Восстание — страница 8 из 14

1

Верховный правитель адмирал Колчак, предоставив совету министров решать все дела управления Сибирью, сам в эти дни занимался только подготовкой Пермской операции. Под предлогом болезни он из дома никуда не выезжал и дважды в день принимал у себя начальника штаба генерала Лебедева. Вдвоем они читали доклады командующих армиями о положении дел на фронтах, изучали оперативные сводки и подолгу просиживали над топографической картой пермского направления, стараясь предугадать и предусмотреть все неожиданности, могущие возникнуть в ходе сражений.

Операция предполагалась совместной с англо-американскими войсками, наступающими с севера — из района Мурманска и Архангельска; замысел ее принадлежал командованию союзников, и носила она название «плана Черчилль-Нокса». Союзники возлагали на план Черчилль-Нокса большие надежды, считали, что этот «чудодейственный» план, выполни его только как следует сибирская армия, обеспечит разгром советских войск и откроет путь к Москве. Они торопили Колчака, и послушный их приказу адмирал приложил все усилия, чтобы во-время и надежно подготовить операцию.

В середине декабря все было готово: части средне-сибирского корпуса под командованием генерала Пепеляева выведены на исходные к наступлению позиции, резервы подтянуты, отправленные генералом Ноксом боеприпасы и снаряжение из Владивостока прибыли в Екатеринбург.

Однако Колчак не был спокоен. Его угнетала назойливая мысль, что операции помешают восстания в тылу.

В самом столичном городе Омске было неспокойно. Контрразведка доносила, что подпольная организация большевиков готовит восстание и что восстание это имеет целью сорвать Пермскую операцию.

Такие же сведения получила и английская разведка. Командующий британскими войсками в Омске полковник Джон Уорд был так обеспокоен судьбой Пермской операции и судьбой самого Колчака, что, не вполне доверяя русским солдатам, взял под свою охрану и резиденцию верховного правителя и его главную квартиру. Теперь Колчака охраняли солдаты мидльского батальона.

Адмирал нервничал. Нужно было готовиться к проведению сразу двух операций: Пермской и внутренней Омской. Не доверяя никому, он сам занялся и второй операцией. Он проверил и исправил составленное начальником омского гарнизона расписание вывода войсковых частей по тревоге, проверил наличие надежных войск в опасных районах города, линии связи для оповещения, усилил дежурные части и приказал генералу Лебедеву немедленно докладывать ему обо всем, что удастся добыть контрразведке.

И вот 20 декабря Лебедев явился к адмиралу необычайно возбужденным и счастливым.

— Ваше превосходительство, — доложил он, — только что арестован боевой штаб красных. Восстание действительно готовилось, но теперь я считаю, что все исчерпано и выступления не будет…

Колчак приподнялся из-за стола:

— Боевой штаб красных? Где арестован, когда и кем?

— Контрразведкой, ваше превосходительство, сегодня в начале вечера. Удалось получить сведения о предполагаемом собрании их военных руководителей и адреса двух тайных квартир. Неожиданный налет дал блестящие результаты. Штаб арестован во время заседания, я не знаю, удалось ли кому-нибудь из них скрыться…

— Но вы уверены, что это действительно боевой штаб? — перебил Лебедева Колчак, глядя на него в упор остановившимся испуганным взглядом.

— Несомненно, ваше превосходительство — двадцать военных руководителей… Голова отсечена. Я считаю, что ареста штаба совершенно достаточно, чтобы предотвратить всякие неожиданности и выступления на очень долгое время, во всяком случае до конца Пермской операции… — Все это Лебедев сказал таким уверенным тоном, что, казалось бы, всякие сомнения адмирала должны были рассеяться, однако Колчак продолжал смотреть на него испытующим взглядом и молчал.

— Помимо всего, приняты экстренные меры, ваше превосходительство, — сказал Лебедев, начиная тяготиться молчанием адмирала и его неподвижным взглядом. — Во всех неблагонадежных районах города производятся обыски и аресты лиц, подозреваемых в большевизме. По неточным сведениям, которые я имею, уже арестовано сорок два рабочих-большевика…

— Да-да, — сказал Колчак, словно только теперь поняв смысл случившегося. — Этот арест штаба нужно использовать для разоблачения других, кроме руководителей существуют еще рядовые участники заговора…

— Следствие ведется, — сказал Лебедев. — В контрразведке производится уже сейчас допрос всех арестованных…

— И никаких сентиментальностей… — перебил Лебедева Колчак. — Сентиментальности в политике не существует… В политике существуют чисто примитивные соображения о выходе из того или иного положения… Мы должны использовать арест штаба и уничтожить всех наших врагов. Показания арестованных нужно добыть… И никаких сентиментальностей…

— Понимаю, ваше превосходительство, — сказал Лебедев.

2

Поверив Лебедеву, что возможность восстания исключена, Колчак лег спать успокоенным и тотчас же уснул. Однако спал он недолго и был разбужен ярким, ударившим в лицо светом. Ослепленный, адмирал первые секунды щурился и никак не мог понять, откуда взялся этот яркий свет, потом увидел у дверей дежурного адъютанта и сообразил, что это он без стука вошел в комнату и включил электричество.

Колчак отдернул одеяло и, вздрогнув, сел на кровати. Первой у него мелькнула мысль о покушении, но сейчас же он отогнал ее. Лицо адъютанта ничем не напоминало лица убийцы, скорее оно похоже было на лицо жертвы.

— Что такое? Что случилось? — спросил Колчак.

— Простите, ваше превосходительство, но я был принужден разбудить вас… — торопливо проговорил адъютант. — В городе неспокойно… Восстали красные…

— Красные? — переспросил Колчак и, быстро спустив ноги, стал шарить ими по полу, наощупь отыскивая ночные туфли.

— Взбунтовавшейся запасной ротой мобилизованных освобождена тюрьма и выпущены все арестованные… — доложил адъютант. — На окраине города слышна стрельба. Там что-то с чехами… Там восставшие окружили казарму чехов…

— А войска? А наши войска? — спросил Колчак, вдруг сразу поняв, что происходит в Омске. — Где наши войска? Что они делают?

— Все воинские части выступили из казарм и занимают сейчас свои места по расписанию на случай боевой тревоги. Сейчас сюда должна прибыть казачья сотня.

— Который час?

— Около пяти, ваше превосходительство.

Колчак встал с постели, взялся было за халат, но передумал и начал поспешно надевать свой обычный военный костюм.

— А что же Лебедев? Лебедев мне докладывал совсем иное… — пробормотал он. — Что же Лебедев?

— Их превосходительство начальник штаба генерал Лебедев приказали просить ваше превосходительство не беспокоиться, — сказал адъютант. — Еще их превосходительство генерал Лебедев приказали доложить вашему превосходительству, что в самом городе и на станции железной дороги все спокойно.

— Спокойно… Где спокойно? Что он называет «самим городом»? — вспылил Колчак. — Вызовите его к телефону. Пусть он сейчас же лично доложит мне, где происходит восстание… Идите!

Адъютант вышел, тихонько притворив за собой дверь.

Торопливо застегивая на ходу пуговицы кителя, Колчак подошел к окну и, словно сам желая убедиться, что в центре города все спокойно, отдернул штору.

Дом, куда он переехал, после того как сделался верховным правителем, стоял на набережной. В окно открывался вид на скованный льдом Иртыш.

Колчак увидел прямо перед собой белую равнину, скудно освещенную тонким серпом ущербного месяца, и черную тень британского часового у подъезда. Река под снегом сливалась с левым пологим берегом Иртыша в одну снежную пустыню. Месяц висел низко, едва не касаясь снегов нижним завитком своего серпа, и через всю белую пустыню текла желтоватая, похожая на прямую тропу полоска света.

И таким безлюдьем повеяло на адмирала от снежной равнины, от ущербного холодного месяца, от желтой тропы, идущей в мутную пустоту, что он вздрогнул и хотел было задернуть штору, как вдруг увидел черное мохнатое пятно, тенью тучи скользящее по краю белой равнины.

Он всмотрелся, прячась за косяком окна, и разглядел в неярком лунном свете эскадронную колонну всадников. Они ехали по набережной в строю по девять в ряд и так близко держали своих лошадей одна к другой, что не заметны были просветы между рядами и все сливалось в единую темную гущу — низкорослые одномастные кони, черные высокие папахи и черные дубленые шубы.

Впереди колонны, накренив корпус вперед, ехал офицер с башлыком, поднявшимся за плечами, как черный острый горб.

— Ну, слава богу, — с облегчением вздохнул адмирал. — Казаки! Значит, и другие воинские части заняли свои места по тревоге…

Он еще раз взглянул на изогнутый над снежной равниной желтый серп и по привычке, усвоенной с детства, усвоенной с тех пор, когда он еще учился в морском корпусе, бесцельно определил по выпуклости серпа, нарождается или умирает месяц.

Месяц умирал. Он стоял над белой равниной, изогнувшись буквой «С».

Раздался стук в дверь.

Колчак поспешно задернул штору и обернулся.

— Войдите!

Вошел дежурный адъютант.

— Начальник штаба генерал Лебедев у телефона, — доложил он.

Поеживаясь от нервного озноба, Колчак прошел в свой кабинет и поднял трубку телефона.

Не без труда он расслышал идущий, казалось, откуда-то очень издалека голос начальника штаба.

— В городе все спокойно, ваше превосходительство, — докладывал Лебедев. — Кроме нападения на тюрьму, восставшие здесь себя ничем не проявили. Сейчас они концентрируют свои действия на той стороне Иртыша — на станции Куломзино. Я думаю, тамошних красных не успели предупредить о провале их центрального штаба и отмененное большевиками восстание в городе там возникло стихийно, можно сказать, по недоразумению…

Колчак слушал морщась. Его искривленные синие губы беззвучно шевелились, и непомерно широко раскрытый левый глаз неподвижно, как стеклянный, смотрел в черное окно за письменным столом.

— Какие меры приняты для подавления восстания? — спросил он.

— В районе тюрьмы мятежники рассеяны батальоном особого назначения. В Куломзино отправлены казачьи части. Отправлена полевая артиллерия. До Куломзина четыре версты, войска должны быть уже там или на подходе… Пока донесений не поступало. Войска союзников обещали оказать помощь… — залпом отрапортовал Лебедев.

— Есть ли связь с фронтом? — сдерживая нервную позевоту, спросил Колчак.

Последовало продолжительное молчание, потом адмирал услышал едва внятный голос Лебедева, как будто тот сразу отдалился еще по крайней мере на десять верст.

— Связь с фронтом прервана в Куломзине, ваше превосходительство, или где-то на линии… Где-то на линии…

— Прервана? — Колчак задохнулся. — Пошлите все свободные войска, просите помощи у командиров чешских частей… В течение часа Куломзино должно быть окружено и мятежники уничтожены. Никаких судебных церемоний! Захваченных с оружием расстреливать на месте. Вы слышите, генерал? Связь с фронтом должна быть восстановлена еще до рассвета, до рассвета… Вы понимаете, что значит отсутствие связи с фронтом в такой момент? Вы представляете себе, как отсутствие связи и сведения о восстании в Омске, в моей столице, повлияют на настроение ведущих наступление солдат? Делайте что хотите, но связь с фронтом должна быть восстановлена! — закричал он в телефонную трубку. — Отдавайте распоряжения, выясняйте, что происходит в Куломзине, потом я́витесь сюда, я́витесь сюда…

Колчак бросил трубку и тяжело опустился в кресло перед письменным столом. Некоторое время он сидел неподвижно, откинувшись на спинку кресла, запрокинув голову и закрыв глаза, потом провел по липкому лбу ладонью, брезгливо отер руку о жесткий обшлаг кителя и крикнул:

— Адъютант!

Адъютант немедленно явился.

— Прикажите затопить камин и дать мне горячего чаю, — сказал адмирал.

Потом он подвинул лежащую на столе карту ближе к горящей лампе и долго рассматривал идущие от станции Куломзино две линии железных дорог и две линии связи. Одна из них шла на Челябинск, другая — на Екатеринбург, и обе вели к фронту.

В кабинет на цыпочках вошел солдат с охапкой тонко наколотых дров и с целым пучком сухой бересты. Неслышно приблизившись к изразцовой печи, он стал укладывать в камин дрова.

Адмирал повернул голову и с ненавистью посмотрел на коротко постриженный затылок и на широкую спину солдата, как будто бы и он, этот безмолвный солдат, был одним из тех людей, которые сейчас восстали против него — верховного правителя Сибири.

3

В домиках поселка при станции Куломзино, в квартирах грузчиков и железнодорожных рабочих, этой ночью люди спали одетыми, а то и совсем не спали. Однако ни в одном окне свет не горел, и пройди в эту ночь по улице даже самый зоркий и внимательный человек, ему бы и в голову не пришло, что жители поселка к чему-то готовятся и только ждут условленного часа, чтобы высыпать из своих заснеженных домов.

В тусклом свете ущербного месяца дома под снежными шапками стояли темные и немые, как каменные глыбы. Даже узловая железнодорожная станция, всегда шумная и суетливая, в эту ночь притаилась и притихла — ни пыхтения паровозов, ни лязга вагонных буферов.

Для человека, посвященного в тайну ночи, тишина эта была особенно примечательной. Поэтому, выйдя на крыльцо посмотреть, далек ли рассвет, и послушать, все ли спокойно в поселке, Тимофей Берестнев испытывал такое чувство, будто он уже шел в бой и здесь, рядом, за полуразвалившимися поленницами дров, в засаде, его поджидали спрятавшиеся враги.

Ночь была морозная, но звезды, притушенные желтоватым светом месяца, едва проглядывали, неяркие и как бы затянутые поднявшимися к самому небу космами поземки, гуляющей по пустырю за поселком.

Взглянув на месяц, чтобы прикинуть, который идет час, Тимофей повернулся лицом к невидимому городу и прислушался в смутной надежде расслышать какие-нибудь звуки, которые бы подсказали ему, что там, за Иртышом, дело уже началось.

Тимофей был рядовым бойцом и о плане предстоящего восстания знал очень немного. От старшего своей пятерки, тоже станционного грузчика Куделина, он слышал, что восстание должно начаться в городских рабочих районах, что рабочих поддержат солдаты запасного полка омского гарнизона, которые должны освободить тюрьму и лагери военнопленных красноармейцев, что куломзинские рабочие выступят одновременно с городскими, чтобы отрезать Омск по линии железной дороги от соседних городов, откуда колчаковцам могла быть подана помощь.

Однако подробностей плана предстоящего восстания Тимофей не знал. Не знал он и того, пойдет ли сам вместе с частью куломзинских повстанцев на Омск или останется здесь — защищать станцию от возможного нападения белых со стороны Петропавловска или Тюмени.

Он постоял на крыльце, прислушиваясь и поглядывая на месяц, потом осторожно открыл дверь и вошел в дом.

Здесь в первой комнате, которая одновременно была и кухней, ожидали остальные бойцы пятерки. Трое, вытянувшись, лежали на полу возле большой русской печи, а один, сидя на корточках, курил, ярко раздувая огонек цыгарки. Это был старший пятерки, грузчик Куделин.

В не прикрытое ставней окно, выходящее во двор, глядел месяц. В его свете дым от цыгарки плавал над головой курящего Куделина серым клубком тумана.

С мороза в комнате показалось Тимофею жарко, как в бане.

— Угомонился? — спросил Куделин, как только Тимофей, прикрыв за собой дверь, подошел к печи. — Поп еще к заутрени звонить не взялся?

— Поп не звонит, а время к утру подходит. Месяц на трубу сел, — сказал Тимофеи. — Лишний раз на улицу выйти да оглядеться неплохо…

— Кто говорит, что плохо, только не к чему, — сказал Куделин и, плюнув на уголек цыгарки, растер окурок пальцами. — А поспать, пока досуг есть, того лучше.

— Я выспался. — Тимофей перешагнул через лежащих на полу бойцов и сел рядом с Куделиным.

Несколько минут, мучимый жарой и духотой, он сидел молча, потом сказал:

— Да и много ли теперь спать осталось, говорю, месяц на крыши садится… Мороз — винтовки, поди, крепко настыли… Занести бы их в избу да пообтереть…

— Они ладно протерты, не застынут, — сказал Куделин.

Рядом на полу заворочался молодой грузчик из одного с Тимофеем звена.

— А в городе тихо? — сквозь позевоту спросил он.

— Тихо, — сказал Тимофей.

— До города далеко, — послышался голос из угла. — Стрельбу сюда никак не донесет. Кабы ветер в нашу сторону…

— Ветер к Иртышу, — сказал Тимофей.

— То-то, и с вечера к Иртышу был…

— Ладно, — сказал Куделин. — Нам ветер не при чем. Для каждого свой час установлен. Кукушку, неправда, услышим. Как с перебором закричит, так и нам выходить время.

Он достал кисет и стал закручивать новую цыгарку. Закурили и остальные бойцы.

Дым низко стлался над полом и космами тенет повисал на бледном окне.

Бойцы молчали. Говорить было не о чем, да и каждый был занят своими мыслями.

Тимофей поглядывал на оконце и примечал, что оно начинает темнеть — значит, месяц спустился еще ниже и спрятался за крышами домов.

В кухне стало совсем темно. Лица бойцов теперь освещались только огоньками цыгарок.

Куделин курил, причмокивая, выпускал дым через ноздри и при каждой затяжке вздыхал. Тимофей чувствовал, что старший пятерки чем-то обеспокоен.

— Долго же «кукушка» нам не кукует, — сказал он.

— Закукует, — сказал Куделин. — Старше нас с тобой есть — знают… Да оно и лучше, — прибавил он. — Месяц сядет — темнее станет, неприметнее будет нам оружие достать…

Покурив и помолчав, бойцы надели полушубки, затянули потуже пояски. Однако из дома никто не вышел, и все, опять сгрудившись, сели у печи на полу.

Окно внезапно почернело, будто вместо ожидаемого утра снова вернулась ночь.

— Упал месяц, — тихо сказал Тимофей. — Скоро дело к рассвету. В самый бы раз теперь начинать…

Ему никто не ответил, но все повернули головы к потемневшему окну и прислушались. Так, неподвижно, с неразличимыми в темноте лицами, просидели они еще минут пятнадцать, когда вдруг донесся гудок «кукушки». «Кукушка» кричала на самых высоких нотах, отрывисто, с перебором.

— Айда́, ребята! — крикнул Куделин и вскочил на ноги.

Впятером они выбежали на крыльцо и врассыпную бросились к когда-то упавшей и густо засыпанной снегом поленнице.

Тимофей хорошо помнил место, где лежит его винтовка. Он сам прятал ее. Обежав поленницу, он остановился возле кучей сваленных дров и, откинув верхние поленья, протянул руку в открывшееся отверстие. Там, на дне неглубокого колодца, он сразу нащупал обернутый мешковиной винтовочный приклад.

Осторожно, чтобы не осыпать дров, Тимофей вытащил винтовку и поспешно стал освобождать от мешковины. На снег, лязгнув, упали три обоймы. Это был скудный запас на каждую винтовку и на каждого бойца. Остальное нужно было взять в бою.

Тимофей нагнулся и подобрал обоймы — две он сунул в карман, а патронами третьей тут же, у поленницы, зарядил винтовку.

Со всем этим ему удалось управиться раньше других, и к воротам он подбежал первым. Приоткрыл калитку и прислушался.

В поселке было еще тихо. Но вот где-то хлопнула неосторожно прикрытая дверь, где-то забрехала собака, в соседнем дворе, будто сучок с мороза, щелкнул затвор винтовки и заскрипели по снегу торопливые шаги.

К Тимофею подбежал Куделин. За ним бежали остальные бойцы.

— Ну, что там? — шепотом спросил Куделин.

— Видать, по соседству собираются, а в улице спокойно, — сказал Тимофей.

— Оружие? Патроны? — спросил Куделин.

— Все в порядке, — ответил кто-то из бойцов.

— За мной! — Куделин широко растворил калитку и первым выбежал на улицу.

Тимофей выскочил следом за ним.

Теперь на улице не было уже той тишины, которая стояла в поселке, когда Тимофей выходил на крыльцо. Скрипел снег под ногами выбегающих из дворов людей, хлопали калитки, слышались негромкие выкрики.

— Хорошо… — говорил Куделин бегущему рядом Тимофею. — Разом высыпали, начали лихо…

В стороне, у станции, послышались винтовочные выстрелы: один, второй, третий. Гулко раздались в морозном воздухе. Кто-то испуганно закричал и смолк.

Тимофей приостановился. Ему хотелось бежать туда, где стреляли.

— Давай, не задерживайся! — крикнул Куделин. — Милицию, видать, на станции разоружают… Не наше дело… Нам — на горбовину.

Они выбежали на окраину поселка, туда, где дорога, переваливая через холм, вздымалась крутым горбом. Дальше за горбовиной уже не было поселковых домиков и лежала широкая белая степь.

В увале перед горбовиной и на самой горбовине толпились вооруженные рабочие. Среди других Тимофей сразу узнал ремонтника Игнатова. Когда-то, служа в армии, он был унтер-офицером. Теперь его выбрали командовать взводом.

Плечистый и приземистый, Игнатов в сумраке казался непомерно толстым и широким, как ямщик в дорожном тулупе поверх шубы. Протянув короткую руку к поселку, он что-то объяснял собравшимся к нему старшим пятерок.

Тимофей взобрался на самую вершину горбовины, огляделся кругом и прислушался.

Стрельба на станции смолкла. Стихли скрип снега и хлопанье калиток. Вдалеке на горизонте дотлевало рассеянное зарево умирающего месяца. Поземка стихала, но все еще лениво мела легкую, как пар, снежную пыль, взвихривала ее на гребнях сугробов, клубила в темных котловинах ближе к железнодорожной насыпи.

Небо начинало сереть, и померкли предутренние звезды.

— Глядите, товарищи, бежит, бежит… Видать, связной от штаба, — крикнул кто-то в стороне от Тимофея.

Тимофей обернулся и увидел бегущего к горбовине человека с винтовкой.

Он бежал что было мочи и, взобравшись на горбовину, закричал, не переводя духа:

— Товарищи рабочие, победа. Милицию разоружили, пардону запросила, и штыки в землю… Теперь все Куломзино наше — своя Советская республика. Над станцией — красный флаг…

Он был возбужден, не знал, как поделиться своей радостью с товарищами, и, говоря, смеялся.

— Победа, товарищи, победа… А кто тут из вас командир?

— Я командир, — сказал Игнатов, протискиваясь сквозь плотное кольцо окруживших связного рабочих.

— Победа, товарищ командир, — повторил связной, но теперь обращаясь к одному Игнатову. — У милиции пороху не хватило — не приняла боя. Кричали война до победы, а на деле…

— А что за стрельба на станции была? — спросил Игнатов.

— Комендант станции да трое милиционеров бежать пустились, по ним и стреляли — останавливали, — сказал связной. — А вам, товарищ командир, — прибавил он, будто только теперь вспомнив, что послан с поручением, — вам, товарищ командир, приказано здесь стоять до времени и держать наблюдение за степью. Товарищ Коновалов, как с делами маленько разберется, сам сюда будет…

— А как в городе? Что про город слышно? — спросил кто-то.

— Пока ничего не слыхать, — сказал связной. — Разведку туда товарищ Коновалов отправил — лыжников. Сам видел — пошли. Да и в городе не задержится… Народ настрадался, все, как один, поднимутся. И над городом, чай, уже красные флаги…

Тимофей жадно слушал каждое слово связного.

«Неужели все так просто, — думал он, удивляясь и не веря этой счастливой простоте происшедшего. — Неужели так легко далась победа и все уже кончено?»

Он повернул голову в сторону невидимого города и прислушался.

Поземка шуршала подмерзшим снегом. Из города не доносилось ни звука.

4

Николай Николаевич Коновалов — представитель омского боевого штаба большевиков — приехал на станцию Куломзино еще вечером. Он покинул Омск в тот час, когда к восстанию все было уже готово — связь между районами города установлена и штаб собрался на свое последнее совещание перед выступлением.

Коновалов хорошо знал план восстания и задачи каждого района, на которые был поделен город. Районов было четыре — три городских и четвертый в Куломзине. Центром был Омск. Там решалась судьба восстания. Там рассчитывали создать достаточные силы, чтобы справиться с гарнизоном и овладеть городом.

Все было учтено и обдумано. Первый район должен был захватить тюрьму и вооружить политических заключенных, третий район — освободить лагери военнопленных красноармейцев и, создав из красноармейцев специальный отряд, задержать чехов в их казармах, второй район — овладев рабочими кварталами города, поднять всех рабочих на восстание.

Подпольный областной комитет большевиков рассчитывал, что к восстанию примкнут и мобилизованные солдаты формирующихся в Омске воинских частей. Один из запасных полков заранее дал согласие принять участие в восстании совместно с рабочими дружинами.

На четвертый участок — на Куломзино — были возложены особые задачи. Куломзинские рабочие должны были овладеть станцией и отрезать Омск от железнодорожных магистралей, чтобы омскому гарнизону не могла быть оказана помощь войсками со стороны Екатеринбурга и Челябинска.

Все в областном комитете рассчитывали на успех восстания, все верили, что оно послужит сигналом к восстанию всенародному и поможет Красной Армии перейти на Уральском фронте в наступление.

Думал так и Коновалов. Легкая победа в Куломзине, милиция, поднявшая руки без сопротивления, рабочие, по сигналу «кукушки» чуть не поголовно высыпавшие из своих домиков, чтобы принять участие в свержении белой власти, — все это утверждало его в мыслях, что народ для восстания созрел и что успех восстания обеспечен.

Все намеченное по плану восстания было сделано: без потерь захвачена станция, разоружена милиция и в оба направления по линии железной дороги высланы отряды подрывников.

Добровольцы рабочие из поселка все прибывали и прибывали. Они скапливались на станционном перроне против вокзала, в котором временно устроился полевой штаб куломзинских повстанцев. Их было много, и Коновалов даже рассчитывал сформировать новую дружину и отправить ее на Омск — в помощь восставшим горожанам.

Все шло хорошо, однако Коновалов не был спокоен. Городской штаб ничего не давал знать о начавшемся восстании. Обещанный связной не являлся.

Коновалов несколько раз выходил на перрон, становился лицом к городу и прислушивался.

Ветер менял направление и теперь дул вдоль Иртыша. Он не мог отнести звуков восставшего города.

«За четыре версты можно не услышать звуки выстрелов, но тревожные гудки паровозов, но церковный набат, пушечные выстрелы… — думал Коновалов. — У них в крепости есть пушки…»

Он повернул голову к городу.

Там было тихо так же, как ночью.

Шумел только проснувшийся Куломзинский поселок. Лаяли собаки, встревоженные необычно ранним движением по улицам, хлопали калитки, там и тут слышались громкие возбужденные голоса.

Утро приближалось, и небо серело все больше. Над домами встали дымы утренних печей.

Коновалов послал в разведку к городу лыжников и теперь, ожидая их возвращения, уже не уходил с перрона.

Гигантского роста, худощавый и сгорбленный, он, как часовой, ходил у дверей вокзала, отмеривая ровно по десять шагов вперед и назад. Он считал шаги и минуты. Времени истекло уже много, а из города все не доносилось звуков боя. Коновалов не мог остановиться ни на минуту и все шагал и шагал. Мороз не давал ему отдыха. Стоило хоть секунду постоять без движения, тело начинало стыть и ветер насквозь пронизывал подбитое ватой пальто, забирался за вытертый мерлушковый воротник и даже за широкие голенища порыжевших солдатских сапог.

«Что же случилось? — думал Коновалов. — Почему нет связного? Может быть, отложили час восстания? Но почему нет связного?»

Он старался припомнить все, что могло бы помочь ему понять причины запоздания связного, вспомнил заседание подпольного обкома, посвященное выбору дня восстания, тайную квартиру, где вчера вечером собирались руководители восстания, их решительные лица и решительные слова. Он мысленно проверил себя: все ли им сделано здесь, в Куломзине, так, как было поручено в обкоме?

— Все…

Коновалов опять повернул голову к городу и снова прислушался.

Город молчал.

И вдруг Коновалову на мгновение пришла мысль о провале, о том, что восстание сорвалось и отменено, но он сейчас же отогнал эту мысль. Он потер рукой замерзший лоб и быстро вошел в раскрытую вокзальную дверь.

В комнате дежурного по станции толпились связные от дружин. За столом, склонившись над топографической картой, сидели трое рабочих. Это были члены полевого штаба повстанцев.

— Я пойду проверю оборону, — сказал Коновалов. — В городе уже, наверное, известно о нашем выступлении, и нужно ждать гостей. Нужно как следует приготовиться к встрече…

— Хорошо, — сказал один из рабочих, поднимая от карты голову. — Конечно, в городе уже знают. Телефонная связь прервана…

— Если без меня вернутся лыжники или прибудет связной городского штаба, пошлите ко мне. Я буду на окраине поселка. Я иду сейчас к Игнатову.

— Хорошо, — сказал рабочий. — Мы пошлем…

Коновалов снова вышел на перрон и, обойдя вокзал, свернул в поселок.

Когда-то он сам жил в Куломзине, знал каждую улицу и чуть ли не каждый дом, поэтому шел уверенно, не оглядываясь по сторонам. И с закрытыми глазами он мог бы, ни разу не сбившись, выйти на окраину, в то самое место, куда ему было нужно.

Он шел быстро, походкой привычного и бывалого ходока, ни на чем не останавливая внимания по пути, но все видя и все примечая.

Вот перебежал улицу какой-то молодой рабочий, приостановился, посмотрел на Коновалова и торопливо пошел вдоль темного забора, вот со скрипом отворилась калитка и из нее выглянула женщина, боязливо и робко, будто очутилась сразу под пулями, вот где-то в провале косого переулка лязгнул затвор винтовки, потом послышался голос:

— Не балуй… Маленький…

«Если мы выступим первыми, а в городе час восстания отложен, генерал Бржезовский сможет выслать против нас крупные силы, — думал Коновалов. — Все войска гарнизона свободны. Может быть, сейчас они уже подняты по тревоге… Нужно ожидать всего…»

Он пересек поселок и на окраине еще издали увидел дружинников. Они стояли небольшой тесной толпой, густо чернеющей на белом скате горбовины.

Коновалов подошел ближе и негромко крикнул:

— Игнатов здесь?

— Я здесь, Николай Николаевич, — ответил низкий хрипловатый голос, и из расступившейся толпы вышел Игнатов.

— Как у вас? — спросил Коновалов. — Все собрались?

— Все собрались и всё в порядке, — сказал Игнатов. — Вот только без дела стоим здесь, Николай Николаевич. На город бы идти надо, в городе мы не лишние будем…

Игнатова с Коноваловым окружили дружинники. Стояли тихо, прислушиваясь к каждому слову.

— На город идти рано, — сказал Коновалов. — Нужно дружины новые собрать: много добровольцев явилось и оружие есть — у милиции отобрали. Вот проверим поселок, добровольцев соберем, тогда и о городе подумать можно.

— А как в городе? — спросил Тимофей Берестнев, шагнув ближе к Коновалову.

Николай Николаевич узнал его, кивнул головой и сказал:

— Связной из города еще не прибыл. Послал я в разведку лыжников.

— Так, — сказал Игнатов и пристально посмотрел на Коновалова.

Лицо Николая Николаевича было спокойно, словно он ни малейшего значения не придавал запозданию связного.

— Пока работа в поселке идет, Куломзино надежно прикрыть надо, — сказал Коновалов. — Вот и вам работа есть. Ты, товарищ Игнатов, выдвинь свой отряд за поселок к тракту, позицию займи, прикроешь нас со стороны города. По линии железной дороги отряд пошел — подрывники, и еще людей отправим. Вот и надежно будет.

— Так, — сказал Игнатов.

— И времени не теряйте. Мало ли что может случиться…

Рабочие дружинники без команды стали строиться в ряды.

— Ты, товарищ Игнатов, как позицию займешь, связного пошли. Штаб — на вокзале. Что заметишь, сообщай.

— Есть, — сказал Игнатов.

Коновалов проводил глазами скрывшийся в сумраке степи игнатовский маленький отряд и торопливо пошел назад к вокзалу.

Он шел, прислушиваясь к каждому звуку, и, стараясь подавить тревогу, уторапливал шаги.

Ему стало жарко, и он расстегнул воротник пальто.

На перроне было пусто — наверное, добровольцев уже отправили на позиции.

Коновалов вошел в полутемный вокзальный коридор, отыскал комнату дежурного по станции и, отворив дверь, остановился на пороге.

Он увидел толпящихся связных, нахмуренные серые лица членов штаба и человека в распахнутом полушубке и без шапки. Человек торопливым движением руки все время поправлял мокрые волосы, сползающие на лоб.

Никто не заметил, как вошел Коновалов, — свет горящей лампы тускло освещал комнату.

Еще не слыша того, о чем говорил человек без шапки, Коновалов понял, что это связной из города и что случилось что-то страшное.

— Как отменили восстание, может, через час меня выслали… Не знаю времени… — говорил человек, и мышцы лица его дрожали. — Пройти через город нет никакой возможности — казачьи патрули, юнкера… Пришлось обходом, и не знаю, сколько верст крюку дал…

— Что-что? Отменили восстание? — спросил Коновалов.

— Отменили, — сказал связной, глядя на Коновалова пустым тусклым взглядом, и отер ладонью с лица пот. — Во втором районе провал. Считай, весь штаб захватили… Ночью…

— Отменили… — повторил Коновалов и вдруг в раскрытую дверь услышал раскатистые винтовочные залпы. Они доносились из степи.

5

Бойцы игнатовской дружины рассыпались цепью и, промяв в снегу лунки, залегли, готовясь защищать подступы к поселку со стороны большой дороги, ведущей из города.

Тимофей Берестнев лежал рядом с Куделиным и, подсчитывая уходящие минуты, смотрел в степь.

Луна давно села. Рассвет приходил в мутной пелене тумана. Небо светлело медленно, и по нему сгустками пара лениво ползли низкие облака. Громоздясь одно на другое, они затягивали сплошь все пространство до самого горизонта.

Снега равнины посерели, словно и на них упала гигантская тень хмурого неба. Кругом становилось голо и неприютно. Хмурое утро обещало пасмурный снежный день.

Тимофей оглядывал лежащую перед ним равнину, всматривался в овражки и балки, где еще пряталась темнота, и прислушивался к звукам поселка.

«Вот сейчас наши во главе с Коноваловым идут по улицам, собирают добровольцев, назначают старших пятерок… — думал он. — Сколько всего соберется народа? Теперь, наверное, примкнут к восстанию и те, кто раньше не знал о нем. Сейчас не нужно скрываться, сейчас можно говорить со всяким…»

Ему представлялось, что людей наберется много, очень много, может быть, пятьсот-шестьсот человек. Примкнут к восставшим все ремонтные рабочие, все железнодорожники, грузчики, может быть, крестьяне соседних деревень…

Он уже думал о том, как куломзинцы перейдут через Иртыш, как неожиданно со стороны окраины ударят по белому Омску и соединятся с восставшими городскими рабочими, которые, наверное, уже освободили тюрьму, лагерь военнопленных красноармейцев и, пополнившись несметными силами трудового люда, атакуют сейчас омскую крепость — последнее убежище верного Колчаку гарнизона.

Ему мерещились красные флаги на шпилях каменных домов, толпы людей на городских площадях, радостные лица освобожденных из тюрем…

Вдруг он услышал рядом встревоженный голос Куделина:

— Гляди-ка влево-то, гляди… Или чудится мне? Эк бы посветлее маленько…

Тимофей посмотрел влево и увидел вдалеке на мутной белизне равнины темное, как талая снежница, пятно.

— Или так что, или люди толпой идут… — говорил Куделин. — На самой дороге, будто вода снег промочила. Ишь, как чернеет, а откуда ей, воде, сейчас взяться…

Пятно, действительно, становилось все темнее и все отчетливее выделялось на жухлом снегу предутренней равнины.

Тимофей вгляделся и заметил, что пятно, как бы расплываясь, движется и движется по направлению к поселку.

— Товарищ Игнатов! — обернувшись, крикнул он. — Там влево чернеется что-то. Уж не войска ли из города?

Игнатов вскочил из снежной лунки и подбежал к Тимофею.

— Где?

Тимофей протянул к пятну руку. Теперь оно, вытянувшись полуовалом, явственно скользило вдоль дороги.

— Неужели кавалерия? — говорил Игнатов, вглядываясь в серую степь. — Быстро движется… Не иначе, кавалерия…

Очевидно, это была действительно кавалерия, так как пятно вдруг сузилось, сделалось чернее и по крайней мере вдвое увеличило быстроту движения.

— Видишь, рысью пошли, рысью… — Игнатов привстал на колено и, оглядев цепь бойцов, крикнул: — Казаки! Залпом их встретим… Залпом… По одному не стрелять, приготовься и жди. Как они на бугорок выскочат, команду дам…

Он поднялся на ноги, побежал было к своему месту в цепи, но внезапно остановился и закричал еще громче:

— Связной, в штаб мигом беги, к товарищу Коновалову. Доложи, что на дороге казаки, не меньше сотни…

Связной выскочил из снежного окопчика и побежал к поселку.

Игнатов посмотрел ему вслед и медленно пошел вдоль притихшей цепи.

Тимофей приладил винтовку, нацелившись в самую вершинку бугра, на который указывал Игнатов, и замер, не отрывая взгляда от все приближающейся казачьей сотни. Теперь различимы были и кони и всадники в черных дубленых шубах.

Не ожидая засады или, может быть, рассчитывая под покровом предутренних сумерек неожиданно и незаметно ворваться в поселок, казаки шли сомкнутым строем. Видимо, собравшись наспех и не предвидя конных атак, шли они в легком вооружении, без пик, и поторапливали коней, которые в задних рядах, горячась, сбивались с рыси на галоп.

Пройдя степью, казаки скрылись в увале за бугром, но Тимофей уже отчетливо слышал приближающийся топот конских копыт, фырканье разгоряченных лошадей и даже позвякивание стремян. И вдруг в стороне, справа от дороги, на сивой степи он заметил новое темное пятно, за ним в отдалении из темной хмары выползало другое, и совсем в стороне, ближе к железнодорожной насыпи, зазмеилась полоска идущей цепочкой пехоты.

— Вправо, вправо глядите! — крикнул Тимофей.

Но его никто не услышал. Прямо перед цепью рабочих на бугре показались казаки. Они шли с шашками в ножнах, как на обычной проездке лошадей, словно не в бой ехали, а на утреннюю прогулку.

Тимофею показалось, что вот-вот казаки врежутся в цепь.

«Пора стрелять… Почему Игнатов медлит?» — подумал он, второпях скидывая рукавицу, и плотнее вжал приклад винтовки в плечо.

— Пли! — в это время крикнул Игнатов.

Тимофей нажал спусковой крючок и, оглушенный выстрелом своей винтовки, не расслышал залпа цепи. Однако он понял, что залп был.

Строй казаков вдруг опрокинулся. Именно опрокинутым показался он Тимофею. Кони первых рядов вздыбились, готовые рухнуть навзничь. Передняя гнедая лошадь офицера, как мишень, выставив всем напоказ свое беловатое пушистое брюхо, несколько секунд стояла на задних ногах, потом, запрокидываясь и мотая головой, повалилась на снег. Ее выброшенный из седла седок поспешно отползал в сторону.

Кони задних рядов на мгновение сбились в кучу, но тотчас же, словно по сигналу, бросились в сторону от дороги, унося всадников назад за бугор. Увязая по брюхо в глубоком снегу, кони прыгали, поднимались на дыбы, и трудно было отличить раненых от просто испуганных.

Все это произошло очень быстро, в несколько секунд, и бойцы в цепи не успели выпустить вслед убегающим за бугор казакам и по три пули, как дорога снова опустела и от конной казачьей сотни осталось только три неподвижно лежащих на снегу человека в черных шубах да пять-шесть раненых лошадей, бьющихся в сугробах.

— В увале спешатся и наступать станут, — предупредил бойцов Игнатов. — Приготовься. Да патронов зря не тратить. Подпускай ближе, бей наверняка.

Тимофей, сдерживая дрожь в напряженных мышцах, набил магазинную коробку винтовки патронами, удобнее лег в снежной лунке и оглядел степь, глазами отыскивая те темные пятна и ту цепочку пехоты, о которых еще до появления казаков на бугре он крикнул Игнатову. Однако ни темных пятен, ни цепочки пехоты сейчас видно не было.

«Куда же они могли деваться? Или померещилось мне?» — подумал Тимофей, но тотчас же забыл и о темных пятнах на степи и о цепочке пехоты.

Мысли его были заняты другим. То, что произошло в течение каких-нибудь пяти минут, в ощущении его длилось куда дольше, и он был уверен, что времени истекло совершенно достаточно, чтобы все рабочие в поселке успели собраться, вооружиться и выступить навстречу казакам.

Он ждал боя и хотел его. Он понимал, что, посылая войска сюда, в Куломзино, белые ослабляют свой гарнизон в Омске и там рабочим будет легче овладеть городом.

Он смотрел на бугор в нетерпеливом ожидании и держал винтовку наготове до тех пор, пока не онемел от мороза палец, наложенный на спусковой крючок.

Минуты проходили, но казачьи цепи не появлялись.

Небо посветлело, и тени сошли с равнины. Теперь она распростерлась впереди, насколько хватал глаз, синевато-белая до самого горизонта.

Нигде не было заметно казаков, словно они провалились под землю, даже не попытавшись убрать своих убитых, которые так и лежали на дороге, заносимые белой пылью поземки.

Пали и раненые кони. Их туши с окостенелыми вытянутыми ногами громоздились на снегу, как оголенные ветром каменные глыбы. Только одна низкорослая поджарая лошадка с длинной косматой гривой и с отметенным на сторону хвостом все еще стояла, сотрясаемая мелкой дрожью, понуро опустив голову к красной луже на снежном сугробе.

Не дождавшись казачьих цепей, Игнатов решил выслать вперед разведчиков, чтобы они посмотрели, что делают в увале казаки, и потом сняли с убитых оружие.

Двое бойцов выскочили из снежных лунок и побежали к бугру.

Тимофей видел, как они бегом поднялись на бугор и уже достигли его вершины, но вдруг остановились и попятились вниз, скользя по снегу.

В то же мгновение пули взрыли снежную пыль на вершине бугра, рикошетируя, завизжали в воздухе, и из увала донеслись ружейные выстрелы.

Разведчики поспешно сбегали с холма, но один из них успел сделать только несколько шагов, как пошатнулся и упал на снег, выпустив из рук винтовку. Другой, не заметив, что случилось с товарищем, не оглядываясь, бежал к цепи рабочих.

— Цепи частые и много… — заговорил он, встав на колено у снежной лунки Игнатова и протягивая руку в степь. — Да и влево, товарищ Игнатов, влево движутся. Не то кавалерия, не то пехота, не разглядел я…

Игнатов тоже привстал на колено и, нахмурившись, смотрел в степь. Он смотрел на бугор так пристально, словно насквозь просматривал его и видел за ним, как за стеклянным, казачьи цепи.

— Это ладно, — сказал он, не отрывая взгляда от бугра. — Это ладно, а почему раненого не забрал? Или белым его оставим?

— Раненого… — разведчик взглянул на дорогу, потом поднялся на ноги и снова побежал к бугру.

Вслед за ним выскочил из цепи молодой рабочий.

Вдвоем они взбежали на бугор, прячась за его гребнем, и подняли раненого. Он повис у них на руках, и ноги его скользили по укатанному настилу дороги. Может быть, он был уже мертв.

В цепи разом прекратилось негромкое перешептывание, и не стало слышно даже дыхания людей. Все замерли и притаились, выставив вперед синеватые стволы нацеленных винтовок.

6

Игнатов ожидал, что казаки будут атаковать вдоль дороги, и все в цепи приготовились встретить их залпами на бугре. Однако, как это часто бывает в бою, казачьи цепи показались совсем не с той стороны, откуда их ожидали.

Казачий есаул обманул Игнатова. Для отвода глаз он лишь спешенный взвод оставил у бугра, а сотню повел в обход позиции рабочих целиной, по неглубоким овражкам, чтобы ударить во фланг и тыл.

Пулеметная очередь застала рабочих врасплох — она полоснула слева, и слева же вдруг показались густые казачьи цепи.

Соловая лошадка, стоящая над лужей крови, вздрогнула будто в нее разом попали все до единой пули, выпущенные пулеметом, и повалилась в сугроб. В цепи закричал раненый и сразу стих, словно сам испугавшись своего крика.

Рабочие без команды Игнатова отползали ближе к окраине поселка, загибая левый фланг цепи.

Фланговый огонь казачьего пулемета не позволял подняться на ноги, и рабочие медленно ползли, утопая в глубоком вязком снегу.

Игнатов, поняв, что казаки его обманули, метался по цепи, торопя бойцов поскорее загнуть фланг. Он, не сгибаясь, ходил под выстрелами, словно искал смерти в наказание за свою оплошность, останавливался, стрелял навскидку по черным казачьим шубам, как будто верил, что огонь его одной винтовки сможет приостановить наступление казаков, пока рабочие не займут новой позиции.

Тимофей полз по горло в снегу и все время оглядывался на приближающиеся черные цепи.

Треск винтовочного огня все усиливался, и пули посвистывали так, будто целым роем кружились над самой головой.

Справа загремели выстрелы, и Тимофей понял, что это правый фланг цепи рабочих открыл огонь по казакам, показавшимся на бугре.

Теперь цепь сломалась под прямым углом и отстреливалась в двух направлениях.

Тимофей остановился, примял снег и лег, подняв для выстрела винтовку.

— Не торопись! — услыхал он голос Игнатова. — Целься надежнее. Патроны береги. Нужно их тут держать, пока пополнение нам не подойдет…

Тимофей обернулся.

В нескольких шагах от него стоял на колене Игнатов и старательно прицеливался. Лицо его было пунцовокрасным, а шапка задралась на самый затылок. Рядом в едва примятых снежных лунках лежали бойцы. Со всех сторон раздавалось щелканье винтовочных выстрелов.

«Успели загнуть фланг, успели… Теперь держаться можно», — подумал Тимофей и, прицелившись в чернеющую на снегу казачью шубу, выстрелил.

Попав под огонь повстанцев, казачьи цепи замедлили движение. Казаки то залегали, становясь почти неприметными в снежных сугробах, то поднимались, но, пробежав шагов пятнадцать, ложились снова.

Тимофей стрелял, считая каждый патрон. Он не испытывал страха и был спокоен, однако утренний подъем спал, и уверенность в победе пошатнулась.

Поселок не высылал подкрепления, в цепь не прибыло ни одного нового человека, а силы игнатовской дружины таяли. Многие снежные лунки замолчали совсем, из многих вмести выстрелов слышались стоны.

Раненых не выносили. Каждый боец был на счету, и выполнять работу санитаров было некому. Раненые оставались на поле боя под огнем. Кто мог — полз к поселку, кто не мог — лежал тут же в цепи.

Снег запестрел пятнами крови.

В последней надежде увидеть идущее подкрепление Тимофей обернулся к поселку.

Немые, с закрытыми ставнями дома стояли под белыми шапками снега. Улица была пуста. На дороге неподвижно лежал человек — кому-то из раненых смерть помешала добраться до тепла избы.

Потом Тимофей на мгновение увидел Игнатова. Тот лежал, привалясь на бок, и целился, прижимая подбородком приклад винтовки. Его правая щека и оголенные руки были залиты кровью. Рядом, уткнувшись лицом в окровавленный снег, распластался мертвый Куделин.

И вдруг Тимофей сразу все понял: и безнадежность положения их малочисленного отряда, ведущего бой с неравными силами врагов, и зловещее молчание поселка позади.

Он прислушался и сквозь свист пролетающих над головой пуль, сквозь трескотню казачьих винтовок и дробь пулеметов услышал нечастые выстрелы своих товарищей по цепи.

Огонь повстанцев явно затухал. Выстрелы раздавались редко-редко, и не менее половины снежных лунок молчали совсем.

— Не хватит патронов… Не хватит… — подумал Тимофей с болезненным безразличием, словно не сам он думал, а думал за него кто-то другой, находящийся очень далеко от этой позиции и не принимающий никакого участия в бою. — Никак не хватит…

Он достал из кармана последнюю обойму и зарядил винтовку.

— Еще пять выстрелов, а потом…

Казачьи цепи быстро приближались. Теперь различимы стали даже лица казаков. Прямо против себя Тимофей увидел усатого вахмистра в черной заломленной набекрень папахе. Повернувшись вполоборота, вахмистр что-то кричал по цепи и протягивал руку к поселку.

Тимофей равнодушно прицелился и выстрелил.

Вахмистр покачнулся, упал на снег, но тотчас же поднялся.

И вдруг Тимофея охватила такая ненависть, какой он не испытывал с начала боя. И почему-то именно на него, на этого усатого вахмистра, обратилась вся ненависть Тимофея.

— Поскользнулся? Врешь, сволочь… — Тимофей передернул затвор винтовки и выстрелил еще раз.

Словно уклоняясь от пули, вахмистр откинул корпус назад и поднял руку так, будто хотел удержать падающую папаху. Потом он запрокинул голову, вытянулся, как бы привстав на цыпочки, и повалился навзничь.

— Откомандовался… — Тимофей повел винтовку, прицеливаясь в соседа вахмистра, и вдруг вспомнил, что у него осталось только три патрона.

Мстя за смерть своего вахмистра, казаки усилили огонь. Они, стреляя навскидку, уже не шли, а бежали к позиции повстанцев. Пулеметы с флангов строчили нескончаемыми очередями.

И внезапно сквозь грохот пальбы и свист пуль до слуха Тимофея донесся странный протяжный гул. Он шел из поселка и был похож на рев разъяренной толпы.

Гул нарастал, становился отчетливее, яснее и вдруг разрядился беспорядочной винтовочной стрельбой. Позади, где-то в районе железнодорожной насыпи, мерно и равнодушно застучали пулеметы.

Тимофей еще не понял, что случилось в поселке, когда увидел бегущего из штаба связного.

Он бежал, так низко пригнувшись к земле, что чуть не касался снега дулом опущенной винтовки. Лицо его было синевато-белым.

Подбежав к цепи, связной упал рядом с Игнатовым и закричал срывающимся голосом.

— Казаки в поселок ворвались… Обходом… Врасплох захватили… Одни на позиции шли, другие только из домов выходить начали… Без мала половина-то и оружия еще не имели… Такое творится, что и не разберешь… — Он перевел дыхание и опять закричал, чтобы его слышали в треске выстрелов: — Отступать вам приказано… К станции отходить… Товарищ Коновалов приказал поторапливаться, не мешкать, а то как бы вас не отрезали…

Игнатов слушал связного и молчал, как будто все, что говорил тот, было ему уже давно известно. Потом он с трудом приподнялся на колено, обтер рукой кровь, налипшую у губ, и крикнул:

— Отходить к станции… Держаться окраины поселка. Перебежкой по одному… Заместителем моим Козихина назначаю…

— Козихин убит, — сказал кто-то из ближней лунки.

— Убит? — повторил Игнатов и огляделся, как будто только теперь заметив, что наделал казачий огонь. Он обвел взглядом снежные лунки и, увидав рядом приподнявшего голову Тимофея, сказал: — Тогда Тимофей, Берестнев Тимофей заместителем моим будет. Ты, Берестнев, ребят к станции веди, а я здесь задержусь, хоть маленько вас огнем поприкрою…

Он снова лег в лунку, но, прежде чем прицелиться, сорвал с пояса гранату и бросил ее подле себя на снег, запятнанный кровью.

Тимофей крикнул бойцам, чтобы они по одному перебегали к домикам поселка, а сам лег, чтобы, пока дойдет его очередь бежать, прикрыть огнем начавшиеся перебежки других.

Он успел выстрелить еще два раза и с одним патроном в стволе винтовки побежал к поселку, где за первыми домами укрылись отступившие бойцы.

Игнатов остался на позиции. Убегая, Тимофей слышал одинокие выстрелы его винтовки.

Когда Берестнев подбежал к заборам окраины, ружейная трескотня в степи внезапно прекратилась и наступила томительная тишина, сейчас более страшная, чем самый оживленный огонь. Тимофей приостановился за углом и прислушался. Там, где минуту назад под огнем казаков лежала цепь повстанцев и где воздух гремел от винтовочных выстрелов, было необыкновенно тихо.

Тимофей выглянул из-за угла в надежде увидеть бегущего Игнатова, но улица, по которой лежал путь к оставленной позиции, была пуста.

Ухватившись рукой за угол забора, Тимофей ждал, не в силах поверить, что Игнатов все еще там — в снежной лунке. Вдруг он услышал крики казаков, атакующих уже мертвую позицию повстанцев, и сквозь крики — одинокий глухой взрыв гранаты.

7

Их теперь было семь человек, и на всех семерых осталось только пять патронов.

Пустив бойцов цепочкой вдоль улицы, Тимофей побежал последним. До станции было недалеко, но стрельба в переулках справа и казаки, которые должны были хлынуть в поселок со стороны покинутой повстанцами позиции, заставляли Тимофея торопиться. Он не верил обманчивой тишине этой окраины поселка и знал, что каждую секунду из-за любого угла могли появиться казаки.

Он выполнял приказ и вел своих бойцов к станции, но сам уже плохо верил, что станция еще не пала. Понять, где идет бой, было невозможно, казалось, он шел везде. Выстрелы и казачье гиканье доносились то откуда-то издалека, может быть, с той окраины, то раздавались совсем близко, рядом — за домами и высокими серыми заборами, вдоль которых приходилось бежать.

Улица впереди лежала белая и пустая — нигде ни одного человека. Дома стояли слепые, с наглухо закрытыми деревянными ставнями, будто все еще тянулась ночь. Сквозь снежную опушку на длинных заборах ржавой щетиной торчали острия толстых гвоздей, когда-то вбитых для устрашения ночных грабителей, и ворота были на запорах.

Тимофей впервые командовал, впервые чувствовал ответственность за подчиненных ему людей и не был уверен в себе. Что делать и как делать? Мысли ему приходили разные, но мелькали они так быстро, что не оставляли никакого следа и он сразу забывал их. Первой пришла мысль бежать на выстрелы, вступить в бой и помочь рабочим пробиться к станции. Вступить в бой… Но он тут же вспомнил о единственном патроне в стволе винтовки и отбросил эту мысль.

«Если бы штыки…»

Но и штыков при винтовках не было.

Потом мелькнула мысль перелезть через забор и пробираться на станцию дворами — так было незаметнее, так было больше надежды сберечь людей. Но когда Тимофей взглянул на частые гвозди по кромке забора, он отбросил и эту мысль:

«Только время потеряем, а все равно придется перебегать через улицы…»

И он бежал вслед за цепочкой бойцов, прислушивался к звукам боя в поселке, безуспешно стараясь понять, что там происходит, и не зная, что делать.

Только у главной улицы, которую предстояло перебежать, он овладел собой, и мысль его заработала отчетливее.

«Нельзя соваться в улицу, не оглядевшись», — подумал он и крикнул бойцам:

— Стой! Обожди!

Бойцы остановились, прижавшись к забору.

Тимофей подбежал к углу.

За углом он увидел те же дома с плотно закрытыми ставнями и те же длинные серые заборы, покрытые снежным пухом. Потом он увидел желтоватый истоптанный снег у обочины дороги и ничком лежащего человека. Человек был огромного роста, в коротком черном пальто с мерлушковым воротником. Голова человека была надвое рассечена ударом шашки и лежала в алой крови, пропитавшей подтаявший снег. Сапоги с убитого были уже сняты, портянка слезла, и голая нога с желтоватой пяткой казалась на морозе выточенной из сухой кости.

«Неужели Николай Николаевич? Неужели товарищ Коновалов?» — с тупой болью в висках подумал Тимофей и тут увидел едущих по улице верховых. Это были казаки.

Они ехали кучкой, без строя, а позади их, дальше на улице, колыхалось что-то темное и бесформенное, как бегущая толпа, и оттуда неслись крики и одиночные выстрелы.

Тимофей обернулся. Его бойцы стояли, прижавшись к забору.

— Бегом, за мной! — негромко сказал Тимофей и, понимая, что медлить нельзя, бросился вперед.

Он решил перебежать эту главную, отделяющую их от станции улицу и дворами пробраться дальше, к полотну железной дороги. Там, за насыпью, может быть, еще держались свои.

Но Тимофей добежал только до середины улицы, когда казаки заметили его.

Над головой просвистели пули. Казаки стреляли навскидку с седла. Трое из них подняли лошадей в галоп и поскакали к Тимофею.

Он в несколько прыжков пересек улицу и упал в канаву у забора. Потом поднял винтовку и, едва прицелившись, выстрелил по казакам. Выстрелил и перебежавший вслед за ним улицу боец.

Казаки, не ожидая огня, осадили лошадей и попятились к заборам.

Тимофей огляделся. Теперь с ним было только три человека, один во время перебежки упал и остался лежать на снегу, остальные двое повернули назад в переулок и прятались за углом.

Тимофей сделал им знак рукой, чтобы они бежали к нему, но сразу понял, что на этот раз они не послушаются его. У них не было патронов, и страх овладел ими.

Одно мгновение они еще колебались, глядя на Тимофея, но вдруг разом повернули назад в переулок и побежали, может быть, рассчитывая спрятаться где-нибудь в домах.

— У кого есть еще патроны? — спросил Тимофей, не отрывая взгляда от казаков.

— Один в стволе и один в магазинной коробке, — сказал лежащий рядом боец.

— Дай мне свою винтовку, возьмешь мою… В ней больше нет патронов. Я прикрою вас… — Тимофей протянул руку и взял у бойца винтовку. — А теперь бегите… Бегите по одному дворами… Теперь мы пойдем дворами…

Потом он прицелился в ближнего казака и выстрелил.

Лошадь под казаком вздыбила, а сам казак соскочил с седла и лег на снег.

Опять над головой Тимофея просвистели пули, затем он услышал позади скрип снега под ногами убегающих бойцов.

Он прицелился и еще раз выстрелил, подождал несколько секунд, вскочил и тоже побежал, пригнувшись, не оглядываясь назад.

Опять засвистели пули. Тимофей ниже пригнулся и вдруг увидел приоткрытую калитку.

«Они скрылись сюда и, наверное, для меня приоткрыли калитку, — подумал Тимофей и вбежал во двор. — Они ждут меня здесь…»

Он быстро захлопнул калитку и даже догадался заложить ее, надвинув тяжелый засов ворот.

Однако, когда он обернулся, во дворе никого не было.

«Не тот двор, не сюда они забежали, — с тоской и тревогой подумал Тимофей. — Не тот двор…»

И вдруг как бы со стороны он увидел себя — одинокого, беспомощного, с винтовкой, при которой не осталось ни одного патрона. Он остановился и еще раз внимательно огляделся. Двор был пуст.

С улицы донеслись громкие голоса и дробный топот конских копыт.

Тимофей перебежал двор и переметнулся через забор в соседнюю усадьбу. Он бежал какими-то занесенными снегом огородами, закоулками, перелезал через изгороди, через плетни и заплоты, сам плохо понимая, где он, куда бежит и почему тянутся и тянутся бесконечные дворы.

Наконец он очутился в каком-то переулке, прошел по нему несколько шагов и увидел впереди железнодорожное полотно.

На невысокой насыпи тускло голубели рельсы и дальше, на запасном и всеми позабытом пути, стояла вереница больных товарных вагонов с выбитыми в стенках досками и настежь распахнутыми дверями. В стороне, за полотном, громоздились заснеженные груды бурого шлака. Еще дальше за насыпью виднелись старые нежилые бараки, а за ними — маленькие деревянные домики, приземистые и почерневшие от времени.

В глубине поселка все еще раздавались винтовочные выстрелы. Но теперь они не напоминали ружейной перестрелки в бою. Они вспыхивали редко, в две-три винтовки, и тотчас же гасли. Может быть, это белые казаки расстреливали рабочих.

Тимофей вышел на полотно железной дороги и вдруг увидел поднимающихся с той стороны насыпи белых солдат. Их было шесть человек. Шли они с винтовками на ремнях и, видимо, совсем не ожидали встретиться здесь с вооруженным повстанцем. Они увидели Тимофея в то же мгновение, когда он увидел их, и один крикнул:

— Стой! Бросай оружие!

Тимофей повернулся и побежал к вагонам. Он слышал, как позади щелкнул затвор винтовки и как что-то непонятное закричали враз солдаты. Ему страшно захотелось обернуться, но он не обернулся, а, вжав голову в плечи, побежал еще быстрее.

Пока он бежал до вагонов, он все время чувствовал у себя на спине между лопаток наведенную мушку винтовки и ждал выстрела.

Потом он спрыгнул под насыпь и побежал, укрывшись за нею. Так бежал он, все с тем же ощущением наведенной в спину винтовки, до тех пор пока не увидел вдалеке всадников в черных шубах. Он знал, что это казаки, но скорее удивился встрече с ними, чем испугался их. Он просто кинулся в сторону, не поняв, а почувствовав, что пора уходить и от линии железной дороги и от поселка, что здесь на каждом шагу таится угроза; кинулся и побежал в степь мимо старых бараков, мимо вросших в землю черных домиков, по какой-то дороге, не зная, что это за дорога и куда она приведет его.

Он опомнился только далеко в степи и то лишь потому, что потерял силы и дальше бежать не мог. Он упал на снег и жадно хватал его ртом, стараясь погасить небывалую жажду, потом вытянулся и закрыл глаза.

Так пролежал он несколько минут. В белом тумане перед глазами его появлялись: то сивая лошадь, стоящая над лужей крови, то усатый вахмистр, пытающийся удержать падающую папаху, то окровавленная щека Игнатова, размотавшаяся портянка на мертвой ноге Коновалова, черные дыры в стенках вагонов порожняка и голубые рельсы на заснеженном полотне дороги.

Наконец, упершись руками в мягкий уминающийся снег, он поднялся и сел. Он был на дне неглубокой котловины с пологими скатами, закрывающими от него и степь и поселок. Рядом валялась винтовка, и шагах в пяти в стороне торчал из снега чахлый в три прута куст.

Тимофею показалось, что уже спустился вечер, хоть он твердо знал, что еще только начало дня.

Скаты котловины покрылись тем пепельным налетом, какой появляется в степи только в ранние сумерки или перед злой метелью.

Тимофей взглянул на небо. Оно было низкое и хмурое, сплошь затянутое грязными облаками.

По скатам котловины пробегал усиливающийся ветер. Прутья куста клонились и пошатывались из стороны в сторону.

Тимофей поднялся на ноги, подобрал винтовку и закопал ее в снегу под кустом. Потом он вышел на не примеченную раньше тропинку и пошел вглубь степи.

Поднявшись из котловины, он остановился и посмотрел назад.

В предметельной мгле он увидел вдалеке поселок и в стороне черное густое облачко паровозного дыма. Видимо, в Куломзино из города шел какой-то поезд.

8

Рассвет приходил медленно. Как бы торопя его, Колчак приказал поднять шторы и все время косился на мутное окно, за которым лежал темный, покрытый снегом Иртыш.

Утро вставало без солнца. Слабый свет, сочащийся с белесого неба, не мог быстро разогнать темноты. Она медленно и лениво сползала в низины, пряталась по овражкам и под берегами Иртыша.

Все казалось затянутым серым дымом: и небо, и степь, и даже лампа, горящая на письменном столе.

В камине дотлевали угли. Осыпаясь, они то вспыхивали красными огоньками, то затухали, покрываясь толстым слоем густого пепла.

Колчак сидел возле камина, вытянув ноги и глубоко уйдя в кресло. Он сидел неподвижно, с закрытыми глазами, как спящий. Только когда входил адъютант, которому было приказано каждые пятнадцать минут докладывать, как идет подавление восстания в городе, адмирал открывал глаза и, не глядя на адъютанта, спрашивал сухим резким голосом:

— Ну, что?

Адъютант докладывал и неслышно выходил из кабинета. Колчак снова закрывал глаза.

Все доклады адъютанта сводились к одному: в городе, уже объявленном на осадном положении, единственный очаг восстания у тюрьмы ликвидирован, но в Куломзине все еще идет бой и связь с фронтом попрежнему не восстановлена.

С каждым разом, докладывая адмиралу, адъютант робел все больше. Вопросы Колчака становились отрывистее, жестче и нетерпеливее. Адъютант с минуты на минуту ожидал вспышки адмиральского гнева и был несказанно обрадован, когда наконец приехал с подробным докладом сам начальник штаба генерал Лебедев. Это по крайней мере часа на два освобождало адъютанта от неприятной обязанности докладывать раздраженному Колчаку о том, о чем сам адъютант был осведомлен очень плохо и что знал только со слов других — случайных и второстепенных штабных офицеров ставки.

Повеселев, адъютант сейчас же доложил Колчаку о приезде начальника штаба и провел генерала Лебедева в адмиральский кабинет.

Шел уже двенадцатый час. В комнате было совсем светло, однако забытая настольная лампа, напоминая о проведенной бессонной ночи, продолжала гореть, не давая света.

Колчак попрежнему сидел в кресле и не поднялся даже тогда, когда Лебедев вошел в кабинет.

Входил Лебедев с видом человека, обремененного заботами, однако спокойного и в себе уверенного.

— Честь имею доложить, ваше превосходительство, дело оказалось значительно серьезнее, чем мы ожидали, — проговорил он, приблизившись к креслу Колчака и наклоном головы приветствуя адмирала. В расчете на награду он решил изобразить неудавшееся восстание куломзинских рабочих как настоящее серьезное и упорное сражение, одержать победу в котором возможно было, только имея такой талант полководца, какой имел он — генерал Лебедев. — В Куломзине сосредоточились главные силы мятежников. Их было очень много, и, вопреки ожиданиям, они имели прекрасное вооружение, включая даже пулеметы… Не доставало только артиллерии…

— Мне нужно знать, что происходит сейчас, а не то, что было, — желчно проговорил адмирал, даже не взглянув на Лебедева. — Что происходит сейчас?

Лебедев на мгновение опешил, потом кашлянул в руку, одернул китель и, деловито нахмурившись, сказал:

— В сущности, ваше превосходительство, решающее сражение уже кончено. Мятежники разбиты, и Куломзино окружено. Сейчас идет ликвидация отдельных групп, которые еще оказывают сопротивление.

— В чьих руках станция?

— В наших, ваше превосходительство.

— Значит, связь с фронтом налажена?

— Так точно, уже получена телеграмма генерала Гайды. Он просит разрешения в помощь омскому гарнизону двинуть с Урала подчиненные ему войска, — торопливо сказал Лебедев, может быть, рассчитывая сделать приятное адмиралу.

Но Колчак нахмурился.

— Что? Двинуть с фронта войска? Он с ума сошел… Сейчас же, немедленно телеграфируйте, что в Омске все спокойно, что кучка заговорщиков уничтожена верными присяге войсками…

Колчак не поднялся, а скорее вытолкнул себя из кресла, опершись побелевшими руками о подлокотники, и в приливе ненужной энергии заходил по кабинету.

— Но, значит, на фронте уже знают о восстании?

— Так точно, ваше превосходительство. Видимо, это сообщение передали с какой-нибудь железнодорожной станции западнее Омска, — сказал Лебедев, невольно опустив глаза под пытливым и недобрым взглядом адмирала.

Колчак остановился, замер на месте и некоторое время стоял неподвижно, исподлобья глядя на Лебедева, потом снова зашагал по кабинету и заговорил:

— Если знают, то пойдут всякие слухи… Всякие слухи, разлагающие армию… Надо пресечь слухи, пресечь… Отдайте приказ, сообщите войскам, что банды заговорщиков уничтожены, что они пытались поднять беспорядки в городе, освободили тюрьму, освободили преступников… Но были уничтожены, были уничтожены все! Приказ передать по телеграфу, прочесть во всех ротах, батареях, сотнях и эскадронах… Предупредить, что и впредь бунтовщики будут беспощадно уничтожаться…

— Слушаюсь, — сказал Лебедев.

— А генералу Гайде телеграфируйте, чтобы он выполнял оперативный приказ и ускорил наступление. Да-да, ускорил наступление, несмотря ни на какие слухи. Лучший способ дисциплинировать войска — это ввести их в бой. Солдат не должен иметь досуга.

— Слушаюсь, ваше превосходительство.

Колчак помаршировал по комнате и уже спокойнее спросил:

— Сколько человек принимало участие в мятеже?

— Пока трудно сказать, ваше превосходительство. В одном Куломзине при взятии поселка убито больше двухсот пятидесяти мятежников, но еще операция не закончилась, еще идет облава…

— А потери наших войск?

— Двадцать казаков и два милиционера.

— Сколько? — переспросил Колчак, пристально посмотрев на Лебедева, и поднял левую бровь.

— Двадцать казаков и два милиционера, ваше превосходительство.

— Двадцать человек… — повторил Колчак и задумался.

Сопоставление цифр потерь у повстанцев и потерь в войсках, посланных на подавление восстания, показалось ему не вяжущимся с докладом генерала об упорном сражении и о наличии у восставших хорошего оружия. Он понимал, что при таких незначительных потерях в карательных войсках потери повстанцев убитыми в бою не могли составить столь значительной цифры, как двести пятьдесят человек, понимал и то, что генерал Лебедев хитрит, стараясь изобразить куломзинскую расправу, как серьезный бой, однако промолчал и даже смутное подобие улыбки расправило морщины на его лбу и оттянуло вниз углы вялого рта.

Лебедев тотчас же подметил перемену в настроении адмирала.

— Казачьи части атамана Красильникова вели себя превосходно, — сказал он. — Они показали высокую отвагу и преданность делу.

— Ну что же, представьте отличившихся к награде, — сказал Колчак. — Рассчитываю, что казаки сегодня же завершат ликвидацию восстания и никто из мятежников не прорвется вдоль железной дороги. Передайте это атаману Красильникову.

— Слушаюсь, ваше превосходительство. Но окружение и теперь уже достаточно плотное. Даже отдельным лицам вряд ли удалось вырваться из казачьего кольца. Пути отступления им отрезаны, а военно-полевой суд начнет функционировать сегодня к вечеру, — сказал Лебедев, с особым удовольствием произнося слово «функционировать», которое ему, очевидно, очень нравилось.

— Как в городе? — спросил Колчак.

— В городе сейчас совершенно спокойно и водворилась нормальная жизнь, — сказал Лебедев. — На окраинах идут облавы. Войска контрразведки ловят разбежавшихся мятежников и освобожденных ими из тюрьмы заключенных.

— Если заключенные не остались в тюрьме, а воспользовались тем, что восставшие открыли двери камер, значит они заодно с восставшими, значит они тоже мятежники, — нахмурившись, сказал Колчак и стал глядеть в пол.

— Некоторые из них добровольно вернулись в тюрьму, ваше превосходительство.

— Когда? — Колчак покосился на Лебедева. — Когда стало известно, что мятежники проиграли, когда казаки окружили город? Маневр! Они не должны были уходить из тюрьмы, а если ушли, пусть пеняют на себя…

Колчак подошел к столу и потушил все еще горевшую лампу.

— Понимаю, ваше превосходительство…

Лебедев смотрел на Колчака с пытливой настороженностью, словно боялся упустить в выражении лица или в жесте адмирала что-то такое, что позволило бы ему — начальнику штаба — догадаться, чего хочет, но о чем умалчивает адмирал и как ему следует поступить с вернувшимися в тюрьму.

— Займитесь этим делом сами, — сказал Колчак. — Проверьте состав военно-полевого суда, проинструктируйте… Ни один человек, причастный к мятежу, не должен уйти от наказания.

— Слушаюсь, ваше превосходительство, — сказал Лебедев.

В тоне голоса, которым произнес генерал эту фразу, слышалось повиновение дисциплинированного человека, готового каждую минуту исполнить волю своего начальника, но в то же время зазвучали и самодовольные нотки, очевидно, порожденные сознанием того, что ему, именно ему — генералу Лебедеву — поручает верховный правитель очень большое и важное дело, с которым другие, конечно, не могли бы справиться.

Колчак некоторое время молча смотрел в помутневшее окно и вдруг спросил:

— А вы информировали мистера Гарриса о ходе подавления восстания?

— Никак нет, ваше превосходительство.

— Почему же?

— Не успел, ваше превосходительство. Я только что получил надежные сведения…

— Сейчас же поезжайте, поезжайте прямо от меня, — вдруг заторопившись, сказал Колчак. — Лично доложите… Сообщите, — поправился он. — Сообщите, что на фронте все развивается согласно нашим планам… Большевикам не удалось сорвать наше наступление. Восстание подавлено, и мятежники уничтожены, пока двести пятьдесят человек, но будут уничтожены все…

— Слушаюсь, ваше превосходительство, — сказал Лебедев.

— Сейчас же поезжайте… Передайте мистеру Гаррису, что я сам не выезжаю из-за болезни… — Не глядя на Лебедева, адмирал протянул ему руку и, еще не дождавшись, пока тот выйдет из кабинета, опять отвернулся к окну.

Теперь, когда миновала всякая опасность, Колчак был даже доволен случившимся. Прежде скрытые враги обнаружили себя, и он мог уничтожить их. Они разоблачили себя и ничем не повредили ему — верховному правителю. Двадцать убитых казаков была очень дешевая плата за двести пятьдесят опасных большевиков-повстанцев.

«Их восстание даже помогло мне, — думал Колчак. — Я сумел подавить его решительно и быстро. Это поднимет мой престиж… Сейчас Лебедев доложит мистеру Гаррису, Гаррис сообщит в Вашингтон… Куломзино окружено… Военно-полевой суд действует… Тюрьма разбежалась… Это хорошо, что они ушли из тюрьмы, теперь с ними нечего церемониться… Город на осадном положении, и военно-полевой суд действует… На подавление мятежа посланы добровольцы казаки атамана Красильникова… Лебедев прекрасно понял, что нужно делать… Лебедев и Красильников — на них можно положиться…»

Сейчас, оставшись один в своем кабинете, наедине с самим собой, Колчак дал волю своей ненависти и строил планы мщения всем своим врагам. А врагов было много: весь непокорный народ и большевики, поднявшие народ на борьбу, — партизаны в деревне, рабочие в городах. И с каждым днем этих врагов становилось все больше и больше. Он их боялся. И чем сильнее боялся, тем сильней ненавидел. Он не отличал своих политических противников от личных врагов — все в его сознании были его личными врагами и всех он ненавидел с одинаковой силой и со страстным желанием отмщения. Он хотел их гибели, сколько бы их ни было, и не только гибели, нет… В оскорбленном тщеславии он хотел их мучений.

Занятый своими мыслями о мщении, Колчак смотрел в окно за Иртыш, в ту сторону, где было окруженное казаками Куломзино.

Там белым дымом клубился густой, непроницаемый для глаз туман.

Погода все больше хмурилась. Начинало снежить. Гонимые ветром крупные снежинки сливались в косые нити, затягивая все сплошной завесой. Неразличимы становились и Иртыш, и его берега, и расстилающаяся за ним равнина — все сливалось в частом мелькании белых тяжелых хлопьев.

Британский часовой у подъезда стоял неподвижным белым истуканом.

9

Василий Нагих поселился в домике каторжной вдовы.

Остатки денег, данных ему теткой Марфой в ночь отъезда из Ершова, и деньги, вырученные от продажи лодки на Стрелке, он отдал старой Василисе и просил прохарчить его неделю-другую, пока он не оглядится в новом городе и не найдет себе какую-нибудь работу.

Василиса взяла деньги молча, не считая, и даже не обусловила срока, на который принимает Василия к себе квартирантом.

Затянувшееся осеннее ненастье сменилось снегопадом. Снег повалил с того самого утра, когда Нагих после тревожной ночи, проведенной около заводской площади, простился с Натальей, взяв с нее слово, что она, как только разузнает что-нибудь о брате, сейчас же снова придет в домик Василисы Петровны.

Однако миновало три дня, а Наталья все не появлялась. Это начинало беспокоить Василия. Он старался как можно реже отлучаться из дома, то и дело подходил к окну и нетерпеливо поглядывал в кривой переулок, затянутый частой сетью падающего снега.

Словно наверстывая время, упущенное за долгую осень, снег валил такими большими и пушистыми хлопьями, а серые облака так низко спустились к кровлям домов, что Василисе, занятой шитьем, еще задолго до сумерек пришлось зажечь лампу.

Василиса сидела у своего рабочего трехногого столика, склонившись над сметанной рубахой, и, делая шов, неторопливым размеренным движением руки пронизывала иглой суровый холст.

Привыкнув к одиночеству, старая Василиса, казалось, даже не замечала своего квартиранта и не только не говорила с ним, но и не глядела на него. Она безмолвно часами сидела за работой, и в неярком зимнем свете лицо ее, испещренное коричневыми следами морщин, казалось темным, губы были плотно сжаты, а веки опущены, будто она дремала, не выпуская иглы, и в полусне продолжала шить.

Нагих подошел к окну и стал глядеть в переулок — там лежал путь к дому Натальи.

Снег все падал и падал. Он покрыл улицу сплошь и сделал неприметными даже глубокие колеи на бугристой дороге, опушил заборы и ветви деревьев. Все кругом стало рыхлым, белым и безмолвным. Рокот завода и тот теперь доносился тише, будто и он был приглушен тяжелым и плотным слоем снега.

Настроение у Нагих было скверное и тревожное. За три дня, проведенных в Екатеринбурге, за три дня разведки и в городе и в поселке, он не нашел ни работы, ни людей, которые бы помогли ему найти ее.

Он успел побывать везде: и у заводских ворот, во время обеденных перерывов, и на вокзалах, и в поселковой лавке, и в чайной, и просто побродить по улицам, останавливаясь в длинных очередях за мукой или картошкой, чтобы послушать, о чем говорили люди. Он побывал даже на бирже труда и потолкался среди ожидающих работы.

Он жадно прислушивался к тому, о чем говорили люди, вглядывался в их лица, стараясь понять, кто они, и сам осторожно начинал разговор о заводе или о возможности подыскать какую-нибудь работу.

И везде он видел лица, отмеченные обшей печатью нищеты и озабоченности, везде слышал одни и те же разговоры о дороговизне, о надвигающейся зиме, которую «кто его знает, удастся ли пережить».

Женщины жаловались на растущие цены, мужчины — на упавший заработок. На всех заводах, которые снова перешли в руки старых хозяев — горнопромышленников, понизили тарифные ставки и поденщину заменили сдельщиной. Заработок рабочего сократился втрое, а цены втрое поднялись. Вся торговля перешла в руки купцов-спекулянтов, и кооперативы пустовали.

— Оно бы сдельщина и ничего, коли бы нормы пониже да ставки повыше, — говорил Василию старый рабочий листопрокатчик, разговорившийся с ним на бирже труда. — К тому же простои — то топлива нет, то железная дорога сырья не предоставила… Простои никто не оплачивает, они в сдельщину не входят. Вот и маемся. Четверть нормы не выработаешь, а день проканителился. К тому же подсобники. Набрали малолеток да женщин — платить им дешевле. Четыре целковых платят за полный рабочий день — как раз на три фунта хлеба без приварка, а у каждого семья. С таких харчей их к девятому часу работы самих на ногах качает, хоть под руки води…

— Почему же не протестуете? — осторожно спросил Василий.

— Пробовали. Забастовку было затеяли, да военные власти вмешались, известно, с хозяевами у них одна рука. Объявили завод на военном положении — восьмерых арестовали, а секретаря нашего союза металлистов повесили… Будто за агитацию…

— А вы что? Рабочие-то что? — насторожившись спросил Василий.

— Что? — листопрокатчик подозрительно взглянул на него из-под опущенных бровей и, одумавшись, сказал: — А ничего… Ну, пойду я. Стой не стой, однако сегодня ничего не выстоишь…

Он быстро пошел к выходу, стараясь затеряться в толпе, но в дверях обернулся и украдкой посмотрел, не идет ли Василий за ним следом.

«Остерегается», — подумал тогда Нагих и остался на месте.

«Нет, так по городу ходить, много не выходишь, — думал теперь он. — Так на своих скоро не натакаешься. Если бы Пашка был на свободе… На работу бы поступить, на завод, с людьми познакомиться, приглядеться… Есть же на заводах наши, неправда, есть… Но как их найти?»

Ему захотелось поговорить с Василисой, расспросить, не узнала ли она чего нового о Павле Берестневе, не знает ли на заводе кого-нибудь из надежных людей.

Он негромко кашлянул в руку и сказал:

— Так они и жили, что ни день, все хуже…

Старая Василиса промолчала и даже не подняла головы.

«Молчит, — подумал Василий. — Может быть, тоже остерегается?..»

Он снова повернулся к окну.

Начинало смеркаться. Улица потонула в снегу и полумраке. Неразличимы стали даже ближние дома.

— Если всю ночь так валить будет, утром ваш поселок откапывать придется, — сказал Василий и отошел от окна. — Совсем занесет.

— Не занесет, — сказала Василиса, не поднимая от шитья головы. — Маленько разве снаружи дверь поприпрет, а занести куда там… Не бывало у нас еще такого, чтобы дома снегом заносило.

— Мало ли чего не бывает, а вдруг случится, — сказал Нагих. — Случается…

Василиса вздохнула и, отложив шитье, стала вдевать в иглу новую нить. Она протянула руки к самому стеклу лампы, откинула назад голову, чтобы не утерять троящийся вблизи тонкий, как паутина, кончик нитки и долго не могла продеть нитку в игольное ушко.

— Снег не брани — к добру он, — сказала она, наконец продев нить в ушко и жмуря уставшие глаза. — Не сегодня-завтра мороз ударит, а земля голая. Чего народ исть будет, когда хлебушко вымерзнет? Нечего ему исть будет…

— Густо падает, — сказал Василий, снова возвращаясь к окну. — Наверное, и могилу на площади замело… Неприметна, должно быть, могила теперь.

— Неприметна, — сказала старая Василиса и опять склонилась над шитьем.

— А вы на завод сегодня ходили? — помолчав, спросил Василий.

— К чему я на завод пойду, делать мне там нечего.

— Да нет, я про бревна спрашивал. У бревен-то были?

— Была, — нехотя сказала Василиса и украдкой взглянула на Нагих.

— Что народ говорит?

— Молчит народ.

— Молчит?

— А к чему языком-то болтать, к себе беду подманивать? От пустых слов толку мало…

— И о братской могиле ничего не говорили? — спросил Нагих.

— Чего о ней теперь говорить, нет ее больше. — Василиса отложила шитье и убавила разгоревшееся пламя лампы. — Время к ужину подходит, — сказала она и поднялась с табуретки, чтобы идти на кухню.

Василию показалось, что она уходит нарочно, чтобы избежать его расспросов.

— И про людей, что могилу раскапывали, ничего не говорили? — настойчиво спросил он.

Василиса обернулась в дверях, пристально посмотрела на Василия и сказала:

— Убили их. В тюрьму они не вернулись. Там, видать, за татарским кладбищем и убили. В женских камерах всю ночь черного ворона пели — тоску выплакивали… От них — от арестованных баб и весть пришла. В камерах-то всё знают, не утаишь…

— А Паша Берестнев? Паша как? — спросил Василий и шагнул ближе к старухе, боясь, как бы она не ушла на кухню или не замолчала опять. — Тоже убит?

— Пашка? Не знаю… Однако его среди них не было…

— А Наталья ничего не узнала? Вы ее не видели?

— Не видала. Заходила я к ней давеча, да дома не застала. На запоре дом-то. То ли ушла куда, то ли к своим уехала — к матери на деревню.

— На деревню? — переспросил Нагих.

— Отец с матерью ее отсюда откочевали, жить им здесь не приходится. Может, и она узнала что-нибудь о Пашке да к ним и уехала. Она тут больше из-за него и жила, чтобы о нем хлопотать.

— Да как же так? Как же так? — оторопело пробормотал Нагих. — Значит, теперь и передачу ему отнести некому будет…

Василиса строго посмотрела на Василия и сказала с осуждением в голосе:

— О чем думаешь? Передача — пустое дело, ее и я снести могу. Да поможет ли ему передача…

Она хотела еще что-то сказать, но передумала и, поворотившись, вышла на кухню.

Василий шагнул за ней.

— Василиса Петровна, может, ты меня остерегаешься? — с горечью воскликнул он, неожиданно для самого себя сказав старухе «ты». — Не таись, прошу тебя… Знаешь о Павле, а мне сказать не хочешь… Вижу, что знаешь…

Василиса повернула голову, сурово свела брови и сказала:

— Тише! Чего раскричался?

— Я не кричу, а надоело мне молчать, — уже в самом деле крикнул Василий, глядя прямо в глаза старой Василисе. — Зачем вы от меня таитесь? Если все мы таиться будем, пользы от этого мало, это только им на руку… — Он тряхнул головой в сторону двери. — Они только того и ждут, чтобы народ разъединить, врагами одного другому сделать… От друзей не таятся…

Старуха смотрела на Василия пристальным тяжелым взглядом и молчала. Но вдруг, точно что-то новое подметив в лице своего квартиранта, она подняла брови и, несколько секунд беззвучно пошевелив губами, спросила:

— Чего я таю-то? Что тебе о Павле знать нужно?

— Несчастье с ним? Скажите — несчастье?

— А ты не знаешь? — сказала Василиса. — То ли не несчастье, если он им в руки попал. Какого несчастья еще ждешь?

— Так ведь делать надо что-то, помочь ему… — проговорил Нагих, почувствовав в словах старухи скрытый упрек. — А мы по углам запрятались и молчим… Таимся друг от друга… Эдак они скоро всех за татарское кладбище по одному выведут…

— От пустых слов никому ничего не прибудет, — сказала Василиса.

Но Нагих не слушал ее.

— Наталья два дня глаз не кажет, и дом у нее на запоре, — в запальчивости говорил он. — Может быть, и ее тоже в тюрьму отвели, а мы ничего не знаем…

Он подбежал к вешалке, сорвал с гвоздя свой полушубок и, не попадая в рукава, стал поспешно одеваться.

— Куда ты? — спросила Василиса.

— К Наталье пойду…

— Не к чему тебе к ней ходить, — сказала старуха и шагнула к дверям, преграждая Василию путь.

— Пойду, — упрямо повторил Нагих и понял, что уже ни за что не изменит своего решения. — Вы мне лучше скажите, как дом ее найти.

— Не к чему тебе к ней ходить, говорю тебе, не к чему. — Василиса нахмурилась и сурово смотрела на Василия. — Сиди… Только девку зря бередить будешь… Надо будет, я пойду…

— Если сказать не хотите, где дом ее стоит, у соседей спрошу. Наверное, знают, где Берестневы жили — город ваш невелик.

Нагих осторожно отстранил рукой Василису и пошел к дверям.

— Ишь, вскинулся… Постой… Постой, тебе говорю. — Василиса удержала Нагих за рукав шубы. — Того не легче придумал — по чужим людям ходить да о Пашке Берестневе расспрашивать… Ума лишился. Наш переулок минуешь, направо улочка пойдет, так по ней третий дом по левой руке.

— Давно бы так-то, — сказал Нагих и, распахнув дверь, вышел на крыльцо.

10

В берестневском доме было темно и тихо. Во дворе на снегу, кроме собственных следов от калитки, Василий не приметил ни одного следа — очевидно, из дома уже давно никто не выходил.

Василий негромко постучал в окошко и взбежал на крыльцо.

«Коли бы вовсе из поселка уехала, ставни бы непременно прикрыла. Не иначе, дома…» — подумал он и прислушался.

В доме было попрежнему тихо. На стук Нагих никто не вышел.

«Что же это, или заснула или открыть страшится?..» — подумал Василий и постучал в дверь.

И вдруг под ударами его руки дверь скрипнула и растворилась.

И то, что дверь была не заперта изнутри, и удивило и испугало Василия. Стараясь отогнать мысль, что Наталья арестована, что контрразведчики увели ее, бросив дом незапертым, Нагих в тревоге шагнул в кухню и остановился у порога.

В кухне было темно.

Василий зажег спичку и сразу понял все, что случилось. Огонек спички осветил черные широкие щели между отодранными половицами, распахнутый сундук у стены, кучу тряпья на полу и стол, заставленный снятой с полок посудой.

Спичка погасла. В темноте всплыло мутное пятно заснеженного окна.

«Увели… Когда же увели? — подумал Василий и шагнул к печи. — Если сегодня дома была, печь еще не выстыла…»

Он потянулся, чтобы дотронуться до едва светлеющей в темноте печной стенки, и задел ногой вывороченную половицу. Половица, стукнув, упала в свое гнездо. На столе тоненько задребезжала посуда.

Василий вздрогнул и остановился.

И вдруг сквозь тоненькое дребезжание стаканов и тарелок на столе он услышал голос Натальи.

— Кто это? Что нужно?

Василий поспешно зажег спичку. Голос Натальи доносился из-за закрытой двери в соседнюю комнату.

— Это я, Василий…

— Кто?

Василий перешагнул через кучу тряпья и растворил дверь. На мгновение, пока горела спичка, он увидел Наталью. Она стояла, прижавшись к стене, и руки ее были опущены.

В свете догорающей спички Наталья узнала Василия.

— Зачем ты пришел? — спросила она приглушенным и испуганным голосом.

— Понаведать, — сказал Василий. — Три дня тебя ждал, думал, может, что случилось…

— Уйди, уйди от греха… Они вернуться обещались… Застанут тебя здесь, с собой заберут… К чему тебе из-за нас пропадать…

Голос Натальи стал низким, хрипловатым, и Нагих едва узнавал его.

— Ладно, — сказал он. — Не страшись, двух смертей не бывает. Пойди лучше ставни закрой, да лампу запалим.

— Я не страшусь, — сказала Наталья, но с места не двинулась.

— Иди, — настойчиво повторил Василий. — А то сам пойду…

— Постой!

Василий слышал, как прошла мимо Наталья, как хлопнула дверь в сенях, как стукнули затворяемые ставни. Одно за другим исчезли мутные пятна окон, и в комнате стало совсем темно.

«Значит, не взяли, не увели… — думал Василий, радуясь, что все кончилось только обыском и что он сейчас увидит Наталью. — Напугали маленько, да это, ладно, обойдется…»

Потом он услышал шаги возвращающейся Натальи и весело сказал:

— Где тут лампа у тебя? Давай сюда.

Наталья на ощупь отыскала на столе лампу. Василий зажег фитиль.

Сквозь сразу запотевшее ламповое стекло пробился рыжеватый луч, расплываясь, неярко осветил комнату. Здесь, так же как в кухне, все было перевернуто вверх дном — половицы отодраны, вещи разбросаны по полу и кровать в углу поставлена дыбом. Под ней вместо половиц зияли черные провалы.

— Видать, постарались, — сказал Василий, оглядывая комнату.

— Три часа были. Человек шесть ворвались…

Наталья села на скамье у стола, оперлась локтями о столешницу и стала глядеть на разгорающийся фитиль лампы. Лицо ее было бледным, и под глазами лежали темные круги.

— Что искали-то? — спросил Василий.

— Оружие.

— Нашли?

— Ничего не нашли, только Пашину одежду забрали да георгиевский крест за германскую… Сами, говорят, носить будем, ему теперь ничего не нужно…

Василий посмотрел на Наталью, стараясь поймать ее взгляд, и сказал:

— Ты, Наташа, не страшись. Пришли и ни с чем ушли, больше теперь не придут. Если бы им тебя нужно было, с собой бы забрали, так бы не оставили…

— Я не страшусь, — сказала Наталья, не глядя на Василия. — Что мне за себя страшиться…

— Вот и ладно, вот и хорошо. Теперь давай за приборку примемся.

Василию казалось, что прибери он комнату, уничтожь следы обыска, и Наталья сейчас же повеселеет.

— Быстро все в порядок произведем…

— Ушел бы ты лучше… — сказала Наталья. — Если они тебя тут застанут, и на тебя подозрение падет. Уйди лучше, пока никто не видал…

— О пустом думаешь, если кто придет, скажи — квартирант набивается, — беззаботно сказал Василий, будто и в самом деле ни ему, ни Наталье не угрожала никакая опасность. — Мол, соседи меня на твою квартиру натакали. Приехал и квартиру ищу, вот и дело с концом. Они к твоим воротам часового не поставили, и в дом входить запрета нету.

Василий скинул полушубок и принялся вправлять на место вывороченные половицы. Работал он быстро и споро, стараясь все поскорее привести в порядок. Наталья поднялась со скамьи и помогала ему. Однако делала она все медленно и рассеянно, со странным безразличием, словно ей было решительно все равно, что творилось у нее в доме.

Василий мельком взглядывал на Наталью и каждый раз подмечал плотно сомкнутые губы, нахмуренный лоб и глаза, устремленные куда-то в пространство, будто она ничего не видела и ходила по комнате, как слепая.

— Ладно, я здесь один управлюсь, — сказал Василий. — А ты пойди самовар поставь да к ужину собирай. Поди, с утра ничего не ела?

— Неохота мне.

— Тебе неохота, а мне охота. Коль в гости пришел — угощай.

Наталья ушла в кухню.

Василий прислушивался к тоскливому скрипу половиц под ее шагами, к позвякиванию расставляемой на полках посуды и торопливо рассовывал по местам разбросанные вещи.

«Вон какой стала, будто совсем больная сделалась, — думал он. — До сего часа опомниться не может… Неужели так перепугали?..»

Закончив приборку, Нагих пошел в кухню. Там на полу еще валялись какие-то лоскутья и черепки разбитой посуды. Сундук был закрыт, но крышка топорщилась, отставала и из-под нее свисали лохмотьями измятые тряпки.

На столе горела свеча, вставленная в мутный рыжий стакан.

Наталья сидела на скамье у черного окна и глядела в пол.

Самовар стоял под трубой и, закипая, посвистывал так же тоненько и печально, как неулежавшиеся половицы под ногами Василия.

Нагих подошел к Наталье и как бы между прочим спросил:

— А передачу Павлу ты сегодня носила? Успела?

— Носила, — не сразу ответила Наталья, все так же глядя в пол.

— Передала?

— Передала.

— Так, — сказал Василий. — Это хорошо, что передала, что они тебе не помешали.

— Они потом нагрянули… Как из тюрьмы вернулась, так и они тут…

Наталья еще ниже опустила голову. Ее вялые и беспомощные, как у застыдившейся девочки, пальцы медленно перебирали вдоль шва оборку платья, словно на ощупь отыскивая что-то зашитое в ней.

Василий посмотрел на Наталью, от жалости до боли наморщил лоб и, неловко коснувшись ее руки, проговорил:

— Ты, Наташа, не тужи, может, и к лучшему, что они побывали да обыск сделали. Ничего не нашли — Павлу оправдаться легче будет.

— Павлу от этого не полегчает… — сказала Наталья.

— Если ему не полегчает, то никому и не повредит. — Василий присел рядом с Натальей на край скамьи. — И тебя не коснется… Вернуться они обещали — не верь. Они тебя попугать хотели. У них это в законе. Напуганный-то человек податливее — им на руку.

Наталья отодвинулась от Нагих и из-под бровей сердито взглянула на него.

— Оставь! Говорю тебе, не за себя страшусь. Зачем меня утешаешь, как малое дите? Вернутся или не вернутся — мне это ни к чему…

— Да ты, Наташа, не серчай… Это я так — к слову пришлось, — оробев, проговорил Василий. — Думал, может, напугали они тебя…

Наталья пристально посмотрела на Василия, и вдруг едва приметная стыдливая улыбка тронула ее губы.

— Я не серчаю… За что мне на тебя серчать? Какой ты…

Наталья оборвала фразу и замолчала.

Самовар пел все громче, и все ярче разгорались красные пятна на полу под жаровней.

Василий глядел на эти красные пятна и молчал.

— Не о себе я, Вася, — вдруг сказала Наталья. — С Пашей беда…

— С Павлом?

Василий, вскинув голову, смотрел на Наталью. Он раньше слов ее хотел догадаться, что она скажет.

— В камеру его перевели… В смертную… Видать, дело его закончено.

— В смертную?

— В ту самую, из которой в тот раз к могилам выводили. Из нее два пути: либо за татарское кладбище, либо на вечную каторгу…

11

Полунин, посовещавшись с Матросом и разузнав у крестьян, что силы японцев в долине невелики, решил идти на Кувару. Лукин остался в Черемухове и вскоре прислал в помощь отряду наспех сформированную дружину крестьян-добровольцев, бывших фронтовиков германской войны. По всем окрестным селениям, не запятым белояпонцами, поскакали глашатаи с известьем, что партизаны спустились в долину с призывом браться за оружие.

Бой за Кувару разыгрался к вечеру.

Полунинская пехота, уступив приречные холмы отряду Матроса, передвинулась ближе к лесу и заняла позицию прямо против деревни.

Партизаны Матроса пошли в обход Кувары, а разведчики Гурулева получили задачу, прикрывая левый фланг, вести наступление на деревню со стороны леса.

Коноводы с лошадьми укрылись в нечастом ельнике при дороге на Красные пески, а разведчики в пешем строю рассыпались в цепь и перебежками двигались к огородам, широко растянувшимся на окраине села.

Справа виднелись цепи полунинских пехотинцев и за ними цепи крестьянской дружины, слева темной стеной стоял хвойный лес.

Японцы и белые казаки залегли на крестьянских огородах, выставили на флангах пулеметы, но огонь вели вялый. Может быть, они ожидали, когда партизаны подойдут ближе, а, может быть, и в самом деле гарнизон Кувары был невелик.

Никита лежал в цепи разведчиков на заснеженном бугре и хорошо видел, что делалось в степи.

Партизанская пехота наступала медленно. Бойцы то поднимались во весь рост и шли лениво, вразвалку, будто нарочно дразня японцев, то снова ложились, прячась в снежных лунках, и лежали даже тогда, когда смолкал японский огонь.

Никите такое медленное движение казалось непонятным, и он недоумевал, зачем Полунин понапрасну теряет время.

«Ну чего мы лежим, когда можно идти вперед, — в нетерпении думал он. — Дотянем до темноты, тогда будет труднее, гораздо труднее…»

Ему хотелось сейчас же вскочить и бежать к селу, ворваться в Кувару, ударить в штыки и наголову разбить опрокинутых японцев. Он верил в успех и не сомневался в удаче. Осторожность Полунина с каждой минутой становилась ему все более странной и сердила его. Однако подняться в атаку без приказа было нельзя, и Нестеров продолжал лежать в своей снежной лунке, неодобрительно поглядывая по сторонам.

Снег по-вечернему поголубел, и на западе поднялся розовый туман заката. Черные и строгие, как в траур одетые, стояли на опушке леса огромные ели, и острые их вершины на желтовато-розовом небе казались чугунными резными крестами. Над голым березовым перелеском, ближе к деревне, кружилось воронье. Напуганные винтовочными выстрелами птицы то черной стаей взмывали вверх, то падали к вершинам деревьев, сплошь облепляя их живыми гирляндами, и вдруг снова в стремительном косом полете поднимались к погасающему небу.

Когда смолкал ружейный огонь, из Кувары не доносилось ни одного звука и наступала томительная тишина. И в эти минуты Никиту охватывало острое желание ласкового тепла топящейся печи. Его тянуло в деревню, которая была тут рядом перед ним, тянуло в теплую избу к крестьянскому очагу, к синему огоньку жаром пылающих углей.

Мороз одолевал и клонил ко сну.

Чтобы согреться, Никита лежа ударял нога о ногу и все с большим нетерпением поглядывал на чернеющие в заснеженной степи цепи партизан.

Наконец, на самом левом фланге, там, где находился Полунин, Никита заметил какое-то движение. Он насторожился, ожидая команды «Вперед!», однако ее не последовало. Словно только для того, чтобы привлечь внимание японцев, полунинские пехотинцы, вызвав на себя огонь вражеских пулеметов, пробежали шагов двадцать и снова залегли в снегу едва приметными темными пятнами.

«Да много ли там японцев? Почему Полунин медлит? — думал Никита, пытаясь за пряслами огородов разглядеть японских солдат. — Еще до захода солнца можно было бы занять деревню…»

Как только партизаны залегли, японский пулемет, отстучав короткую очередь, смолк.

Опять наступила тишина, и вдруг откуда-то из-за деревни донеслись выстрелы. Они трещали часто и дробно, как разгоревшийся костер, на который повалили целую сухую ель.

Только теперь Никита понял расчеты Полунина, понял, что тот ожидал, когда в тыл Куваре выйдут партизаны Матроса.

И словно в подтверждение Никитиной догадки, по всем цепям пробежала команда «Вперед!»

Никита увидел, как вправо и влево от него поднимались партизаны. Они вскакивали там и тут из лунок, вдавленных в снегу их телами, и бежали к деревне, выставив ружья вперед. Некоторые, вскидывая винтовки, стреляли на бегу, и треск ружейных выстрелов волнами катился по степи, глухо отдаваясь эхом в холмах за рекой.

Никита вскочил на ноги и вместе с другими разведчиками побежал к огородам.

Он бежал, не слыша выстрелов японских винтовок, не слыша дроби пулемета, забыв об опасности, бежал что было сил вперед, боясь отстать от других. Когда рядом раздавались выстрелы соседей разведчиков, стреляющих навскидку, он удивлялся, не понимая, куда и зачем они стреляют. Он еще не видел японцев и лишь знал, что нужно искать их за жердевыми изгородями на огородах.

Он теперь видел только эти жердевые изгороди и не замечал, что делалось вокруг него. Кто-то рядом, совсем близко, упал и вскрикнул тонко и жалобно, как испуганный ребенок. Никита пробежал мимо и тотчас же забыл об упавшем.

Потом он услышал крики «ура» — они неслись со всех сторон.

— Ура! — подхватил он, упиваясь быстротой собственного бега. — Урра!.. Урра!..

Впереди вспыхнули и рассеялись, как сметаемые ветром искры, огоньки японских винтовок, желтой струйкой засветился пулемет. Чаще засвистали пули, и вдруг Никита увидел японцев.

Выскакивая из-за длинных белых гряд и пригнувшись к земле, они отбегали в глубину огородов, падали, отстреливались, но сейчас же вскакивали снова и бежали дальше, к крестьянским надворным постройкам и к улице села.

Стрельба справа, из-за Кувары, доносилась все отчетливее. Там в дело вступили пулеметы.

Японцы, напуганные пулеметным огнем в тылу, поспешно отходили за огороды.

Никита понял, что штыкового удара не будет. Он бежал на пределе сил, перемахнул через невысокое прясло и тут увидел бегущего огородами японца уже в знакомой рыжей шубе с собачьим воротником. Никита вскинул винтовку и выстрелил. Словно споткнувшись, японец упал, но тотчас же поднялся и, прихрамывая, побежал дальше. Никита погнался за ним, перескочил через несколько гряд, свалил ветхий плетень и уже во дворе снова увидел японца. Тот бежал по улице мимо жердевой ограды дома. Никита выстрелил еще раз и кинулся в раскрытые ворота.

Улица была пуста. Японца нигде приметно не было. Из соседнего проулка с тревожным ржанием выбежала подседланная лошадь, проскакала несколько метров вдоль заборов и вдруг, оседая на задние ноги, повалилась, приминая плетень своей отяжелевшей тушей.

Никита огляделся. Стало уже совсем темно, и над черным лесом поднялась первая яркая звезда. Винтовочные выстрелы в деревне смолкли, и только откуда-то из темной степи доносилась нечастая ружейная перестрелка. И вдруг там, в степи за Куварой, поднялись высокие огненные столбы. Красно-желтые языки пламени рвались к небу сквозь густые клубы черного дыма. Снег на крышах изб порозовел, и над степью вполнеба расплылось багряное зарево.

Никита понял, что это японцы, отступая к лесу, подожгли зароды сена, чтобы ослепить преследующих их по пятам партизан Матроса.

На улицу со стороны огородов вбегали партизаны. В красном свете зарева их лица казались опаленными нестерпимо жгучим солнцем.

Полунин в задравшейся на самый затылок папахе, в распахнутом у ворота полушубке протягивал руку к горящим зародам и что-то объяснял подбежавшим к нему командирам взводов.

По розовому снегу за деревней, на выходе в степь, зазмеилась цепочка партизан пехотной роты, высланных на соединение с отрядом Матроса.

12

В ночном селении Никита не без труда разыскал служанку попа-расстриги Анисью. На его расспросы она рассказала, как Алякринский привез Лену из Красных песков, как ночью приехали казаки, как они забрали с собой отца Николая исповедовать какого-то вахмистра и как потом на деревню прибежала хозяйская лошадь, вся взмыленная и с пустой тележкой.

И чем дальше рассказывала солдатка Анисья, тем бестолковее и сбивчивее становился ее рассказ. Может быть, она боялась, как бы ее не обвинили в том, что она не уберегла дочери партизана, может быть, старалась оправдаться, но из ее слов выходило, что Лена исчезла сама собой, «будто под землю провалилась и следа за собой не оставила…»

— Ну, а куда же она ушла? Неужели тебе ничего не сказала? — в сотый раз спрашивал Никита.

— И, милый, я и не видела, как она ушла, и до сей поры не знаю, сама ли она ушла или ее солдаты увели, — говорила Анисья. — Когда я домой прибежала, ее уже и след простыл…

— Постой, — сказал Никита. — Ты все по порядку мне расскажи. Какие солдаты? Откуда ты домой прибежала? Ничего я у тебя не пойму.

— Как есть, все по порядку, — удивившись непонятливости Никиты, сказала Анисья. — Как есть… Когда лошадь-то в мыле примчалась, я ее в ограду впустила и говорю косояровской дочке: «Ты, девка, — говорю, — здесь посиди, подожди меня, а я по деревне побегу, может, где его, старика-то, неподалеку из телеги выкинуло, может, задремал, а лошадь чего испугалась и подхватила. Людей расспрошу…» Она все в окно глядит и на меня даже не обернется. «Беги, — говорит, — беги… Поскорее беги, разузнай…» Ну, я и кинулась. Выбегаю за ворота, озираюсь кругом, а понять никак не могу — утро уже или только светать начинает, до того день смурной выпал. Народ скотину еще не выгонял, а коровы в оградах ревмя ревут, просятся… Бегу и думаю: почему это народ скотину не выгоняет или и впрямь до солнца еще далеко? Полдеревни пробежала, едва не до избы свата Пахома Федоровича, он мужик дошлый, хотела его просить помочь отца Николая разыскать, гляжу, скачут мне навстречу солдаты вершноконные, гонят коней махом, будто за кем погоней. Я к сторонке кинулась и к плетню прижалась. Мимо пролетели, а тут же следом за ними пешие идут и в барабаны колотят. Маленькие, будто подростки, азиатского племени — лица все на одно, и глаз узкий. Ну, думаю, японцы, расхвати их горой… До этого-то я их и не видывала, только слухом о них пользовалась. Обмерла, не помню, как и домой добралась…

— Ну, а девочка-то? Дочка-то Косоярова? — нетерпеливо спросил Никита.

— Пришла я домой, а ее и следа нет.

— Убежала?

— Или убежала она или солдаты ее забрали, кто его знает, как тут судить. Только больше я ее в глаза и не видала и ничего про нее не слышала.

— Куда же она убежать могла? — в раздумье сказал Никита.

— Увидала солдат и кинулась, куда глаза глядели… Может быть, на старое жительство, на Красные пески, — сказала Анисья. — Они с отцом Николаем туда сбирались мать ее разыскивать. Может, поняла, что пропал отец Николай, а тут солдаты нагрянули, ну и пустилась одна…

— Так ведь на Красных песках ничего нету, заимку Косояровых сожгли, — сказал Никита, припомнив рассказ казака о гибели Антониды Семеновны. — К кому же она там пойдет?

— А Селиваниха… Вдова Селиваниха там с сыном проживала по соседству. Как мне раньше на ум не пришло, может, и в самом деле девка к ним кинулась, чтобы о матери разузнать… Не миновать тебе к Селиванихе ехать…

От Анисьи Никита вышел с твердым намерением завтра же ехать в Красные пески.

Зароды за селом погасли, и на черном небе высыпали яркие звезды. Во всех избах загорелись веселые огоньки — село поднималось не в урочный час.

Никита прошел по улице к дому, где остановился на ночлег Гурулев. Еще во дворе, идя под окнами, он услышал гул голосов и веселые взрывы смеха — видимо, к Гурулеву собралось много народа.

Когда Никита растворил дверь в избу, на него пахнуло теплом, запахом махорки, и в тенетах густого табачного дыма он увидел партизан и крестьян Кувары, вперемежку рассевшихся вдоль стен на длинных сосновых скамьях или просто на корточках.

Все курили трубки, сидели, развалясь, расстегнув вороты рубах, хмельные от тепла и горячей пищи.

Ужин только что кончился, и две девушки — дочери хозяина избы — бесшумно и быстро сновали от стола к печи, убирая посуду.

Гурулев сидел рядом с хозяином дома, о чем-то негромко разговаривал с ним и, косматя бороду, поглядывал на девушек. Тут же, неподалеку у стены, на корточках по-казачьи сидел Фома Нехватов. Увидав входящего Никиту, он вскинул чуб к затылку и вскочил.

— Гляди, Настя, гляди! — крикнул он младшей курносенькой девушке. — Жених приехал. Бровь черная, крутая, глаз острый… Хоть картину с него малюй.

— Жених… У эдаких-то женихов дети дома в зыбках кричат, — сказала девушка и поджала губы.

— Ей-богу, жених… — сказал Фома.

— Может, и жених… У вас, люди сказывают, все женихи, все неженатые, коли полверсты за поскотину своего села отъедут… Ребячьего-то крика за поскотиной не слыхать… — Девушка фыркнула и зажала рот кулачком.

— Ладно вам… — услышал Никита низкий, едва не бас, женский голос и, оглянувшись, увидел у печи полнотелую дородную старуху. — Человек с морозу настыл, а они к нему с женитьбой, — сказала она. — Какая с морозу женитьба на уме? Ты, молодец, проходи к столу да вечерять садись. Ты их не слушай, они наговорят…

Никита сунул в угол драгунку, снял шубу и подошел к столу. Тотчас же перед ним появилась полная миска горячих щей и ломоть ржаного хлеба.

А Фома не унимался. Он, балагуря, предлагал немедленно «оженить Нестерова, чтобы не иссякало партизанское племя», и клялся Насте, что лучшего жениха нельзя сыскать не только в Забайкалье, но и по всей Сибири.

Никита старался не слушать шутки партизан и ел молча. Мысли его все еще были заняты дочерью Косоярова.

К столу подошел Гурулев и, присаживаясь с краешка на лавке, спросил:

— Ну, как? Что разведал?

— Была здесь дочка Павла Никитича и действительно поп Алякринский ее подобрал, но теперь ни ее, ни самого попа здесь нету, — сказал Никита и поразился вдруг наступившей тишине.

Он поднял глаза и оглядел комнату. Теперь он не увидел ни одного улыбающегося лица. Веселье как ветром смело. Партизаны сидели настороженные, нахмурившиеся, будто все сразу, вспомнив о раненом Косоярове, устыдились своих шуток и смеха.

Фома стоял у печи и смотрел в пол. Его рыжий чуб упал на правую бровь, и лицо стало таким же, как в то мгновение, когда он увидел убитого Черных. Даже Настя перестала улыбаться и, почувствовав, что случилось что-то, беспокойно оглядывала помрачневших гостей.

— Куда же они делись? — спросил Гурулев.

— Попа белые увезли, а она бежала куда-то, — ответил Никита и рассказал все то, что говорила ему Анисья.

Все слушали молча, и только старуха хозяйка шумно вздыхала, каждый раз шепотом приговаривая: «О господи, помилуй нас грешных…»

— Завтра на Красные пески нужно ехать, — сказал Никита, — Селиваниху разыскивать.

— Нужно ехать, — сказал Гурулев.

— Да разве она на Красных песках? — удивленно спросил хозяин избы и, поднявшись со скамьи у стены, подошел к столу.

— Анисья говорила — на Красных песках, — сказал Никита.

— Жила там, правда, да теперь уехала оттуда и, слыхать, на заимке под Черемуховом проживает, — сказал хозяин.

— А ты ее, Прокоп Митрич, знаешь? — спросил Гурулев.

— Кто же ее здесь не знает, — ответил Прокоп Митрич. — Одна у нас Селиваниха-самогонщица, как одно бельмо на глазу. Они тут раньше с мужем торговлишкой занимались, теперь самогоном промышляет. Муж-то у нее помер… Непутевая баба, если что и знает, про себя таить будет, промолчит, коли ей без выгоды. Ну, да путь недалек, заехать хоть сейчас можно. Нужно — провожу. Бывать у нее не бывал, а где заимка стоит — знаю.

— Поедем, — заторопившись, сказал Никита и взглянул на Гурулева, молчаливо прося разрешения ехать.

— Поезжай, — согласился Гурулев. — Может, что разведаешь, к Павлу Никитичу заверни — утешь старика. Да там в Черемухове и заночуй. Коня здесь оставь — пусть отдохнет. Понадобится — косояровскую кобылу возьмешь. Утром мы в Черемухове будем, твоего жеребчика приведем.

— Да-да, хорошо. Я непременно к Павлу Никитичу заеду, — проговорил Никита и вспомнил, как Косояров, прося о дочери, сказал ему: «Не ровен час…»

— Пойду коня запрягу, — сказал Прокоп Митрич и, накинув шубу, вышел из избы.

Никита поручил Фоме Нехватову присмотреть за белоногим Жеребчиком и вышел во двор вслед за Прокопом Митричем.

После света горницы ночь показалась ему особенно черной. Луна еще не всходила. Звезды в вышине горели сверкающей изморозью.

У навеса звонко похрустывал снег под ногами Прокопа Митрича, который уже заводил лошадь в оглобли.

— А морозец знатный будет, — сказал он. — Вызвездило, что твое рождество. Дохи, однако, взять надо.

Никита помог Прокопу Митричу запрячь лошадь и остался около саней, пока тот ходил в избу, чтобы снарядиться в путь.

Вернулся Прокоп Митрич, одетый, как ямщик, и принес с собой запасную собачью доху.

— Ложись на сено-то, да дохой ладом укройся, — сказал он, бросая в сани доху. — Тепло будет, как на печи… До заимки спать можешь, умаялся за день-то…

Никита лег в сани, положил рядом с собой драгунку и тепло укрылся дохой. Однако спать ему не хотелось. Он лежал, глядя на звезды, которые разгорались все ярче. Прямо над головой, в зените, голубым светом искрилась Полярная звезда и под ней широким ковшом раскинулась Большая медведица.

Прокоп Митрич оправил на лошади шлею и, ввалившись в скрипнувшие сани, взялся за вожжи.

Полозья саней тоненько, как пересвистывающиеся суслики, запели по наезженной дороге. Из труб изб вместе с дымом неурочно затопленных печей вылетали искры, и на снег ложились розоватые блестки.

Отъехав от околицы села с полверсты, Прокоп Митрич с Никитой перевалили через холмы, подступившие к самой Куваре с востока, и деревенские огни тотчас исчезли. Впереди лежала темная и тихая степь.

При свете звезд неширокая проселочная дорога была едва приметна. Лошадь, подгоняемая морозцем, шла ровной рысью и пофыркивала от студеного воздуха.

Никита лежал в санях, не чувствуя холода, и смотрел в небо. Оно все ярче и горячей светилось бесчисленным роем звезд, как бы кружащихся и плывущих куда-то.

Только сейчас, здесь, в степи, пришло к нему то ощущение победы и покоя, которое обычно испытывает всякий воин после удачного сражения, когда отгремят последние выстрелы и вдруг наступит та удивительная тишина, в которой слышно даже биение собственной крови. И все ему теперь казалось простым и счастливым: и Павел Никитич осилит рану и его дочь Лена найдется.

Прокоп Митрич причмокивал губами и присвистывал, веселя лошадь.

Пение полозьев убаюкивало, и причмокивание Прокопа Митрича напоминало Никите детство, какую-то давно позабытую зимнюю дорогу. Он бездумно глядел на сверкающее созвездиями небо и в ленивой полудремоте, как в детстве, прищурив глаза, сплетал звездные лучи в дрожащую сеть.

13

Селиваниха встретила Никиту с Прокопом Митричем на крыльце. Видимо, она поджидала кого-то другого и, рассмотрев гостей, торопливо отступила на шаг к дверям.

— Нету товара, зря лошадь гоняли… — сердито сказала она.

Голос Селиванихи показался Никите странно знакомым, и он тотчас же вспомнил свою у грешною встречу с нерадивым возницей на куварской дороге.

— А может, найдется? — спросил Прокоп Митрич.

— Не грибы — искать нечего, — ответила Селиваниха и, толкнув дверь, пошла в темные сенцы. — Нету, говорю, езжайте себе…

— Подожди, еще дело к тебе есть… — Прокоп Митрич шагнул вслед за Селиванихой и протянул руку к двери, словно боялся, что самогонщица захлопнет ее перед самым его носом. — Хоть в избу погреться пусти. Или страшишься?

— А чего мне страшиться? Проходите, грейтесь… — сказала Селиваниха и, оставив дверь открытой, прошла в избу.

— Идем, — позвал Никиту Прокоп Митрич. — Да покруче с ней надо, может, со страху что и скажет.

Едва Никита растворил дверь в избу и в неярком свете керосиновой лампы увидел Селиваниху, он тотчас же узнал ее — это действительно был утренний возница.

Узнала Никиту и Селиваниха. Нахмурившись, она из-под бровей взглянула на него и спросила:

— Или сызнова за подводой?

— Не нужна нам твоя подвода — своя есть, — сказал Прокоп Митрич. — Мы по другому делу.

— По какому же другому?

— А вот отогреемся — расскажем.

Селиваниха стояла против Никиты и смотрела на него неприязненным тусклым взглядом. Редкие с нечастой проседью волосы ее были гладко зачесаны назад, губы сжаты и на широких скулах желтого лица горели темные пятна румянца. Маленькие глазки ее, притушенные и глубоко спрятанные надглазными безбровыми дугами, были едва приметны, а плоский, привыкший хмуриться лоб разрезан вдоль глубокими прямыми морщинами.

— А мы с тобой, кажется, уже встречались, — сказал Никита, с любопытством разглядывая Селиваниху.

— Кажись, встречались… — даже глазом не моргнув, ответила Селиваниха. — Только мне это ни к чему… По какому делу-то приехал?

— Поговорить надо, — сказал Никита и оглядел комнату, только теперь увидав, что была она разгорожена надвое ситцевой занавеской, протянутой от печи к косяку окна.

У стены он заметил два больших окованных жестью сундука, покрытых связанным из суровых ниток пологом, подошел и, не отогнув полога, сел на сундук, стоящий ближе к дверям.

— Сюда садись, — поспешно сказала Селиваниха и выдвинула из-под стола табуретку.

Прокоп Митрич посмотрел на Селиваниху, усмехнулся, но промолчал.

Никита пересел на табуретку, а Селиваниха, успокоившись, оправила помятый полог и стала возле сундуков, как страж.

— Ну, о чем говорить хотел? — спросила она Никиту. — Говори.

— О Красных песках, — сказал Никита. — Ты там жила?

Селиваниха опустила глаза и некоторое время молча смотрела в пол, словно не поняла сразу вопроса или вспоминала о чем-то, потом сказала:

— Ну, жила, а тебе к чему?

— А когда косояровская заимка горела, ты тоже там была?

— Вот о чем… Когда косояровскую заимку палили, меня, там не было. Я на тот раз в Сорочье поле уезжала. Вернулась только к ночи. Гляжу, а вместо косояровской-то заимки одно пепелище…

— И дочку Косоярова больше никогда не видела?

Селиваниха нахмурилась и исподлобья посмотрела на Никиту.

— Дочку? А к чему тебе его дочка?

— Косояров просил меня все о ней разузнать, вот и спрашиваю.

Селиваниха беспокойно покосилась на занавеску. Невольно посмотрел на занавеску и Никита. И вдруг ему показалось, что занавеска колыхнулась, будто в избу ворвался ветер. В то же мгновение край ситцевого полога отогнулся и из-за него выглянула девочка-подросток с худеньким, бледным и испуганным лицом. Не отваживаясь войти в комнату, она остановилась, опершись рукой о печь, и смотрела на Никиту недоверчивым строгим взглядом.

— Вот она, дочка Косоярова, вот, смотри… Я ее босой и нагой подобрала, я приютила… Бог сироту не оставил… — сказала Селиваниха и поджала тонкие бескровные губы.

Никита вскочил с табуретки и стоял, в растерянности глядя на Лену, даже не решаясь подойти к ней.

— И совести в вас нет, — снова заговорила Селиваниха, ободренная растерянностью Никиты. — Совести нет… Хоть бы сироту пожалели… Нет, чтобы утра дождаться, ночью прикатили. Только дите пугаете… Иди, Ленка, с богом, ложись спать, не слушай их…

— Ну, ты того… Ты это оставь, — пробормотал Прокоп Митрич.

— Иди, Ленка, иди, — говорила Селиваниха, не обращая никакого внимания на слова Прокопа Митрича. — Никого у тебя нет, круглая ты сирота, и одна я у тебя заступница, на меня и положись…

Лена не тронулась с места и все так же смотрела на Никиту.

— Как никого? А отец? — в тревоге спросил Никита. — Я его утром видел, утром с ним разговаривал…

— Утро — не ночь, — сказала Селиваниха, как-то странно искривив губы. — Сама я утром его видела, сама на подводе в Черемухово везла… Как есть мертвый был, и вся голова шашкой порублена… К чему ты ее обманываешь? Не жилец он…

Но вдруг Селиваниха осеклась на полуслове, может быть, спохватившись, что в запальчивости наговорила лишнего.

— Ты его везла? — прошептала Лена.

— Везла… Утром везла, как у них с японцами бой был… А тебе не сказала, тебя жалеючи… Вот тебе крест, святая икона, что, жалеючи, ничего не сказала… — Селиваниха повернулась к образам в углу избы и стала истово креститься.

Лена смотрела на Селиваниху и болезненно морщила лоб, словно понять ничего не могла или через силу сдерживала слезы, но вдруг, как бы сразу решившись, быстро подошла к Никите.

— Где папа?

— В Черемухове. Он ранен… — торопливо сказал Никита. — Я утром у него был, обещал тебя разыскать и к нему привезти…

Селиваниха повернулась от икон и, еще не опустив руку, поднятую для креста, крикнула:

— Не слушай его, Ленка, не слушай… Не жилец отец твой… К чему с ними на муку поедешь? Завтра сама тебя свожу…

Но Лена даже не взглянула на Селиваниху.

— Я поеду с вами, я сейчас… — сказала она и, сорвав с гвоздя в стене шубу, стала поспешно одеваться.

— Поедешь? — с угрозой в голосе спросила Селиваниха, и на лице ее выступили красные пятна, а лоб побелел. Она насупилась, по-бычьи опустила голову, и маленькие глазки ее стали совсем неприметны. — Поедешь, а говорила вместе жить будем… К чему говорила? Их слушаешь, а мои слова — мимо ушей… Такова-то твоя благодарность. Не я ли тебя босой подобрала, не я ли одела, накормила? Жалела ли я для тебя кусок хлеба? Скажи, жалела?

— Для кого не жалела-то? Для кого? — вскинулся Прокоп Митрич и в сердцах шагнул ближе к Селиванихе. — Для кого? Ты за копейку с нее потом рубль хотела взять. Ты для себя копила, как в банк, на большой процент деньги клала. Вот твоя жалость… Николка у тебя никудышный вышел, от него на старости куска хлеба не жди — ему самому уход нужен. Ты все смекнула. Прокормлю, мол, девку-сироту года два-три, а потом на весь век работник даровой будет. Зачем ты от нее об отце скрыла? Зачем? Кому ты сказываешь, кто тебя во всей округе не знает? Нашелся отец — отдай девку, не задерживай, не стращай…

— Угомонись! — огрызнулась Селиваниха. — Твое дело — сторона. Не встревай. Я ее за дочь приняла, дочерью считала… Скажи им, Ленка, скажи…

Лена молчала. Накинув на плечи шубу, она торопливо ходила по комнате и беспокойно оглядывалась по сторонам. Словно забыв обо всем, никого не видя и ничего не слыша, она даже не смотрела на Селиваниху.

— Молчишь? — крикнула самогонщица. — Отвечать не хочешь? Ладно, езжай, езжай… Только, гляди, больше не возвращайся… Слышишь ты? Слышишь?

Лена остановилась, круто повернулась лицом к Селиванихе и вскрикнула:

— И не вернусь… Никогда не вернусь…

Потом она отдернула ситцевый полог, и Никита увидел вторую половину избы, широкую кровать с высокой горкой подушек и сидящего на кровати мальчика лет пятнадцати. Он сидел, сжавшись в комочек, и, как затравленный зверек, озирался кругом, страдальчески морща маленькое старческое лицо.

Лена сорвала со спинки кровати вязаный платок и кинулась к дверям.

— Куда платок взяла, положь… — крикнула Селиваниха. — Голой пришла, все на ней мое, все мое…

Она даже кинулась было догонять Лену, но Прокоп Митрич преградил ей путь.

— Оставь девку, оставь… — сказал он, растопыривая руки. — Не пропадет твое добро — назад привезу…

Никита пошел вслед за Леной и догнал ее уже на крыльце. Она стояла, поспешно застегивая шубу, и глядела на сани и на белую от изморози лошадь, привязанную возле избы.

За рекой над черным лесом поднималась луна, и по снежной степи плыло голубое сияние.

— Пойдем, Лена, пойдем скорее, — сказал Никита, прислушиваясь к голосу Селиванихи, все еще кричащей в избе.

Он свел девочку по ступенькам крыльца и стал усаживать в сани, укутывая дохой.

Прокоп Митрич в сердцах с силой захлопнул за собой дверь и подошел к саням.

— И верно, бабий ум, что бабье коромысло, — бормотал он, — и криво, и косо, и на два конца. Вот, поди же ты, договорись… Шестерых перелает…

— Теперь в Черемухово, — сказал Никита. — Ты знаешь там Тихона Гавриловича?

— Переселенца Пряничникова? — спросил Прокоп Митрич.

— Как будто Прянишников его фамилия… Дочь у него еще есть, Анютой зовут.

— Знаю. — Прокоп Митрич отвязал лошадь и сел в сани ближе к передку. Никита устроился рядом с Леной.

— К Пряничникову и заезжай, у него остановимся, — сказал Никита, не решаясь привезти Лену прямо к умирающему отцу, и тут же подумал: «А жив ли еще Павел Никитич?»

Прокоп Митрич разобрал вожжи и с места пустил лошадь крупной рысью.

Закутанная в доху Лена притихла, и Никита не слышал даже ее дыхания.

«Но что делать, если он уже умер? Может быть, напрасно я тороплюсь…» — думал Никита, глядя вперед, на залитую лунным светом дорогу, туда, где должна была показаться уже знакомая колокольня черемуховской церкви.

Лошадь бежала хлестко, Прокоп Митрич все время поторапливал ее кнутом, но дорога, показалось Никите, тянется бесконечно долго. Наконец в степи сверкнул огонек, где-то залаяла собака, и сани въехали в темное, уже уснувшее село. Только в одном доме горел неяркий свет, и Никита узнал этот дом — в нем лежал раненый Косояров.

Неподалеку, на другой стороне улицы, Никита увидел избушку Пряничникова. При лунном свете она казалась совсем маленькой и жалкой, как занесенная снегом лесная сторожка.

— Сюда подъезжай, — сказал Никита Прокопу Митричу и протянул к избушке руку.

— Знаю, — ответил Прокоп Митрич и стал поворачивать лошадь.

Никита соскочил с саней, подбежал к избушке и постучал в темное окно. Почти тотчас же в окне затеплился свет.

— Анюта! Тихон Гаврилович! Отворите! — крикнул сквозь стекло Никита и побежал к воротам, чтобы распахнуть их перед въезжающим во двор Прокопом Митричем.

Он помог Лене вылезти из саней и повел ее к крыльцу, на которое уже вышла Анюта.

— Когда приглашали — не зашел, а теперь, на ночь глядя, в гости явился, да еще не один, — сказал он. — Не прогоните?

— Да что вы, что вы! Проходите, милости просим, — сказала Анюта, казалось, совсем не удивившись, что Никита приехал ночью, да еще привез с собой незнакомую девочку.

— Значит, можно?

— Да что вы спрашиваете… — Анюта широко открыла дверь в темные сенцы.

— Ты, Лена, проходи и погрейся пока, а я побегу, мигом все разведаю и за тобой вернусь, — сказал Никита и, даже не дождавшись, когда Лена войдет в избу, побежал через двор к раскрытым воротам.

На улице он снова увидел свет в окнах дома, где лежал раненый Косояров. В темной шеренге изб освещенный дом казался веселым и нарядным.

Запыхавшись, с сильно бьющимся сердцем Никита вбежал в дом, но стоило ему только растворить дверь из темных сеней в освещенную комнату, как он понял, что торопился напрасно.

На полу возле остановившейся прялки два крестьянина и партизан Кирюхин сколачивали из мокрых досок гроб. Дверь в соседнюю комнату была плотно прикрыта, и оттуда доносились легкие всплески воды.

Услыхав шаги Никиты, Кирюхин поднял голову и указал рукой, в которой был молоток, на уже сколоченную крышку гроба. Лицо у Кирюхина было серое и усталое.

— Помер Павел Никитич… Старухи обмывать его уже зачали, скоро в гроб укладывать будем, — сказал Кирюхин. — Уж и не знаю я: то ли попа где искать, то ли не надо?

— Не надо, — сказал Никита и вышел из избы.

14

Павла Никитича хоронили на другой день утром.

Было пасмурно, и ветер трепал дымы деревенских труб. Могилу копали на сельском погосте под старой березой. Кругом теснились безымянные крестьянские могилки. Черные от времени, кривые, с поломанными перекладинами кресты торчали из белых холмиков косо, как будто и их клонил к земле ветер.

На истоптанном снегу возле ямы валялись комья красноватой мерзлой глины и острой горкой поднималась выброшенная из могилы земля. Могила была широкая, на два гроба, — вместе с Павлом Никитичем хоронили и Леньку Черных.

Народу на погосте собралось много — пришли все партизаны, оставшиеся в Черемухове с Лукиным, и чуть ли не со всех дворов крестьяне, узнавшие, что будут похороны.

Партизаны стояли ближе к могиле, шеренгами, держа «у ноги» заряженные для залпа винтовки, крестьяне теснились среди белых холмиков нестройной толпой.

Лена пришла на похороны вместе с Никитой и Анютой. Они стояли возле самой могильной ямы. В руках у Анюты был большой зеленый венок, сплетенный из еловых ветвей и украшенный бумажными цветами. Белые розы, посеревшие от пыли, и выцветшие васильки шелестели под ветром. Эти цветы для венка сняла из-под икон старуха пряха в том самом доме, где умирал Косояров.

Лена прятала в обшлага рукавов озябшие пальцы и, ежась под ветром, не отрывала глаз от стоящих у края ямы гробов. Они были уже заколочены. Черными змейками вились по снегу пропущенные под днища гробов тонкие ременные веревки.

Гробы были одинаковые — из толстых сосновых досок, не обтянутые материей, и невозможно было сейчас узнать, в котором из них лежал Павел Никитич, а в котором — Ленька Черных.

Лукин с обнаженной головой стоял у самого края могилы. Порыв ветра отбросил назад и разметал его волосы, открыв высокий крутой лоб. Всем корпусом Лукин подался вперед, словно бежал навстречу неистовому вихрю. Ветер мешал ему говорить, глушил голос. Силясь быть услышанным всеми на погосте, Лукин выкрикивал слово за словом, разделяя их большими паузами.

Он говорил о том, зачем спустились в долину партизаны и за что отдали свои жизни Павел Никитич и Ленька Черных. Он говорил о великом народном горе и о скорбной народной нужде, которые принесли с собой американо-японские интервенты, посадившие на шею народу своих союзников: капиталиста, кулака и жандарма. Он говорил о Советской власти и о священной войне, которую ведет за Уралом Красная Армия. Он говорил о партизанах, поднявших знамя борьбы против интервентов и против Колчака, продающего иностранцам Сибирь и предающего народ.

— Павел Никитич и Леня Черных не дожили до светлого дня победы народа и освобождения Сибири. Они умерли от руки интервентов. Сохраним же о них память, — говорил Лукин, — поклянемся у их могилы отомстить за них. Поклянемся быть стойкими бойцами и до последней капли крови защищать народное дело, защищать революцию…

Партизаны подошли к могиле и стали опускать гробы в землю, взявшись за ременные веревки.

Лена уронила голову. На черном суровом сукне ее узкой шубы частыми белыми точками рассыпались крохотные льдинки замерзших слез. Их становилось все больше и больше.

Никита увидел эти белые точки на черном сукне и отвел глаза в сторону.

Гробы опустились на дно могилы. Осыпаясь на их крышки, шуршала мерзлая земля.

Словно прицеливаясь в ползущие с востока тучи, партизаны подняли вверх винтовки. Грянул залп.

С белых ветвей березы посыпался снег. Как ветром сметенные, сорвались с деревьев за погостом вороньи стаи и, сбившись в черное облако, потянули к дальнему лесу.

Еще раз прогремел в тишине ружейный залп и еще раз…

Никита смотрел на мерзлые комья глины под ногами и время от времени беспокойно косился на черную Ленину шубку.

Лукин нагнулся, взял горсть земли, бросил землю в могилу и отошел, уступив место другим.

Поочередно подходили к старой березе партизаны и, выполняя обряд прощания, горстями бросали землю в могилу. За партизанами потянулись мимо могилы крестьяне, все с лицами суровыми и сосредоточенными. Бросила свою горсть земли и Лена.

Потом заскрипели лопаты и двое партизан забросали могилу красноватой глиной.

Анюта положила на могильный холмик еловый венок с белыми бумажными розами и выцветшими васильками.

Погост быстро опустел. Стало очень тихо, и только ветер едва слышно шуршал в хвое и цветах венка.

— Пойдемте, — сказал Никита.

Анюта взглянула на него и кивнула головой.

Лена глядела на еловый венок и даже не обернулась.

— Пойдемте, — повторил Никита.

Анюта взяла Лену под руку, и они вышли с погоста.

Лена шла между Никитой и Анютой, шла, опустив голову, и незаметно ногтями счищала с шубы замерзшие слезы.

ЧАСТЬ ДЕВЯТАЯ