога остановилась и посмотрела на старую Василису.
— Василиса Петровна, — спросила она, — вы меня ночевать сегодня к себе пустите?
— А у себя что, страшишься? — спросила старуха.
Нагих взглянул на Наталью.
Худощавое лицо ее с выступающими скулами и ввалившимися щеками было сейчас без кровинки. На высоком, выпуклом, как у ребенка, лбу лежала глубокая складка.
— Не страшусь я… У вас из соседского пустого сада площадь заводскую видно… Ночи сейчас лунные…
— Ну? — сказала старуха.
— Если мытницы правду сказали… А вдруг и Павла сегодня выведут, а потом на татарское кладбище… А я и не узнаю, ведь не скажут…
— Опять про то же, — сказала старуха.
— Ведь ничего потом не скажут… Следа не найдешь…
Василиса вздохнула.
— Ночуй, мне не жалко. Места всем хватит…
— Как стемнеет, приду, — сказала Наталья и быстро вышла за дверь.
9
Вечером старая Василиса засветила лампу и села за шитье.
Нагих бродил из угла в угол комнаты и думал о том, что теперь делать в чужом городе и в незнакомом поселке.
Старуха сидела молча, низко склонив голову над работой. Казалось, она даже не замечала своего нового квартиранта.
— Не идет что-то Наталья, не иначе, раздумала, — сказал Нагих, посмотрев на черное окно.
— А ты что, или соскучился? — спросила старуха.
— Поговорить мне с ней надо.
— О чем разговаривать-то? — Василиса снизу вверх взглянула на Нагих. — Или вправду жениться приехал? Единый раз девку увидал, а уже скучаешь…
— Я не скучаю, — сказал Василий. — Мне ее о заводе расспросить нужно. Может, у нее люди знакомые есть, может, что доброе посоветует.
— А ты ее меньше слушай, — сказала старуха. — В девках ума немного, ты сам соображай.
— Что сообразишь, если кругом никого не знаешь. На Павла у меня весь расчет был, — сказал Василий и прислушался.
За окнами раздались торопливые шаги, потом кто-то негромко постучал в ставень.
— Видать, она… — Василий пошел было отворять дверь, но старуха остановила его.
— Куда кинулся? — сердито сказала она. — Засуетился… А если это не Наталья, к чему открывать будешь, не хозяин…
Она поднялась с табурета и вышла в кухню.
Однако Василий не ошибся. Вернулась старуха в комнату вместе с Натальей. Она пропустила гостью вперед и, войдя в комнату следом за ней, сказала:
— Прикатила… А мы уже ждать отчаялись. Василий-то, чай, все каблуки стоптал.
Наталья мельком взглянула на Василия и едва приметно улыбнулась.
— Ох, и темень на дворе, как слепая, шла, — сказала она. — А ветер с ног валит, будто и не город вовсе, будто и домов нет, а глухая степь. Озеро разыгралось, не дай бог, стоном стонет…
Наталья сняла платок, скинула курточку и все повесила за дверью в кухне, потом подошла к столику, около которого работала Василиса, и присела на табуретку рядом.
— Давайте работать вам помогу, все время скорее пройдет. Хоть петли метать стану.
— Какая там работа сейчас. Неволит, что ли, нас кто работой. Спать пора. — Василиса принялась складывать шитье. — Стелить пойду. Ты, Наталья, со мной ляжешь, а ему здесь постелем. Или на печи любишь? — спросила она, обернувшись к Нагих. — Печь седня мало топлена, жарко не будет.
— Мне все равно, — сказал Василий.
— Я не буду ложиться, я дождусь, — тихо проговорила Наталья и робко взглянула на Василису. — Луна взойдет — их на площадь выводить станут. Мытницы говорили…
— Ты в уме, девка? — сердитым голосом сказала Василиса. — Бабы пустяком сболтнули, а ты поверила. Да кто им, бабам-то, докладываться будет?
Наталья опустила в землю глаза.
— Они стороной слышали. Разговор в контрразведке был, что, дескать, с могилой кончать надо. Сбирались в эту ночь…
— Ну, ладно, — сказала Василиса. — Если и вправду копать станут, к чему тебе глядеть — не театр…
— Я вам не помешаю, я тихонько посижу… До луны недалеко…
Василиса ничего не ответила и вышла на кухню. Через несколько минут она вернулась и, не глядя на Наталью, сказала Нагих:
— Постелила я тебе, можешь укладываться. А она, коли хочет, пускай сидит. Разве ее переупрямишь…
Наталья беспокойно взглянула на Василису, но промолчала и неслышно выскользнула за дверь.
Старуха посмотрела ей вслед и, нахмурившись, пошла за перегородку.
Василий прикрутил фитиль лампы и, захватив лампу с собой, вышел в кухню. Наталья сидела у стола, и острый подбородок ее упирался в скрещенные пальцы. Широко раскрытыми глазами смотрела она в темный угол и не отвела от него взгляда даже тогда, когда Василий подошел к ней.
— Легла Василиса Петровна? — спросила она, не глядя на Нагих.
— Укладывается, — сказал он.
— А вы почему не укладываетесь?
— Я пойду с вами.
Наталья подняла на Василия испуганные глаза.
— К чему же вам-то идти? Не надо, я одна… Я не страшусь…
— Я пойду, — сказал Василий.
Он снял с вешалки полушубок, шапку и стал одеваться. Наталья тоже оделась, и они вместе вышли на крыльцо.
Луна только встала. Рваные клочья черных облаков стремительно неслись на запад. Изнемогая под ветром, рябина, будто просясь в дом, тонкими прутьями хлестала и царапала ставень окна.
Они пересекли двор и через маленькую калитку вошли в сад соседней усадьбы. Голые деревья почти вплотную стояли у невысокой резной изгороди.
— Здесь, — сказала Наталья. — Отсюда все видно.
Василий посмотрел через изгородь и немного в стороне увидел площадь, холмик братской могилы и рассыпанный штабель бревен. Все казалось затянутым голубым туманом, и по площади ползли тени частых облаков. Кругом не было видно ни одного человека.
— Здесь и ждать будем, — шепотом сказала Наталья.
Она стояла, прижавшись к стволу дерева, и смотрела на площадь. Василий стал рядом.
Ветер гнул ветви деревьев, и с плотины доносился плеск воды.
— Ведут… Ведут… — вдруг зашептала Наталья. — Глядите в улице-то, глядите…
Василий вгляделся в голубой туман и среди чернеющих домов, в пролете улицы, увидел колышащееся белое пятно. Потом он с трудом различил идущих плотной кучкой людей.
— Да что же это такое, прости господи, — шептала Наталья. — И правда в белье их ведут… Правду мытницы говорили…
Теперь Василий увидел и конвоиров. Они частой цепью окружали людей в белом и шли, держа наперевес винтовки с примкнутыми штыками.
Люди в белом подошли к братской могиле и разобрали, видимо, заранее приготовленные лопаты. Конвоиры разместились полукругом.
Черные комья влажной земли взлетали в воздух и, как относимые ветром, падали в стороне, насыпая черную гряду.
Василий сосчитал арестованных. Их было девятнадцать человек.
— Ничего не могу разглядеть, ничего… — прошептала Наталья и вдруг шагнула к изгороди.
Василий схватил Наталью за руку.
— Куда?
— Ничего здесь не вижу, ближе подойду, — сказала Наталья. — Будто Павел, да будто и не он…
— Стой тут, — сказал Василий. — Никуда не пущу. Нету там Павла. Я его по росту хоть за десять верст отличу…
Наталья попыталась высвободить свою руку из руки Василия, но он крепче сжал ее пальцы.
— Сунься сейчас на площадь, они враз пристрелят…
Черная гряда земли перед могилой росла, и вскоре землекопы скрылись, спустившись глубже в откопанную яму. Теперь видны были только взлетающие комья и неподвижный полукруг конвоиров.
Наталья прижалась к стволу дерева и замерла. Василий стоял рядом, касаясь плечом ее плеча, и все еще не выпускал холодной и безвольной ее руки.
За черной грядой снова показались белые фигуры, и вдруг, будто вытолкнутый из могилы землей, заколыхался над ямой гроб. Его подхватили стоящие у краев ямы люди в белом. За первым гробом из ямы поднялся второй, третий…
— Идем, — сказал Василий, пожав руку Наталье. — Нету тут Павла. Чего дольше глядеть — только себя казнить… Прежде нужно было дело делать, а теперь что… Глядением им не поможешь.
Наталья не двинулась с места. Она вздрагивала и все плотнее прижималась к стволу дерева.
Василий понял, что она плачет.
— Полно, Наташа, полно… — сказал он. — Пойдем…
Словно боясь, что Нагих насильно уведет ее, Наталья обхватила ствол дерева рукой.
— Не пойду, — сказала она сквозь слезы. — Казниться нам и надо…
С площади ветер донес отрывки какой-то команды.
Сбившись кучкой, люди в белом поднимали гробы. Они поднимали их, подхватывая под днища, и брали на плечи.
Похоронная процессия двинулась.
В мутном лунном свете гробы колыхались, как плывущие по волнам.
— Идем, — сказал Василий, — чего же теперь… Слышь, Наташа…
10
Лукину с Нестеровым был отведен левый угол землянки. Конвоиры устроились возле печи. Не снимая шуб и меховых шапок, они, поджав под себя ноги, уселись на полу перед очагом и принялись кипятить чай, поминутно подкладывая в топку ярко вспыхивающие сухие еловые прутья.
Лукин лежал на спальном земляном возвышении неподвижно, с закрытыми глазами. Никита сидел рядом и смотрел на черное оконце под потолком. Отсветы огня играли на стеклах оконца, разбрызгиваясь частыми каплями, будто на улице шел розовый дождь.
Никита чувствовал себя усталым, но не испытывал ни страха, ни тревоги. Он не хотел и не мог верить в смерть. Он даже не мог представить ее себе. Все, что говорил Косояров, существовало как бы само по себе, а он — Никита — сам по себе, и угроза быть повешенным не могла коснуться его.
Конвоиры развели сильный огонь, и в землянке становилось жарко.
Никита расстегнул ворот, распоясался и отодвинулся подальше от каменной печурки.
— Ты чего? — спросил, обернувшись, старший конвоир, — широкоскулый казак с клочковатой бородой и с узким разрезом карих живых глаз. — Не то закурить хочешь? Закури… — Он протянул Никите кисет.
— Не курю, — сказал Никита, удивившись дружелюбию конвоира.
— Или из семейских? — спросил тот.
— Нет. С малолетства не набаловался, вот и не курю.
— Семейские-то староверы, те действительно не курят, — сказал казак. — Табачок дьявольской травкой считают — поганью. Он для них, что для чертей ладан.
Казак голыми пальцами достал из пепла маленький красный уголек и положил его в трубку. Потом большим корявым пальцем он вмял уголек в рыхлый табак и принялся раскуривать трубку, посапывая и чмокая губами.
Где-то в лесу недалеко от землянки заржала лошадь и зазвенели ударяющиеся друг о друга седельные стремена.
Конвоиры прислушались.
— Седлают… — сказал казак. — Видно, надумал Павел Никитич на проселок конную разведку послать.
— Должно так, — согласился второй конвоир — парень лет двадцати.
Он достал из очага закипевший котелок и, бросив в бурлящую воду размятый в горсти зеленый чай, снова подвинул котелок ближе к углям.
Потом парень поднялся на ноги, подошел к стене и снял с деревянного крюка седельную переметную суму. Он достал из нее горсть поджаренной пшеничной муки, маленький мешочек с солью и снова вернулся к очагу. Склонившись над котелком, парень бросил в кипящую воду щепотку соли и стал мешать в котелке деревянной ложкой, подсыпая в него из горсти рыжую муку.
В лесу снова заржала лошадь.
Лукин приподнялся на земляных нарах и сел.
— Неужели до сих пор суд не кончился? — сказал он. — Долгонько же они заседают…
— Может быть, Косояров отложил суд и людей на проселок послал, чтобы слова наши проверить, — сказал Никита.
— Может быть… У них тут все может быть, — сказал Лукин. — Только нелегко им будет ночью это место найти, а тем более нелегко ночью следы проверять…
— Не бойсь, найдут… — сказал казак и недоверчиво посмотрел на Лукина. — В сю пору луны большие. До перевала тропы есть, а там чащей и пешие доберутся. Без коноводов товарищ Косояров вершноконных не пошлет, хоть и не из офицеров он, а дело знает, что твой есаул. Не зря он в японскую войну маньчжурские сопки вдоль и поперек изъездил…
— Коли и взаправду разведку послали — добро, — сказал парень и, подметив пристальный взгляд Нестерова, ободряюще подмигнул ему. — А ты бы, паря, спал покуда. Во всяком разе до солнца вешать тебя не будут, разве что к утру ближе. Поспавши-то оно завсегда лучше…
— А много вам приходилось вот так-то людей вешать? — спросил Лукин.
— Да без мала что ни одного, — сказал казак, усмехнувшись. — До сей поры к нам японцы лазутчиков не засылали, вот и вешать некого было. Впервые вы такие-то прибыли…
— Ладно, что так… — сказал Лукин и снова вытянулся на нарах.
Стараясь уснуть, он закрыл глаза. Однако уснуть Лукину не удавалось. Он ворочался на лежанке, вздыхал и говорил сам с собой, негромко произнося какие-то неразборчивые и отрывистые слова. Вдруг он снова поднялся на земляных нарах, нахмурившись, взглянул на Никиту и сказал:
— Сколько ни думаю, никак в этом старике разобраться не могу. Кто он? Не то самодур, не то сумасшедший… Не понимаю, как Полунин такого человека начальником штаба назначил, да еще своим заместителем…
— А ты, слышь, о товарище Косоярове таких слов не говори, — вскинулся казак-конвоир у очага. — Какой ты такой герой сыскался, мы еще не знаем, а Павла Никитича в делах видывали…
— И я сегодня видел, — усмехнувшись, сказал Лукин.
Казак бросил разливать чай в деревянные чашки, сунул назад на угли котелок и решительно поднялся на ноги. Он шагнул к парам, готовый затеять жаркий спор с Лукиным, но в это самое время в лесу возле землянки послышался скрип снега под ногами бегущих людей и отдаленный гул голосов.
Молодой конвоир схватил берданку, бросился к двери и, приоткрыв ее, высунулся наружу.
— Чего там? — спросил казак-конвоир.
— Шумят, — сказал парень. — Народ бежит…
— Куда бежит-то?
— Не разглядишь… Луна еще не встала…
Казак прислушался, очевидно, ожидая услышать сигнал тревоги.
Прислушался и Никита. Но сигнала не было. Гул голосов стих, и скрип снега прекратился.
— Так что-нибудь, — сказал казак и, позабыв о ссоре с Лукиным, подошел к печи. Он снова сел у очага и принялся разливать по чашкам чай.
Парень недолго постоял около приоткрытой двери и тоже подошел к печке.
— Может, дозоры кого в лесу захватили да привели… — сказал он и присел на корточки, протянув руку за налитой чаем чашкой.
Но едва он успел поднести чашку к губам, как за дверью землянки снова заскрипел снег и вдруг раздался громкий хрипловатый голос:
— Эй, здесь, что ли, пленные?
Конвоиры переглянулись и, разом вскочив, схватили свои винтовки.
— Здесь! — крикнул казак, подскочил к двери и распахнул ее.
В землянку, пригнувшись, вошел высокий широкогрудый человек в казачьем бешмете.
— Григорий!.. Полунин!.. — вскрикнул Лукин, срываясь с места. — Гриша…
Человек в бешмете растопырил руки так, будто собирался схватиться с кем «за пояски», и шагнул к Лукину.
— Кирюшка…
Никита вскочил с нар. Конвоиры застыли на месте, в изумлении глядя, как обнимаются их вернувшийся командир и пленник, ожидавший смерти.
— Не чаял я тебя, Григорий, в живых увидеть, — говорил Лукин, освобождаясь из крепких объятий Полунина, и вдруг рассмеялся.
Он смеялся весело и беззаботно, как смеются люди после пережитой опасности, когда все представляется им сразу в красках веселых и радостных, а сама миновавшая опасность становится чем-то вроде забавного приключения.
— О тебе сказали, что ты к японцам в руки попал… — говорил он сквозь смех. — Твой начальник штаба… Значит, врал?
— Выходит, врал, хоть и врать не хотел, — сказал Полунин. — Он сам так думал. Японцы меня до границы Монголии гнали, едва ноги унес. Они же потом в деревнях ингодинских слух пустили, что красные все уничтожены, а их командир в плен взят. Этим слухом и Косояров пользовался. А я две недели вести о себе подать не мог, вот и поверили…
— Он меня тут без тебя повесить хотел, — сказал Лукин.
— Слыхал я, все слыхал, — сказал Полунин. — Он мне первым делом о вас доложил, не успел я еще с седла слезть. И о том, как ты его выругал, рассказал. — Полунин взглянул на Никиту, улыбнулся и спросил: — И тебя тоже повесить хотел?
— И меня, — сказал Никита.
— Напугал?
— Маленько струхнул… Да я не верил… — сказал Никита.
— И хорошо делал, — сказал Полунин и потрепал Никиту по плечу. — Ничего, в жизни всякое бывает. Сочтем тебе, как первое боевое крещение. Так, что ли?
— Так, — улыбнувшись, сказал Никита.
Полунин обернулся к конвоирам.
— А караул-то вы снимите. Это люди свои и надежные. Они теперь вместе с нами работать будут.
Повеселевшие конвоиры немедленно поставили винтовки в угол.
— А мы с тобой, Кирилл, сейчас в штаб пройдем, потолкуем и с Косояровым я тебя помирю, — сказал Полунин.
Лукин кивнул Никите и вместе с Полуниным вышел из землянки.
11
— Ну и слава богу, — посмотрев на Никиту, сказал казак, когда за Полуниным закрылась дверь. — Ну и слава богу… И товарищ Полунин жив, и ребята вернулись, и тебе помирать не придется. Садись с нами чаевать.
— Ладно, — сказал Никита.
Сбросив полушубок, он подошел к партизанам и так же, как они, поджав под себя ноги, сел у очага.
— Отведай нашего партизанского затурана, может, не приходилось, — сказал казак, наливая из котелка в чашку зеленовато-бурой жидкости. — Хлеба отрушь. Только нонче хлебец недобрый. Сегоды пашеница не уродилась — темная и пьяной много. А с пьяной пашеницей беда — ни себе, ни скотине… Народ отощал вовсе. — Казак помочил усы в зеленоватой влаге и вздохнул. — Добро бы молоком забелить, да где его здесь взять, молока-то — лес, чащоба… Как звать-то тебя?
— Никита, — сказал Нестеров.
— Из казаков, или так?
— Из рабочих.
— То-то, гляжу, на казака не похож, а наипаче на ученого.
— Потому, видно, и Косояров хотел меня на осину вздернуть, что не похож… — усмехнувшись, сказал Никита и отхлебнул из подвинутой ему чашки солоноватого и пряного затурана.
— Да, оплошал маленько Павел Никитич, лишку маленько дал, — нехотя проговорил казак.
— Маленько? Ладно бы маленько, а то двоих невинных людей на осину вздернуть хотел… — сказал Никита. — Это тебе маленько?
Казак опустил глаза и стал смотреть на алые точки углей в сером пепле очага.
— А ты на него шибко не серчай, — сказал он. — Иной раз и шальная пуля разит. Павел-то Никитич, весь народ оберегая, вас казнить хотел, а не по своей злобе. Он о всех думал, а не об одном тебе. Один-то человек без народа, что заплутавшая пчела без улея — муха и все тут, меду от нее не дождешься…
Парень допил чай, перевернув кверху донышком свою чашку, поставил ее на притулочке возле очага и поднялся.
— Я, дядя Захар, на покой пойду, — сказал он.
— А что же теперь, ложись, — сказал казак.
Парень пошел к нарам и лег на подостланную в углу шуршащую осоку.
В землянке стало тихо. Очаг затух, и только свет поднявшейся луны, прорываясь в оконце под потолком, широкой полосой ложился на земляной пол, освещая край спального возвышения, печку и сидящего возле нее Захара.
— А сам-то Косояров из казаков? — спросил Никита.
— Казак, — ответил Захар. — Из недалекой станицы. Такой же, как мы, хлебороб, только не в пример нам учен был. В окрестных селениях с женой своей Антонидой Семеновной, покойницей, учительствовали, а потом в партизаны ушел, как японцы нагрянули.
— Ученый человек, а с нами как обошелся, — сказал Никита. — Глядел я на него во время допроса и удивлялся. Не сумасшедший ли он, думаю, не лишился ли рассудка…
— Маленько бывает с ним, — сказал Захар. — Временами находит… Да и винить его в этом нельзя. Он человек ломаный и глазами своими такое видел, что другому и во сне отродясь не пригрезится. С такого мучения недолго и ума лишиться…
— Что же он видел такое? — спросил Никита.
— Сказка долгая, — сказал Захар и отодвинул пустую чашку.
— А ты расскажи, — попросил Никита. Он знал, что всю ночь не уснет, а идти в незнакомом стойбище было некуда.
— Слушать будешь — расскажу.
Захар набил трубку и долго разгребал прутом остывший в очаге пепел, отыскивая уголек для прикурки.
Потом, не найдя уголька, он достал из кармана древесный березовый гриб, осколок кремневого камня и стальную пластинку. Отщипнув кусочек желтой сердцевины гриба, Захар высек над ним кремневые искры. Мгновенно вся поверхность кусочка покрылась сыпью черных точек. Розовея и расширяясь, они становились пятнышками, сливались вместе, затягивая грибок розово-черной пеленой, и вдруг, словно раздуваемый изнутри, грибок превратился в яркий тлеющий уголек.
Захар раскурил трубку и закашлялся. Он кашлял долго, с простудной надсадой, как будто хотел выкашляться в один раз за всю свою жизнь, и из глаз его катились слезы.
Потом он вздохнул и сказал:
— Павел-то Никитич лихой мужик был и умом не обиженный. Первым он тут мужиков против японцев поднял да повел. Умно действовал, рисково и не напролом, а с военной хитростью. Под Черновскими копями в бою из кольца отряд вывел, единого человека не потерял, а японцев наложил, что снопов на ниве. Они его с солносяду ждали, а он с солновсходу ударил и пробился. Слава о нем до самой Читы гремела. Семеновские каратели пять тысчей за его голову положили. Лихо действовал, а потом оскудел, неладно с ним приключилось…
Казак сильней задымил трубкой и замолчал, может быть, вспоминая прошлые лихие дела Косоярова.
— Что же с ним приключилось? — спросил Никита.
— Приключилось, — сказал казак. — Близко к покрову это дело было, не, однако, маленько поранее того. Комар, тот пропал, а гнус еще в лесах держался. Сегоды теплынь была, до самого снегопаду стояла. Отошли мы после боев под Черновскими копями в горы — сил не хватило, японец большие войска подтянул. Скрывались в лесах, а жену свою Антониду Семеновну и девку малую Павел Никитич на дальней заимке содержал, за Куварой. С собой в отряд их взять он не осмеливался, известно, женское к лесам да болотам не привычно, вот и отправил на заимку, подале от людских глаз. Ан глаза-то и нашлись. Проведал кое-кто из кулаков, что на заимке жена партизана проживает, да еще какого партизана — партизанского начальника, проведал, что он к ней наведывается, ну и донес карателям. Они дожидаться себя не заставили, а зараз на заимку наехали, взяли жену Павла Никитича и уводом в лес увели. Должно, люто пытали, где Косояров находится и где отряд собирает, только нам о том расспросить некого было. Поблизости селениев нету, место глухое и жителей всего одна вдова Селиваниха самогонщица, да и та в стороне жила. Возле самого леса при дороге ее сторожка стояла. Кричи — никто не придет, зови — не откликнется. Был у Селиванихи сын Николка, вроде дурачок. По шестнадцатому году без штанов ходил, на дудочке тростниковой песни играл, и разговору у него было всего-навсего с полсотни слов. Совсем парень никудышный. Он один и приметил, как Антониду Семеновну в лес волокли. Прибежал на Кувару, мужикам рассказал, что, мол, солдаты не в нашенских мундирах Косояриху в лес уволокли, а что к чему, так от него и не добились. Кричит одно, мол, уволокли Косояриху, потом мычать по-иманьи зачнет, плачет, слезами исходит… Подумали мужики и послали Павлу Никитичу весточку, чтобы зараз ехал жену выручать. Прискакал к нам в отряд вершноконный ночью, все, что знал, Косоярову выложил. Тот отряд поднял, крикнул добровольцев, кто с ним на выручку Антониды Семеновны поедет. Только добровольцев отбирать не пришлось, все вызвались, и без мала всем отрядом мы в путь двинулись.
Рань была, утряло. Ехали дорогами лесными да падями. Где хлыньбой, где наметом коней гоним. А день выпал пасмурный, туманный… Бело — будто с лесин молоко течет. Только уже у самой Кувары сивер подул и маленько развиднялось.
Ехало нас двадцать пять человек. Впереди разведку пустили, за ней дозор, а далее само ядро, и Косояров с нами.
Кувару объехали стороной и подались к заимке. К опушке леса подъезжаем, глядим — разведка назад скачет и Сенька Шабордин прямо с ходу Косоярову кричит: «Нету в пади заимки, спалили ее, даже копоти не приметно». Мы коней понужнули, на поляну выскочили. Павел-то Никитич впереди скачет, мы за ним. Подскакали к пожарищу, кругом черно, а посреди печь стоит и на шестке два горшка. Вот и все, что от жительства осталось. Подале, в подсолнухах, животина лежит, пулей сраженная, и уже дуться зачала… А везде, куда глазом ни кинь, тишина и спокойствие, будто никогда никто не бывал.
Слез с коня Павел Никитич, обошел пожарище, вышел на тропу к лесу, себе под ноги глядит, будто след ищет. Мы спешились, лошадей с коноводами возле пожарища оставили и цепочкой за ним следом пошли.
Где трава примята, где какая приметина осталась, смотрели зорко, проходили места эти едва не плечо к плечу. Слова никто не промолвит, и так сторожко идем, что ежели где валежина скрипнет или сивер еловую шишку сшибет, все разом остановятся и винтовки вскинут, будто зверя скрадывают. А зверя-то и нет… Ушел зверь и следа не оставил.
Сомнение всех взяло: не увезли ли каратели Антониду Семеновну с собой или не порешили ли ее совсем. Наверх поглядывать стали, не висит ли она где на лесине повешенная.
Обошли мы всю опушку, так цепью и прочесали. Нигде никаких примет не предвидится, чтобы казнь была: ни кровинки, ни травы мятой. Все, как в вековечном лесу, стоит будто и человека в нем никогда не было.
Рядом со мной Сенька Шабордин шел, тот самый, что был в разведке. Я ему потихоньку от других говорю: «Не к чему нам дальше вглубь леса идти. Если бы каратели казнить ее хотели, тут бы и кончали, потому место дикое. Не иначе, с собой, говорю, увезли. На Кувару нам теперь подаваться надо, разведкой за ними следом. Они Кувары не минуют. У солдат-то, Николка сказывал, мундиры не нашей формы, видать, солдаты чужестранной земли и леса нашего поостерегутся. Верней всего, к железке они поедут, через деревню Улеты, вниз по реке. Туда на Улетку и надо нам выскочить, им наперехват. Павлу Никитичу, говорю, нужно такое предложение дать».
Не успел мне Сенька еще ответить, как на самом левом фланге нашей цепи в голос зашумели: «Сюды! — кричат. — Сюды!.. Нашли!..»
Гляжу, бежит Косояров, пути не разбирая, к тому самому ельнику, где люди шумят, рысью бежит… Ну и мы зараз пустились за ним.
Лес в том месте густущий был. Елка по земле ветки стелет, и темно, будто сумрак. Медведь в такой чаще семь раз штаны обдерет, коль версту пройдет. Кругом мелким ельником заросло, а в середке его прогалина махонькая в три шага. На прогалине осина старая, до того дородная, что вершины не углядишь. Под ней мурашиная куча, а на куче человек привязанный сидит. Руки и ноги вокруг осины заплетены, веревкой скручены, голова назад откинута, и волосы разметались, будто по ветру… Знаю, что это она — Антонида Семеновна, а узнать не могу. Лицо все в черных пупырях мурашевых да в мошке, в глазах черно, и рта не видать… А над ней гнус дымом вьется, густой гнус…
Никита вздохнул и кашлянул в руку.
— Ты что? — спросил Захар.
— Ничего. Рассказывай дальше.
— Дальше не слаще, — сказал Захар. — Глянул я на Павла Никитича, а он столбом стоит, и лицо черное. Потом как закричит и, не поддержи мы его, обземь бы ударился. Никогда я такого крика человечьего не слыхал…
Захар ссутулился, опустил голову и принялся накладывать в печь еловых прутьев.
— Избу нашу мы с тобой простудили, — сказал он, — а ночевать здесь…
Потом он снова достал из кармана древесный гриб и кремень, снова искрой зажег грибную крошку и, когда она превратилась в тлеющий уголь, приложил к ней лоскут сухой бересты. Набрав в легкие побольше воздуху, он принялся раздувать уголек и дул до тех пор, пока береста, закручиваясь и шипя, не вспыхнула красно-черным пламенем. Горящую бересту казак положил в очаг под еловые прутья, и в печи вновь запылал огонь.
— А девочку-то, дочку его вы отыскали? Спасли ее? — спросил Никита.
— Девку-то? Погоди, все чередом… Рассекли мы веревки, которыми руки и ноги у Антониды Семеновны связаны были, сняли ее, мертвую, с мурашиной кучи и отнесли на опушку леса, ближе к пожарищу. Лопатину ее, по ельнику разбросанную, с собой захватили, чтобы было, во что покойницу одеть.
А Павел-то Никитич все суетится возле нас, пучком травы мурашей да мошкару с лица покойницы сметает, в глаза ей заглядывает, будто ждет, что откроет она глаза-то да на него взглянет. А куда там — бездыханна, как есть. Да и чего ждать было, — прибавил Захар. — Разве бы живой ее каратели оставили… Не иначе, такое сотворили, чтобы язык ей развязать, чтобы мукой такой испугать ее больше смерти. Да, видать, ничего не добились, так и померла.
Сняли мы клинками дерн, откопали неглубокую могилу, устлали ее травой, обрядили покойницу и закопали тут же на опушке леса, без отпевания, по-солдатски, будто в бою была убита. Дерном сверху черную землю прикрыли, примяли, и холмика почти не приметно, глядеть со стороны — никогда ничего и не было.
А как закопали Антониду Семеновну, опамятовался маленько Павел Никитич и о дочке вспомнил. Сызнова засуетился, заспешил… В лес кинулся и аукать начал. Рысью по лесу бегает, кричит, зовет на всякие лады. То Ленкой кличет, то дочкой… Остановится, голову к земле склонит, прислушается, и опять за то же — за ауканье да за позывание…
Мы за им ходим, без присмотра его не оставляем, вовсе как малое дите, стал… Опять без мала всю опушку осмотрели и, когда уже время к обеду шло, вернулись на пожарище.
Взял Павел Никитич хворостинку, по выгаре ходит, разрывает кучи пепла, будто что ищет. Не чаяли его оттуда увести да на коня посадить. А как назад на свое стойбище ехали, оборачивался Павел Никитич все на заимку сгоревшую да на опушку леса…
Захар вздохнул и, подложив в печь несколько толстых поленьев, отошел к спальному возвышению.
— Портянки-то сушить будешь, к печке повесь, да повыше, как бы не сгорели, — сказал он и принялся укладываться на земляных нарах.
— А что же девочку, девочку-то так и не нашли? — спросил Никита.
— Где же найти, — сказал Захар. — Каратели ее либо с собой увезли, либо убили да закопали где-нибудь. Сгореть она никак не могла, всегда след бы остался. Дотла человека сжечь нелегко…
Он снял унты, вывернул их мехом вверх и поставил поближе к печке. Потом, уже лежа на ворохе сухой осоки и позевывая, он проговорил:
— Доходил до нас слушок стороной, будто жива девка-то, будто у попа-расстриги Алякринского в Куваре проживает, да только ладом этого проверить никак нельзя, потому с того самого дня, как мы Антониду Семеновну хоронили, Кувара под белыми состоит.
От разгоревшегося очага становилось жарко. Никита накинул шубу и вышел из землянки.
Партизанский стан спал. Из потайных труб землянок поднимались тонкие, кажущиеся неподвижными струнки голубого дыма.
Луна стояла в зените. Свет ее, не оставляя теней, насквозь пронизывал голый кустарник. Впереди, словно освещенная синими кострами, сверкала безлесная белая падь.
Никита обогнул землянку и вышел на опушку леса.
У истока пади стояли старые могучие березы. Их белые ветви широко раскинулись над первыми землянками стана. Синие искры вспыхивали на снегу, и чудилось — вся падь светится изнутри и вот-вот вырвутся из-под снега снопы холодного синего света.
Никита остановился около старых берез и глядел в безлесную падь. У него теснило грудь от печали, оставшейся после рассказа Захара, и от тревоги за жизнь дочери Косоярова. Странное у него было чувство. Эти неизвестные люди — и страдалица Антонида Семеновна и ее маленькая дочь Лена — казались ему сейчас знакомыми и близкими, словно он не рассказ о них слышал, а сам жил вместе с ними, и любил их; жил здесь, в этих самых лесах, ставших вдруг до того знакомыми, что доведись отыскать в них любую неприметную тропинку, и он непременно найдет ее.
И эти босые березы на опушке, и эта белая падь, и холодный свет луны, насквозь пронизавший голый кустарник, — все стало знакомым и родным, будто когда-то, в какой-то памятный день, он вот так же стоял возле этих заснеженных берез, с горечью глядя в сияющую белую даль…