САГА О КУХОННОМ НОЖЕ
Нож,
ты в живое сердце
входишь, как лемех в землю.
Нет.
Не вонзайте.
Нет.
Лезвие золотое.
Август. Двадцать шестое.
1
В окно постучала полночь,
и стук ее был беззвучен.
На смуглой реке блестели
браслеты речных излучин.
Рекою душа играла
под синей ночною кровлей.
А время на циферблатах
уже истекало кровью.
…а лейтенант был похож на грустного Пьеро из провинциального театра. Он все время подтягивал длинные рукава кителя и морщил брови домиком, поминутно приговаривая умоляющим тоном:
— Вы только не волнуйтесь, госпожа Линдер… вы только, пожалуйста, не волнуйтесь… вы…
Казалось, он сейчас тоже заплачет, этот кукольный лейтенант в мятой пилотке, похожей на клоунский колпак; и даже резкий запах его одеколона был какой-то мужской и женский одновременно.
Инга коротко всхлипнула в скомканный носовой платок и кивнула.
— Все, — сказала она. — Все, все, все… Все в порядке.
— Вот и славно, — радостно засуетился Пьеро, потирая узкие ладошки, — вот и хорошо… Вы же сами говорите, что опознать тела не можете, хотя там и опознавать-то почти нечего — выгорело все подчистую, уголь сплошной… Ой, простите меня, ради Бога! Дурак я, как есть, дурак, и господин майор говорит, что дурак, а я молчу да киваю…
Инга смяла платок, сунув его в карман легкой болоньевой курточки, и пододвинула к себе протокол. Бумага была желтой и сухой, как лист надвигающейся осени.
— Где подписать? — спросила она.
— Там, внизу, где птичка, господа Линдер… И еще вот здесь, где вы говорили про топорик, который вроде был у вашего мужа, и который мы имели место найти в эпицентре пожара… Ведь вы опознали топорик? Ведь правда?
— Ведь правда, — глухо повторила Инга, пытаясь заставить дрожащие пальцы сомкнуться на авторучке. — Похож. Все они похожи. Обыкновенный туристский топорик. Ручка пластиковая… Была…
— Пластик, должно быть, расплавился, — виновато развел руками лейтенант, и Инге ясно примерещилась треугольная слеза на его щеке. Слеза почему-то была черная. — Вы уж простите…
— За что? — удивилась Инга. И удивилась еще раз, выяснив, что пепелище внутри нее способно рождать хоть какие-нибудь эмоции.
Снаружи завыла собака. Она выла и выла, изредка сбиваясь и хрипло взлаивая, и это было так жутко и так не вовремя, что даже стрелки допотопных стенных часов, навсегда застывшие на двенадцати часах какого-то дня — даже они вздрогнули и задумались о грядущей полночи, когда все будет то же… и вой, и медлительные люди за столом, и положение стрелок на гнутом циферблате…
Только в полночь все встанет на свое место.
Лейтенант вскочил, уронив стул, и метнулся к двери, сдергивая по дороге пилотку и осторожно промокая ею лицо — словно грим боялся размазать.
— Я сейчас, — бросил он на ходу. — Это Ральф, он вообще-то хороший… Одну минуточку! Сейчас он замолчит, честное слово…
— Не бейте его, — попросила Инга неожиданно для себя. — Может, собаке плохо… Пусть воет.
Лейтенант застыл в дверях, раздираемый противоречивыми чувствами.
— Собаке не может быть плохо, — неуверенно заявил он. — Я его кормил. Утром. Ему должно быть хорошо. И, кроме того, я же ради вас, а то воет, зараза, как по покойнику…
Он захлопнул рот, глупо моргнул и прижал к груди злосчастную пилотку. Инга просто физически ощутила, какая та теплая и влажная. Легкая тошнота подкатила к горлу и ушла, оставив кислый вяжущий привкус.
— Ой, дурак, — заскулил лейтенант, — ой, дубина… Госпожа Линдер, вы не обращайте на меня внимания, ладно, у меня язык, что помело…
При слове «помело» он вздрогнул и выскочил в коридор, резко закрывая дверь. Громкий стук перерубил собачий вой пополам — и стало тихо.
Очень тихо. Только чей-то сухой дробный смешок нарушал эту пыльную тишину. Инга прислушалась и поняла, что в механизме часов сошли с ума ржавые шестеренки.
Часы ударили один раз, подумали и замолчали.
2
Учись же скрещивать руки,
готовь лампаду и лада
и пей этот горный ветер,
холодный от скал и кладов.
Через два месяца минет
срок погребальных обрядов.
В первый раз ей стало плохо на работе, спустя почти неделю после приезда.
Толстый узел на большой, никому не нужной папке никак не хотел развязываться, а толстушка Ванда вещала на весь дуреющий от безделья редакционный отдел об ужасных пожарах в районе притоков Маэрны, и что Инга с отпуском успела, а она, Ванда, не успела, и сгорела теперь ее путевка в прямом и переносном смысле, а Генрих злится и…
— Трепло ты, — рассеянно бросила Инга, глядя на сломанный ноготь, и вдруг почувствовала, что мир начинает крениться набок и меркнуть.
Серые рваные клочья неслись мимо нее, обволакивая стены, мебель, испуганные лица где-то высоко вверху, остро запахло хвоей и дымом, а она все не могла избавиться от ощущения, что на нее валится огромная рыхлая книга в черном переплете, и надо успеть перелистать ее, найти нужные страницы; те, которые…
Ее отпоили чаем и привезли домой. Инга немедленно бросилась к телефону, пробилась сквозь бесконечные короткие гудки — и вечером уже сидела в купе поезда, едущего в Пфальцском направлении. Только тогда она сообразила, что забыла позвонить маме Бакса, и порадовалась этой забывчивости.
Попутчик — толстый мнительный мужчина, больше всего на свете боящийся сквозняков — назойливо угощал Ингу жареной курицей и давлеными помидорами, с усердием отворачивался, когда Инга переодевалась в спортивный костюм, и старался лишний раз не заглядывать ей в глаза — видимо, углядел в них что-то пострашнее сквозняка или повышенного давления. Потом он пошел за бельем и зачем-то выпросил у проводницы местную газету трехдневной давности. Газету он читал вслух, нудно и громко, а Инга стеснялась попросить его заткнуться, и на середине статьи «Трагедия в устье Ласция» ей стало плохо во второй раз.
…чьи-то волосатые руки раз за разом раскрывали и захлопывали массивную книгу в черном кожаном переплете с тиснением, раскрывали и захлопывали — и с каждым ударом на Ингу обрушивалась ледяная волна боли, боли и уверенности в том, что надо куда-то успеть, успеть доехать, добежать, доползти… а лицо Анджея все больше сплющивалось, превращаясь в старинную гравюру, и откуда-то сбоку выглядывал заплаканный Талька…
Очнувшись, она узнала от молодой хорошенькой проводницы, что сосед по купе принял Ингу за больную эпилепсией и долго пытался вырваться в коридор, крича и ударяясь плечом в дверь — пока дверь не открыли снаружи, просто повернув ручку. Теперь он заперся в другом купе, возмущаясь и строча жалобы на имя министра транспорта, а сама проводница уже битый час сидит возле Инги и складывает ей в сумку лекарства.
— Какие лекарства? — обалдело спросила Инга, пытаясь сесть.
— А, — легкомысленно махнула рукой проводница, — какие у пассажиров нашлись, те и складываю. Я уж им сказала, что не надо, а они несут и несут…
Инга глянула на ворох упаковок, торчащий из незастегнутой сумки, машинально прочла на верхней коробочке незнакомое слово «Спаздолгин» и попросила — если можно — ставить ее одну.
А потом был Пфальцский привокзальный участок, пропахший дымом дешевых сигарет, был тряский «жук» с брезентовым верхом, хрустящая на зубах пыль районных дорог, и похожий на Пьеро грустный лейтенант, возивший ее на опознание, где ей в третий раз стало плохо.
Сейчас Инге не было ни плохо, ни хорошо.
Ей было — никак.
3
Умолкло, заглохло,
остыло, иссякло,
исчезло.
Пустыня — осталась.
Вернувшийся Пьеро выглядел на удивление строго и подтянуто.
— Я попрошу вас задержаться на пару дней…
В окрепшем голосе его пробились строгие металлические нотки, свойственные скорее уж стойкому оловянному солдатику, если бы тот вздумал заговорить.
Инга не раз проклинала себя за характерную для профессиональных литераторов черту — мыслить готовыми книжными образами — но в критические минуты это свойство проявлялось с особенной силой. Она вспомнила похороны матери, неотвязно вертевшийся в голове романс «Ваши пальцы пахнут ладаном», свои сухие глаза и укоризненный шепоток маминых подружек, помогавших Анджею накрывать поминальный стол…
Она отвернулась и принялась глядеть в угол. Под веками, сухой и шершавый, горел песок. С каждым взмахом ресниц он просыпался куда-то вглубь, царапаясь, как кошка.
— На работу мы вам сообщим, — продолжал меж тем лейтенант. — А с ночлегом я договорюсь. Тут рядом хутор семейства Черчеков, люди они, правда, со странностями, но мне не откажут.
Тень легкого сомнения набежала на его бледное лицо, лейтенант пожевал пухлыми мальчишескими губами и повторил:
— Нет, не откажут. Не в участке же вам ночевать. Надеюсь, и вы в свою очередь не откажетесь помочь следствию.
— Что? — не слушая его, спросила Инга, и внезапно представила себе их пустую квартиру в городе: шум машин внизу за окном, незастеленный диван, конверт от пластинки Анджея, где черный трубач раздувал огромные хомячьи щеки, одиночество, телефонные звонки и Талькины учебники на полке…
— Что? А… нет, нет, конечно. Поступайте, как сочтете нужным.
Лейтенант просиял, отчего вся строгость мигом соскочила с него, и он сразу стал совершенно невоенным; потом он схватил Ингину дорожную сумку и легко вскинул ее на плечо.
— Ну вот и славно, — пропел он, помолчал и тихо добавил:
— А то я боялся, что вы опять плакать станете…
4
И мертвые ждут рассвета
за дверью ночного бреда.
…она сидела на заднем сидении «жука», откинувшись на жесткую спинку. Сквозь грязное лобовое стекло было видно, как размахивающий руками лейтенант о чем-то договаривается с угрюмым, похожим на лешего, мужиком.
Инге ужасно хотелось спать. Наверное, защитная реакция организма, как у ребенка. Одна ее подруга всегда наказывала дочку перед сном, если хотела, чтобы та побыстрей угомонилась…
Ресницы слипались, теплая влага равнодушия насквозь пропитала все тело, делая его вялым и непослушным. Равнодушие… это когда душа равна… чему? Чему сейчас равна ее душа? В городе было бы тяжелее… в городе — где она своя, родная… Звонок в дверь, скрежет лифта, крики мальчишек во дворе — все напоминало бы о случившемся. А здесь, в железной коробке, впитавшей пыль и пары бензина, жизнь с ее наказаниями перед вечным сном выглядела придуманной и отстраненной.
Здесь, внутри, ее душа равна ничему. И лишь в затерянных дебрях сознания утомительно били остановившиеся часы, вращая ржавыми шестернями. Двенадцать… тринадцать… четырнадцать…
— Что?.. зачем? Зачем это?!
Лейтенант помогал ей выбираться из машины.
— Осторожненько, — приговаривал он, и лицо грустного клоуна напудренной луной раскачивалось в сумерках. — Не споткнитесь… Эй, дед, ты б крикнул своим, пусть постелют… Прошу вас, госпожа Линдер, сюда…
Перед Ингой на миг возникла заросшая кудлатой бородой физиономия. Крохотные глазки утонули в набрякших веках, волосатый рот слабо шевелился, и многочисленные складки кожи вызывали в памяти черепашью морду.
«Поднимите мне веки! — вспомнилось Инге. — Поднимите мне веки!.. поднимите…»
— Да или нет? — требовательно спросил леший со странной интонацией. — Ты не молчи, баба, ты говори, быстро говори… Да или нет?
«Да или нет?» — мягко шепнул Анджей из сизой мглы, и Инга поняла, что спит.
«Да или нет, мама?» — пискнул Талька, и невесело улыбнулся стоящий за ним Бакс.
— Ну? — ударили в пятнадцатый раз часы.
«Да! — хотела ответить Инга, видя, как знакомые силуэты тают, расплываются в дымчатой тьме, — да…» Но губы помимо воли дрогнули, рождая совсем не то, что хотелось, другое, новое; и на смену равнодушию вдруг пришли спокойствие и уверенность.
— Нет… нет.
— Ты что, дед, сдурел?! Так-то ты гостей принимаешь, пень трухлявый?!.
Возмущению лейтенанта не было предела.
Дед еще некоторое время смотрел на сонную Ингу, потом кивнул, словно соглашаясь со своими дремучими мыслями, и заорал пронзительно и дико:
— Ганцю! Стели постелю, курва ленивая! Живо!..
— В хате? — донеслось от невидимого в темноте дома.
— Не… во флигеле стели-и-и!.. где крыша чинена…
5
Есть души, где скрыты
увядшие зори,
и синие звезды,
и времени листья…
Проснулась она рывком, сразу, и долго не могла сообразить, где находится и как сюда попала.
— Энджи… — робко позвала Инга, и мгновенно вернувшаяся память обожгла ее свистящим бичом.
Слабый звездный свет пригоршнями сыпался в узкое окошечко под потолком, напоминавшее бойницу древнего замка; рассеянное мерцание удивительным образом гармонировало с легким звоном потревоженных пружин кровати — и Инга сидела, успокаивая дыхание и пытаясь разобраться в очертаниях предметов вокруг себя.
Снаружи донеслось гнусавое повизгивание. Пауза. Визг сменило недовольное хрюканье и шорох — словно комья земли осыпались со свежего могильного холма.
— Кто там? — шепотом спросила Инга, проклиная себя за идиотское сравнение.
Тишина. И легкий удаляющийся топоток.
Повинуясь неведомому порыву, Инга встала, одергивая спортивную блузу — сам факт переодевания оставался для нее тайной за семью печатями — и шагнула вперед. Глаза мало-помалу привыкли к скудному освещению, да и дверь в дальнем углу помещения оказалась приоткрыта.
Из щели зябко тянуло ночной прохладой.
Замерев на пороге, Инга прислонилась к дверной створке, передернула плечами, сбрасывая со спины холодное прикосновение свежего воздуха — и, оглядев выбеленный луной двор, собралась возвращаться назад, в тепло.
Шорох. И утробное бурчание возле изгороди, похожей на гнутую решетку.
Инга вздрогнула.
Белесое пятно зашевелилось, ткнулось в ограду и принялось ворочаться, разбрасывая вокруг себя черные куски перекопанной земли.
Свинья. Обычная жирнющая хавронья, раздраженно похрюкивавшая в тесноте кольев и упрямо лезущая наружу по своим свинячьим делам. Приходи к нам, мама свинка, нашу детку…
Инге пришло на ум слово «супоросая» — хотя она не помнила точно, то ли это хрюшка перед родами, то ли после. Судя по брюху королевы свинарника, предпочтительнее было первое.
Животное наконец протиснулось между кольями, попав в полосу лунного луча, и Инга поразилась величине свиньи. Она всегда полагала, что эти звери должны быть немного поменьше. Породистая, наверное, или беременность сказывается…
Свинья неожиданно резво припустилась по лунной дорожке, услужливо расстеленной щербатым светилом — и в считанные секунды скрылась из виду.
«Волки сожрут, — мелькнуло в Ингиной голове, еще тяжелой от сна. — Или это она их сожрет… вон, какая здоровенная…»
Махнув рукой на удравшую скотину, Инга почувствовала, что хочет пить. Будить хозяев она постеснялась и принялась оглядываться по сторонам в поисках водной колонки или чего-нибудь в этом роде. В двадцати шагах от себя она обнаружила некое подобие рукомойника, чьи металлические бока глянцево отражали лунный свет.
Инга спустилась с невысокого крылечка, сделала шаг, другой — и охнула, припадая на колено и хватаясь за рассеченную ступню. Рядом, наполовину утонув в земле, рукоятью вверх торчал нож.
Нож. Простой кухонный нож, каким удобно резать хлеб или чистить картошку.
Инга боязливо тронула рукоять. Тонкий металл лезвия спружинил, и нож закачался причудливым цветком, сомкнувшим лепестки на ночь. Вдоль блестящего лезвия протянулась быстро темнеющая полоска — Ингина кровь.
Порез оказался неглубоким. Инга потерла его ладонью и обнаружила поодаль еще один вбитый в землю нож. Охотничий, с широким мощным клинком и хищным желобом кровостока. Рядом с ним, отступив на два локтя, возвышался тесак для резки мяса — будто суровый ржавеющий патриарх подле молодого бойца, пришедшего на смену.
Минуты через три Инга насчитала двенадцать ножей, семь из которых образовывали неправильный круг метров двух с половиной в диаметре, а остальные пять торчали внутри этого круга в кажущемся беспорядке.
— Клумба… — вслух сказала Инга. Слово прозвучало громко и глупо, и ножи насмешливо блеснули в ответ. Двор внезапно стал опасно-чужим, воздух уплотнился, приобретая горький пьянящий привкус; и противоестественная клумба слабо завибрировала в звенящих потоках, льющихся с неба.
Луна крутнулась волчком и брызнула пудрой во все стороны. «…другие ножи не годятся. Другие ножи — неженки, и пугаются крови. Наши — как лед. Входя, они отыскивают самое жаркое место и там остаются. Рыбаки, что победнее, ночью ловят при свете, который отбрасывают эти лезвия…»
Сознание само рождало вперемешку незнакомые и знакомые слова, они пахли полынью, ночью и страхом; и на удивление не оставалось ни сил, ни времени. Ничего не оставалось.
«…черные ангелы стелют снежную пряжу по скалам, сизые лезвия крыльев — сталь с альбасетским закалом… семь воплей, семь ран багряных, семь диких маков махровых разбили тусклые луны…»
Инга попятилась, закусив губу, прикипев взглядом к двенадцати ножам, растущим из под-земли; с трудом дохромав до флигеля, она захлопнула за собой дверь и ничком бросилась на проснувшуюся и зазвеневшую сетку кровати.
За дверью молча улыбались стальные цветы.
Заснула она почти сразу, и ей снилось, как огромная свинья сосредоточенно бродит между ножами, раскачивая их пятачком и деловито принюхиваясь. Вот она коснулась того, на котором была Ингина кровь, замерла… принюхалась…
6
Есть души, где прячутся
древние тени,
гул прошлых страданий
и сновидений…
Утром Инга обнаружила на тумбочке около входа большую кружку с молоком, надтреснутую плошку, где густел темно-коричневый мед, и два ломтя черного хлеба. Справедливо предположив, что пища приготовлена для нее, а не для кого-нибудь другого — Инга позавтракала и вышла на крыльцо, протирая глаза.
Хутор жил своей, размеренно-кропотливой жизнью. Копались в земле растрепанные куры, носился по загону жизнерадостный жеребенок, из хлева доносилось приглушенное мычание и хрюканье, и люди удивительно легко вписывались в эту патриархальную пастораль.
Люди — коренастый и плотный лешак-фермер, роющийся на огороде за крайним домом, где произрастало нечто обильно-зеленое и неразличимое с такого расстояния; расплывшаяся беременная женщина Ингиного возраста, рубившая капустные головы на дощатом сооружении, напоминавшем площадный помост средневековья; и шумная компания молодых парней, явно собравшаяся куда-то.
Среди них выделялся всклокоченный опухший детина в майке и закатанных до колен холщовых штанах. Он курил и старался держаться прямо, но все равно выглядел скособоченным и осторожно-заторможенным, как раненный зверь.
— Помочь? — вежливо спросила Инга, подходя к рубщице капусты.
«Шестой месяц, — прикинула она на глаз сроки беременности, — ну, седьмой — максимум. Ест, наверное, много…»
— Не-а, — помедлив, откликнулась та и обтерла лоб рукавом платья с потрясающей ручной вышивкой. — Отдыхайте, чего уж там…
Парни подхватили кошелки, из которых что-то торчало, и направились к опушке леса. Кудлатый детина брел позади, зажав рукой низ живота, словно его только что пырнули ножом.
Ножом…
Инга быстро глянула вниз — нет, ничего противоестественного сегодня из земли не росло, никаких ножей, кроме того, что был в руках хозяйки — и вновь посмотрела вслед удаляющимся парням.
Ночной кошмар уходил в забытье, затягиваясь флером нереальности, да и нога у Инги совершенно не болела.
Приснилось все, что ли?.. свинья еще эта…
Беременная проследила за взглядом Инги и улыбнулась краешком полных губ.
— Что, Йорис глянулся? Да ты не красней, баба, наш лохмач — мужик завидный, хоть в найм сдавай, на племя… То есть раньше был. А сейчас спортили красавца…
— Заболел? — предположила Инга.
— Заболел. Так заболел, что дальше некуда. Причинное место ему отбили. По сю пору оклематься не может. Пришлый один, с дружком, за банку первача…
Широкое лицо беременной расплылось в ухмылке, она гнусаво захихикала, пятна пигментации резко выступили на щеках — и Инге вдруг почудилось, что это гулящая ночная свинья ворочается напротив нее, колыша разжиревшие бока и похотливо хрюкая…
Как о борове своем говорит… и нож, нож в руках!.. кухонный, похожий… сизые лезвия крыльев…
— Ты чего? — равнодушно бросила беременная, и наваждение сгинуло. — Это не сейчас, это недели две почти как прошло. А по виду и не скажешь, что залетные на драку злые — очки да борода кустом…
Только тут до Инги дошел смысл сказанного хозяйкой.
— Ребенок? — холодея, выкрикнула она. — Ребенок был с ними? Мальчик, тринадцать лет, худенький такой… Был?!
— …Ганна! А ну иди сюда!..
Кричал пожилой фермер. Он стоял на краю огорода, из-под руки вглядываясь в женщин, и вся его крепко сбитая фигура излучала нетерпение и раздражительность.
— Оглохла, что ли?! Сюда иди, говорю!..
— Иоганна я, — быстро проговорила беременная, глядя мимо Инги. — Бабку мою так звали — Иоганной… и еще вот что — ты ночью на двор не шастай, разве что по нужде… Ясно? После поговорим…
— Муж у меня пропал, — невпопад пробормотала Инга, прижимая ладони к щекам и чувствуя ознобную дрожь в пальцах. — Муж с сыном… в лесах ваших. Друг еще с ними был, а лейтенант говорит, что сгорели они… или не они. Плохо мне, хоть в петлю… Ой, как же плохо мне, Иоганна!..
Древнее, готическое имя неожиданно легко легло на губы, остудив дыхание. Инга робко потянулась за беременной, но та уже уходила вперевалочку — туда, где ждал ее рассерженный фермер, топорща бороду.
На столе-помосте, среди груды капустных обрезков, валялся нож — обычный кухонный нож, которым удобно резать хлеб или чистить картошку. Инга взяла его в руки, подержала и резким коротким ударом всадила в доску столешницы. Откуда и сила взялась!..
Нож закачался и остановился, как меч, забытый нерадивым палачом после будничной казни.
…нож
ты лучом кровавым
над гробовым
провалом.
Нет.
Не вонзайте.
Нет.
Инга сжала виски — и вторгшийся голос смолк. Словно эхо ночных сновидений, отзвук неясного всхлипа, струящегося из вскрытых вен реальности.
Словно возможность невозможного.
…Нет.
Она вернулась во флигель, села прямо на пол, привалившись к ножке кровати, и закрыла глаза.
7
Есть души другие:
в них призраки страсти
живут. И червивы
плоды. И в ненастье
там слышится эхо
сожженного крика…
…глаза, и поразилась темноте, царившей во флигеле. Неужели она задремала и вот так просидела до самой ночи?
Тело ощущалось странно невесомым, будто Инга лежала в теплой воде, играющей пузырьками и покалывающей кожу. Двигаться не хотелось.
«Ночь… — с каким-то испугом подумала Инга. — Ночь…»
— Пора, — донеслось от двери. — Самое время…
И, словно откликаясь на эти слова, издалека донесся протяжный вой. Он не был похож на звуки, издаваемые горлом лейтенантова Ральфа, которого утром кормили — здесь никого не кормили просто так, ни утром, ни вечером; и голодная, шальная, дикая свобода вихрем неслась к луне, как стая по следу жертвы.
Волчий вой.
— Молчи, — предупредили от двери. — Молчи и слушай.
Иоганна прошлась по комнате — собственно, весь флигель и состоял из этой одной комнаты, да еще маленькой пристроечки сбоку, куда Инга ни разу не заходила. Окружающий мрак неожиданно посветлел, покорно расступаясь вокруг белой ночной рубашки, развевающейся от сквозняка; посветлел, расступился — и сгустился по углам, сворачиваясь тугими змеиными кольцами.
Тонкая ткань колоколом вздувалась там, где выпирал огромный живот, но двигалась Иоганна со стремительной грацией, чуть пританцовывая, будто юная девушка, а не толстая беременная баба на шестом-седьмом месяце.
«А ведь она красивая, — пронеслось у Инги в голове, — очень красивая… Как же я раньше не заметила? Или она только ночью такая?..»
— Ни о чем меня не спрашивай, — распевно заговорила Иоганна, смешно удлиняя гласные, — ах, не спрашивай, не отвечу я тебе. Крест они ей поставили, крест над могилой, добра маме хотели — бросай добро в воду, пусть плывет по течению, плывет-выплывет… Добро, зло, — они живучие, горят плохо, тонут редко…
«Она безумна! Господи!.. Крест они ей поставили… Кому — ей? Кто — они?!.»
Белая рубашка шуршала накрахмаленным полотном, и невидимые руки листали неведомые страницы; а голос креп, разрастался, и ласкались к нему клубы затаившегося мрака.
— Говорил старый Черчек дурню-Йорису: не лезь к пришлым, не дергай судьбу за усы… Преступил Йорис слово мудрое — луна далеко, вой — не вой, не услышит, не поможет!.. Пошел, не обернувшись — возвращайся, не сетуя…
«Пошел, не обернувшись… На кого? Или не обернувшись — кем? Ай, мама…»
— Ай, мама-мамочка, рожу скоро!.. Белую Старуху рожу, Йери-ер, скоро, совсем скоро… Семь сердец ношу по свету, в колдовские горы, мама, я ушла навстречу ветру… ворожба семи красавиц в семь зеркал меня укрыла…
Пергаментная луна заглянула в окошко-бойницу и отшатнулась; но любопытство победило, и луна зацепилась краешком за выступ карниза, повисла и осторожно прислушалась.
— Ай, мама, бросай добро в воду, бросай в огонь — туманом встанет, дымом вырвется… В лес иди, в чащобу, баба — на пяти тропинок встречу, где ветвей сухие руки молча корчатся от муки!.. Троих пропусти, пятого не дожидайся — иди за четвертым! Гнать станет — иди! Врать станет — иди! Бить станет — умри и иди!.. Остановится Бредун — спрашивай…
Белая рубашка в последний раз мелькнула у дверей и, всплеснув руками, вылетела из флигеля. Освобожденная темнота радостно зашипела, расползаясь и заполняя всю комнату — и в ответ снаружи раздался гневный крик ворона. Он прокатился где-то высоко вверху, и Инге отчетливо вспомнился старый хозяин хутора — как его Иоганна звала? Черчек, что ли? — но теперь это было неважно.
Инга встала. Что-то умерло в ней, выжженное белым пламенем свечи по имени Иоганна, и новая Инга была страшна и прекрасна. Быстро пройдя к двери, она, не останавливаясь, вышла во двор и двинулась к изгороди.
На миг она задержалась в памятном месте, наклонилась и легко выдернула из земли нож. Он должен был быть здесь. Он — ждал.
Рукоять знакомым ощущением скользнула в ладонь, поворочалась и устроилась тихо и уютно. Обтяжка рукояти была из кожи — чуть шершавой и приятной на ощупь — но Инга с сожалением разжала пальцы и перехватила нож за лезвие.
Оно было теплым.
«Семь сердец ношу по свету. В колдовские горы, мама, я ушла навстречу ветру…»
…Минута, другая — и черная громада леса расступилась навстречу. Инга крепче сжала лезвие ножа, и его тепло — то усиливаясь, то ослабевая — повело женщину в ночь. Ни одна ветка не ударила ее по лицу, ни один корень змеей не лег под ноги, ни один звук не заставил вздрогнуть — ни отдаленный волчий вой, ни вороний грай за спиной.
Лес принял в себя женщину с ножом в руке; принял и поглотил.
Луна ударилась о частокол веток и с сожалением откатилась в сторону.
8
За вещим биением ритма
спешит она в вечной погоне,
с тоскою в серебряном сердце,
с ножом на ладони.
…лес вкрадчиво обошел Ингу со всех сторон, на мгновенье застыл в ожидании — и резко понесся назад, хрустя ломающимися сучками, шурша дыбящейся хвоей, взревывая, взвизгивая, подвывая, хохоча…
Страх вспыхнул падающей звездой и мгновенно угас, уйдя в жаркое лезвие ножа и оставив лишь легкий, пьянящий озноб. Пальцы Инги окаменели на клинке; редкие, тяжелые капли крови срывались с порезанной ладони, и лес жадно слизывал их на лету, прося еще, еще, еще…
Ингу переполняла спокойная уверенность, будто это не она — женщина тридцати с лишним лет от роду, замужняя, характер обычный, образ жизни обычный — не она бежит сейчас по ночному лесу в фантасмагорическую неизвестность, а некто другой, совсем другой, настолько другой…
И слабым синим огнем засветился нож-проводник, откликаясь этим мыслям, откликаясь тому, другому, который… Инга разглядела, что нож стал длиннее, раза в три-четыре, лезвие слегка изогнулось, отсвечивая призрачной голубизной; и пришли слова. Пришли издалека, из немыслимого далека, но это были единственно возможные слова, гордые и простые.
«Оружие. Брат Скользящего в сумерках. Спутник Танцующего с Молнией.»
И лес замер в испуге.
Инга стояла, переводя дыхание, на крохотной поляне в самой сердцевине чащи — а легконогий человек внутри нее еще бежал, в упоении нежданного мига свободы, но вот и он замедлил шаг, вздохнул, опустил клинок синей стали и…
И исчез.
Инга была одна. Была — собой.
— …На пяти тропинок встречу, где ветвей сухие руки молча корчатся… — прошелестело в вершинах сосен, хотя никакого ветра и в помине не было — и серая тень скользнула мимо Инги, пересекая поляну.
«Собака», — отстраненно подумала Инга.
— Волк, — рассмеялись сосны, роняя желтые иглы, — волк…
Волк, прихрамывая, трусил неторопливой рысцой, чуть подволакивая заднюю лапу; он в самом деле напоминал побитого пса, взъерошенная шерсть стояла дыбом и кое-где свалялась комками, неопрятными и грязными. У дальних кустов он на миг обернулся, изогнувшись всем телом, и глаза волка отразили слабое свечение ножа — который стал прежних размеров и почти угас.
Еще мгновение — и Инга снова осталась в одиночестве, даже не успев удивиться своему обострившемуся ночному зрению.
«Наш лохмач — мужик завидный, — донесся откуда-то насмешливый голос Иоганны, — то есть раньше был… А сейчас спортили красавца. Ты, баба, троих пропусти, пятого не дожидайся, иди за четвертым…»
«Первый?» — одним вздохом спросила Инга.
Тишина. И легкий свист, складывающийся в тягучую, заунывную мелодию.
Напротив Инги стоял ребенок. Он стоял вполоборота, пряча лицо под капюшоном длинного плаща; маленький, худой, и сердце Инги застучало неровно и часто.
— Таля… — шепнула она, шагнув чуть в сторону и заглядывая под капюшон. — Ты?..
Под капюшоном не было лица. Там вздувался гладкий лиловый пузырь с блестящей поверхностью, и сверху неровной челкой падали черные засаленные волосы. Временами пузырь шел морщинами, трескался и как бы лопался, клубясь сизой мглой; из этого тумана проступали части совершенно разных лиц — орлиный нос с нервными ноздрями, чувственные губки бантиком, выпученные глаза под длинными женскими ресницами, усы щеточкой…
И вновь все сливалось в одно целое и застывало неестественно гладким яйцом.
Безликое Дитя молча отвернулось, свист внезапно усилился, теряя мелодичность — и Инга не успела уловить того бесконечно малого отрезка времени, когда Безликое Дитя покинуло поляну.
«Второй?» — спросила Инга сама себя, и чьи-то цепкие пальчики ловко вцепились ей в юбку, нетерпеливо дергая подол.
Инга опустила глаза. У самых ног ее копошилось существо, напоминавшее обиженную гориллу, но всего девяти дюймов ростом. Лесной недомерок громко залопотал по-своему, втолковывая оторопевшей Инге какие-то свои, никому больше неизвестные истины, а когда Инга присела на корточки, он по непонятной причине озлился, зашипел, плюнул Инге на колено и, отцепившись от юбки, засеменил прочь.
Удаляясь, он, вопреки ожиданиям, отнюдь не уменьшился, а даже наоборот — принялся расти, вытягиваясь, сравнялся в росте с соснами и исчез в темноте леса, оставляя за собой грохот падающих деревьев да вопли потревоженного ночного зверья.
И тут Ингу сбило с ног. Причем так неудачно, что она ткнулась носом в прелую хвою, едва не выронив нож, потом оперлась на локоть и ошалело уставилась на очередного гостя.
Человек, столь неаккуратно вывалившийся из кустов, был действительно похож на человека, более того — человека весьма заурядного и вдобавок пьяного в стельку.
— Нет, нет, — забормотал человек, стоя на четвереньках и дыша на Ингу сивушным перегаром, — нет, только не это… Ну на кой ляд я вам всем сдался?! Отстаньте, а… отстаньте!..
Одной рукой человек попытался отмахнуться от всех тех, кому он на некий ляд сдался — но потерял равновесие и упал, с шумом заворочавшись в сухих иголках.
— Значит, так? — с унылой обреченностью спросил он и шустро пополз к противоположному краю поляны, раскорячась и топыря локти. — Значит, облава? Ладно…
«Он, Бредун, — вспомнила Инга слова Иоганны. — Больше некому… Четвертый!»
И шагнула следом.
Доползший до конца поляны Бредун остановился и попытался лежа обернуться, что ему частично удалось.
— Вон пошла, — хрипло пробурчал он, косясь на Ингу, — давай, чеши отсюда… Съем сейчас! Вот…
В глазах Бредуна зажглись хищные красноватые огоньки, зубы удлинились, становясь клыками, и на бледном лице резко проступил багровый рот.
— Ух, щас кровушку-то повысосу! — визгливо затянул Бредун — и икнул. Потом еще раз. Громко и неожиданно.
Он икал и икал, сотрясаясь всем телом, лицо его опять стало заурядным и даже жалким, и Инга зачем-то принялась хлопать его по спине, опустившись рядом на корточки.
Через некоторое время Бредуну полегчало. Он привалился спиной к стволу сосны, шмыгая длинным горбатым носом, взгляд его светлых глаз малость протрезвел и стал почти осмысленным — и Инга осмелилась.
Она ожидала совсем другого — погони, насилия, боли… А тут сидел похмельный немолодой человек, и лес вокруг помалкивал, до поры прикидываясь паинькой.
— Ты ответь мне, Бредун, — начала было Инга, и осеклась. — Они сказали, что ты можешь ответить…
И снова осеклась.
— Кто?! — подавившись собственным вопросом, перебил ее Бредун и для пущей убедительности постучал кулаком по своей груди.
— Я — кто? Как ты меня назвала, женщина?!
— Бредун, — робко повторила Инга. — Это мне так на хуторе…
— М-да, — человек задумчиво взлохматил и без того непослушные волосы. — Вот оно как… Бредун, значит… Это который бродит, что ли? Или который бредит? Ась? Ты как полагаешь?
— Никак, — честно ответила Инга. — Не знаю я. Ничего я теперь не знаю. Жили себе, жили, и вдруг — как в черный омут. Страшно должно быть, а мне и не страшно даже… Плохо и пусто.
— Ну, дура Иоганна, удружила, — человек плюнул в кусты и вытер мокрый рот о плечо. — Вот уж ведьмаки чертовы, умники лешастые, скажут — как оглоблей по башке… Бредун… Тогда уж лучше который бродит. Бредет, так сказать. Туда-сюда. Оттуда. И отсюда. И опять туда… где раки зимуют…
Он помолчал и нехотя добавил:
— Ты б меня не спрашивала лучше, а? Я тебе все равно ничего толкового не отвечу… Ну не знаю я, где мужики твои, честно, не знаю! Слухами земля полнится, а я мимо шел, как всегда… брел, в смысле… Догадываюсь, да и то — серединка на половинку! Зря они на Черчеков хутор сунулись. Ох, зря!.. Этот хутор судьба часто любит. Раз в полста лет — не одно, так другое… хоть в вашем мирке, хоть в каком другом! Ладно, что с тебя, неразумной, возьмешь, кроме хлопанья ресницами… Раз ты меня, похмельного, утешила, давай глянем…
Инга не очень поняла, что именно они сейчас будут глядеть в этой темени, и чем она таким особенным утешила похмельного Бредуна, но тут ночной гуляка лениво махнул рукой — и вокруг стало светло.
Очень светло.
Слишком.
9
Над собором из пепла — ветер.
Свет и мрак,
над песком встающий.
Очертанья маленькой смерти.
Инге показалось, что ее проволокли за волосы через такой чертополох миров и событий, что он изорвал сознание в клочья, разметав обрывки по ветру.
По степному горячему ветру, пахнущему полынью и стрелами…
Горели соборы и бордели, воздвигались империи и рушились горные хребты, вскипали алые бездны и небо раскрывало объятия молниям, когда на перепутьях дорог мирских сходились судьбы и упрямые неудачники с глазами цвета синей стали…
И хутор, Черчеков хутор, настырный камешек в шестернях взбесившихся часов!.. Он строился, разрушался, рос или сужался до единственной радикулитной избенки; рождались и умирали люди и нелюди, творилось зло, похожее на добро, и добро, неотличимое от зла — камешек, камешек, мелкий, назойливый, ворочающийся…
Где ты, камешек? Затерян в прибрежной гальке или летишь в авангарде горной лавины; впрессован в щебенку сельской дороги или забрался в башмак случайного прохожего?
Где?!
— Понравилось? — мягко спросил кто-то у Инги из-за спины. — Понравилось бродить? А вы мне даже напиться по-человечески — и то не даете! Эх, вы… С тобой все в порядке?
Перед Ингой блестела река. Она текла, извилистая, поросшая ряской у берегов, до мелочей похожая на Маэрну в верховьях, откуда они с Анджеем и начали свой маршрут на байдарках. Талька еще сразу натер водянки на ладонях, а Бакс все смеялся… Они вообще много смеялись тогда.
Ингу тронули за плечо, и она обернулась. Позади стоял Бредун. Таким его представить было трудно.
Он был выбрит и причесан. Ему подходил любой возраст от сорока пяти и дальше, дальше… Судя по выражению глаз — намного дальше. И серые глаза Бредуна, посаженные близко к горбатой переносице, глядели трезво и с грустной иронией. Так могло бы смотреть дерево. Или скала, нависшая над заброшенным горным храмом.
И одет Бредун был чисто и опрятно. Штаны, куртка, короткие сапоги — хотя Инга никогда раньше не видела штанов такого покроя и курток такой расцветки. Все вроде бы то же, что и у всех — ан нет, дудки, то — да не то…
— Эх, вы… — еще раз повторил Бредун и, отвернувшись от Инги, стал всматриваться куда-то вдаль — в туман, стелившийся по реке ненамного ниже того места, где они стояли.
Инга последовала его примеру.
Туман, зыбко-белесый вначале, начинал постепенно темнеть в глубине своей пелены, словно его волокна смыкались гуще, плотнее; а еще дальше просматривалась глухая чернота — как черное платье сквозь кисейную накидку в несколько слоев.
Чуть позднее Инга заметила, что странный туман не ограничивается рекой, перерезая ее пополам и скрывая остаток почти-Маэрны от глаз людских. Он плавно стекал на молчащие берега, крался по сухой осоке и воровато вползал в самую гущу чахлого кривоствольного леса по обеим сторонам реки.
В лесу царила все та же чернота — но не обычный сумрак живой чащи, а знакомо-безразличная мгла, режущая мир на две части. Инга видела ее трижды, во время приступов: на работе, в поезде и при осмотре трупов.
— Что это? — тихо спросила Инга.
— Это? Это Переплет…
— А за ним что? Книга?
Бредун рассмеялся, и невесел был этот смех, до того невесел, что напоминал сырой промозглый туман-кисею на черной подкладке.
— Да уж Книга… такая Книга, что… а еще там люди есть. Всякие. Деревья, наверное, растут, дождь идет, а зимою — снег. Только ходу туда нет. Я имею в виду — живым ходу нет. Лишь после смерти. А у меня с этим делом нескладуха выходит…
Инга мгновенно связала последние слова Бредуна с тем, что он говорил ночью в лесу — где тот лес, где та ночь? — и вздрогнула.
— Там мертвые?! Да, Бредун? Только мертвые? И Анджей там? И Таля?! Ты это хотел сказать?! — они там, за твоим Переплетом! Будь он проклят, вместе с тобой!..
— Цыц, баба неразумная, — угрюмо и властно оборвал ее Бредун. — Не мой это Переплет. И хорошо, что не мой, а то я бы огородился…
Лицо его на миг стало жестким и страшным. Страшным всерьез. Но лишь на миг.
— Живые там. Все живые, и люди, и прочие… Одни — местные, другие — пришлые. Вот и твоим мужикам в самый раз там оказаться. С Черчекова хутора, почитай, все туда попадают — когда час пробьет.
— Живые, — повторила Инга, не вслушиваясь в остальное. — Живы…
— Говорю, что живые! Не так, может быть, как ты себе это представляешь, но — в достаточной мере. А вот что там со всеми живыми делают — никто не знает. А узнать хочется…
Инга молчала. Руки ее безвольно повисли вдоль тела, что-то теплое было зажато в правом кулаке, и не оставалось сил даже на то, чтобы просто разжать пальцы и выронить предмет.
Напротив клубился туман с черной душой.
— Ты только не думай, — продолжал меж тем Бредун, теребя вислый кончик своего длинного носа, — не думай, что я тебе просто так помогать стану, за глаза твои мокрые… Моя помощь дорого стоит. И платить не сейчас придется, не завтра — много позже, когда уже и нечем-то расплачиваться…
— Я знаю, — безжизненно ответила Инга. — Я сейчас вернусь на хутор и там умру. И попаду в туман… где Анджей с Талей. А потом…
— Дура ты! — гневно рявкнул Бредун, багровея и хватая Ингу за плечи. — Вот уж дура, так…
Он резко замолчал и уставился в землю. У ног Инги, наклонясь в сторону тумана-Переплета, торчал нож.
Бредун осторожно коснулся ножа кончиком пальца, после выдернул его из земли и стал рассматривать, уперев острием в ладонь и аккуратно поддерживая сверху.
— Иоганна дала?
Инга кивнула. Ей действительно казалось, что нож дала Иоганна.
— Сама дала? Что взамен попросила?
— Ничего. Так просто…
— Ну, счастлив твой бог, баба… Я просил — не давали. Ни Иоганна, ни Вилисса — мать ее — ни за что. И бабка тоже. Даже не показывали, всего один раз — и то… А дед нынешнего Черчека, отца Иоганны, — тот и вовсе слушать не стал, хоть и любил меня… да и я его любил. Я уж решил, что и впрямь легенда все это, бредни — нож Танцующего с Молнией. Собственно, ничего, кроме легенд, и не осталось… Считай, половину помощи оплатила — большую половину.
В руках Бредуна нож выглядел совсем по-другому — не так, как на хуторском подворье, но и не совсем так, как в ночном лесу. Клинок заметно раздался, став шире и мощнее, кожа на рукояти залоснилась и резче проступила вязь узора — словно строка неведомого писания, выжженная на синеве лезвия и обрывающаяся на самом острие.
— Береги его, — Бредун вернул нож Инге и улыбнулся удивительно светлой, юношеской улыбкой. — И жди меня на хуторе. Если этот ваш долдон в мундире объявится и будет к тебе со всякими глупостями приставать — наплюй и не верь. Лейтенанты — они дальше козырька ни ерша не видят. Как, впрочем, и генералы. А теперь зажмурься…
Инга послушно зажмурилась. Бредун взял ее за руку и они сделали несколько шагов. На девятом шаге Инга почувствовала, что уверенные пальцы Бредуна соскользнули с ее запястья — и наугад шагнула еще раз, стукнувшись лбом о невидимое дерево.
Глаза открылись сами собой, и из них посыпались искры. Когда к Инге вернулась способность видеть, она обнаружила, что стоит нос к носу с кольями изгороди Черчекова хутора — вернее, нос к сучку — и сжимает в руке кухонный нож.
За лесом занималась заря.
10
Стара
земля
свечей
и горя.
Земля
глубинных криниц.
Земля
запавших глазниц.
Стрел над равниной.
Лейтенант приехал к полудню.
Инга как раз помогала Иоганне по хозяйству, сама удивляясь той легкости и естественности, с какой она вписалась в хуторской быт. О прошедшей ночи не вспоминали, словно ее и не было. Где-то в глубине души у Инги тлела уверенность, что Иоганна и так знает все, что произошло в чаще леса и на берегу туманной речки; Иоганна просто обязана была это знать, а уж старый Черчек — и подавно.
Бородач-фермер сперва долго шептался на огороде с лохматым Йорисом и после внезапно подобрел и проникся к Инге душевным расположением, а Йорис все время норовил пройтись поближе к Инге и подмигнуть ей плутовским зеленым глазом — заигрывал, что ли, или намекал…
Нож Инга попыталась вернуть Иоганне, но та молча отвернулась и сделала вид, что ее это не касается. А спустя минуту написала чищеной свеклой прямо на столешнице «Иоганна» — почерк был похож на контуры средневекового города — затем подчеркнула все нечетные буквы и составила из них другое имя (правда, третью и пятую поменяв местами).
Инга.
Инга ничего не поняла, но решила не переспрашивать. И правильно решила.
…Короче, к полудню приехал лейтенант. Он долго выбирался из своего «жука», что-то втолковывая сидящей на заднем сиденьи крупной овчарке — тому самому Ральфу, чей вой Инга помнила до сих пор. Ральф беспокойно мотал головой, настораживая уши и нервно нюхая воздух.
— Сто раз талдычил олуху, — пробормотал Черчек, стоя возле женщин с тяпкой в руках, — чтоб не возил к нам своего ярчука!.. Вот уж дурья башка…
— Ярчук — это порода? — заинтересовалась Инга. — Это вы так овчарок зовете?
— Песья порода, — хмуро пояснил Черчек, непонятно что имея в виду. — Ярчуки на нюх злые… да не то, что надо, чуют. Йорис, кликни братьев, пусть за хатой постоят…
Лейтенант подошел к ним и вяло козырнул. Лицо его являло собой сосуд скорби человеческой, причем сосуд весьма потрепанный жизнью и обстоятельствами.
— Здравствуйте, госпожа Линдер, — голос лейтенанта был печален и тих, — здорово, дед… Вы извините, госпожа Линдер, и не думайте, что я вовсе забыл про вас — я помню, и билет для вас обратный взял… только на той неделе уже, в четверг. Неприятность у нас большая, вот и некогда было…
— Неприятность? — сочувственно спросила Инга. — Какая неприятность?
— Да уж самая что ни на есть… Тела из морга пропали. Этих ваших… или не ваших. Как есть подчистую пропали. Смотритель морга горькую запил, господин майор обещал мне… ну, да это неважно, а эксперты руками разводят и говорят…
— Что дохликов пацюки схарчили! — неприлично громко расхохотался старик, дергая себя за бороду. — Или что головешки деру дали! Прямо в рай, к богоматери за пазуху!..
— Как вам не стыдно! — возмутился лейтенант с совершенно уже цивильными интонациями, но его прервал собачий лай.
Лаял Ральф. На Иоганну. Пес, оказывается, давно выбрался из машины, распугав всех кур, и теперь самовольно вмешался в разговор.
Собака припала к земле в семи шагах от беременной, готовясь к прыжку; хриплый лай клокотал в ее глотке, вздымая дыбом шерсть и наливая злобой горящие глаза — а Иоганна, неподвижная и белая, как полотно, глядела на крупного пса, исходящего ненавистью.
— Ярчук, мать его в три бадьи… — Черчек перехватил тяпку поудобнее, и даже Инга крепче сжала кухонный нож, чувствуя, как обтяжная кожа рукоятки будто прирастает к ее ладони.
— Фу, Ральф! Фу! Назад!..
Кричал лейтенант. Пес не обратил на его команды ни малейшего внимания, собираясь во взведенную пружину…
— Хай, зверь!
У угла флигеля стоял полуголый Йорис. Он был без привычной майки, и Инга в очередной раз поразилась его волосатости. Жесткий черный волос рос у Йориса не только на широкой груди, но и на плечах, и даже на спине вдоль позвоночника (Йорис стоял вполоборота, и часть его спины просматривалась вполне отчетливо).
Из-за плеча Йориса выглядывало встревоженное лицо одного из парней, а сам лохмач словно распрямился, перестал горбиться — и Инге удалось поймать короткий взгляд Йориса, брошенный им в сторону Иоганны.
Мужской, спокойный, забывший себя взгляд. Так смотрит на свою смуглую владычицу варвар-телохранитель из северных лесов, становясь между ней и дюжиной клинков; так смотрит вожак стаи, выходя вперед…
— Хай, зверь! Аррргх!..
Пружина сорвалась. Ральф взвился в воздух, круто меняя направление; и собака, Йорис, его приятель скрылись за флигелем.
Лейтенант рванулся было за ними, но корявые пальцы Черчека-хуторянина уцепили его за рукав, придержав на месте.
— Погодь, не суетись… там и без тебя шуму много случится…
Шуму действительно случилось очень много, причем он был громок и разнообразен. Спустя минуту из шумовой завесы вылетел визжащий Ральф на трех ногах; заднюю правую он поджимал к брюху, но и на оставшихся лапах пес бежал резво и в охотку.
Прыгнув в «жук», Ральф забился под сиденье, и лишь отчаянный скулеж напоминал о случившемся.
— Вы что, собак завели? — тупо глядя на Черчека, осведомился лейтенант. — За домом держите? Завели, да?!
— Не-а… — равнодушно отозвался Черчек. — Приблудные, наверное. Лишь бы Йориса мне не покусали, а твой кобель нам до подштаников…
…Короче, в полдень лейтенант уехал. И приехал к полудню, и уехал сразу же, потому что скандал с Ральфом занял очень немного времени. А Инга, спрятав билет в сумку и тут же забыв о нем, принялась вместе с Иоганной промывать, мазать мазями и бинтовать разодранную руку Йориса, прокушенную в двух местах.
Йорис морщился, кряхтел, собирался ругаться — да так и не собрался.
Инги стеснялся.
— Мамаша твоя, Ганна, такие дырки штопать умела, — заявил Черчек, неслышно подошедший сзади. — Ох, и умела… И бабка ее тоже. Ее Бредун учил, а уж он-то мастер на всякие штуки… Пошепчет-пошепчет, пальцами помнет, а то и слюной помажет — никаких трав не надо. Дед мой все пытал его — откуда, мол, да что — а он молчит, сливянку хлещет и улыбается… А к бабам ласковый был, разговорчивый… вроде Йориса, только умнее. Ты вот, Йорис, виду не подавал, а я знаю, что ты Вилу, жену мою, а Иоганнину мамашу, слушать слушал, а терпеть не мог… ну и зря. Бредун ее уважал…
— А почему вы его Бредуном называете? — Инга завязала концы бинта и принялась устраивать раненую руку Йориса в повязке, подвешенной на шее.
Черчек и Иоганна переглянулись, и беременная еле заметно кивнула.
— Да чур его знает… — почесал затылок старик. — Бродяга — так вроде бы неудобно, Ходок — еще хуже… Помню, я мальцом был, а к деду моему как раз Бредун забрел, пива выпить. Ну, выпили раз, выпили два, Бредун по нужде на двор пошел, а в хату вдруг упырь Велько лезет — с того кладбища, что под Писаревкой. Так-то они нас не трогают, грех напраслину возводить — только тут гляжу, совсем мертвяк озверел, как луной намазанный… Слово за слово, а дед у меня тоже не подарок — в общем, сцепились они. Я к дверям, а в дверях — Бредун. Бледный, аж инеем взялся, и как зашипит на упыря не знаю уж по-каковски!.. Велько деда бросил, в угол вжался, словно в нос чесноком сунули, и лопочет дурным голосом: «Прости, Сарт-Верхний, неразумного!.. Ночь сегодня мутная… Прости, Сарт…»
— Ну? — нетерпеливо бросила Инга в сторону замолчавшего хуторянина.
— Вот те и ну… Сдуло Велько, как туман ветром, а Бредун к деду подошел и еще пива спрашивает. Дед доброе пиво варил… А я раз попробовал Бредуна Сартом назвать, как упырь звал, так дед меня выпорол…
— И правильно сделал, — донеслось от плетня.
Все обернулись. У изгороди стоял Бредун.
Губы его были разбиты. На левой щеке подсыхала длинная царапина, и один глаз заплывал синей опухолью.
Он улыбался.