Вот и вся любовь — страница 3 из 25

— А материал?! Как вы проходите с ними материал?

Наш материал! Безухова и Болконского, Раскольникова и Свидригайлова — как проходить их в школе рабочей молодежи?

— Да я сегодня внуку Феденьке читала: вот хороший мальчик, вот плохой, это белое, это черное, — я и с вами так же работала.

Мы пили чай с каким–то печеньем. Она не отличалась хлебосольством, попросту не замечала еды, а два арбуза, что мы принесли, поставила, словно вазы, на пианино. В следующий раз показывала нам желуди, привезенные из Ялты, мы смеялись, не наши ли арбузы так высохли. Уже уходили, когда она сказала — скороговоркой:

— А я ведь из–за тебя ушла, Иринка, из–за твоего сочинения. Надоело это все. Я потому и на выпускной не пришла.

Вскоре мы пригласили ее на свадьбу.

9

Мы стали столичными студентами, сначала я, потом Леня, она — учительницей из ШРМ. Она жадно расспрашивала обо всем, когда мы заходили к ней в каникулы, — а мы и не сомневались, что в курсе чего–то особенного. На вечер памяти Шукшина я проходила с необыкновенными приключениями, но Е. Н. интересовало другое: был тот вечер единственным или участники выступают повсюду…

Ей были известны любые новинки — и книжные, и кино.

— Елена Николаевна! С какой скоростью вы читаете?

— Если не нравится, быстро, если нравится, медленно… Медленней всех — любимого Диккенса, все лето с ним провела… Мы отдыхали в деревне в Башкирии, там жители говорят: у нас деревня сволочная, нас с разных местов сюда сволокли… Смотрите–ка, что мы там купили! — она показала сборник стихов какого–то Мандельштама.

— Но ведь Мандельштам — это физик?

— Что вы, это был удивительный поэт! Он умер в сталинских лагерях, где зэков заставляли долбить мерзлоту, лишь бы только занять работой. Говорят, что, когда он умер, его пайку еще получали, его мертвую руку за хлебом протягивали…

Мы возвращались раздосадованные: вот мы и стали умней учительницы. Как можно верить в глупые сказки: долбить мерзлоту, пайку в мертвую руку… Через два дня я узнала, что изнасиловали подругу. Носить такое в себе было невозможно.

— Ой–е–ей… — Елене Николаевне стало горше, чем мне. — Как страшно–то… Такие раны не зарастают, как концлагерь…

— Вы думаете, что концлагерь не зарастает?

— Конечно, Иринка, конечно же, нет.

Но я ей опять не поверила.

И позже, уже в аспирантуре, впервые начитавшись самиздата, мы появились у нее, переполненные новым знанием. Взахлеб пересказывали Льва Копелева: оказывается, в 45‑м наши солдаты грабили и насиловали! Она слушала без интереса. Она как–то вмиг вся осунулась, лицо посерело, глаза и нос покраснели, и мы услышали — единственную за всю жизнь — грубость из ее уст:

— А идите–ка вы к чертовой матери!

— То есть как?

— Наши солдаты! Из окопов, в крови и грязи! Измотанные, вшивые, голодные, оторванные от человеческой жизни! Как, по–вашему, они могли себя вести в Германии?

— Но ведь про это никогда не писали…

— Даже слышать, — даже слышать! — об этом не хочу… Мы тут с Вольфом Соломоновичем говорили, а Вольф Соломонович человек очень мудрый: понимал ли Ленин, что он натворил? Ведь за что–то он получил эту смерть. Такую мучительную и долгую…

Переглядываемся: при чем тут Ленин? Разве смерть зависит от жизни? Снова эта ее наивность, как тогда, после Лениной практики:

— И ты, Ленечка, допрашивал человека?

— Мошенницу из домоуправления.

— Да как же это — допрашивать, это бесчеловечно! Ты допрашивал? Как Порфирий Петрович?

И обрадовалась, узнав, что мошенница сама вела свой допрос: «Это не подпишу, это я так, тебе для опыта. Я, мальчик, сама продиктую… Записал? Ставь точку. Теперь распишемся».

10

Почему–то я не помню деталей. Был ли у нее в доме порядок или запущено, и в чем они выходила: в халатике или в чем–то приличном. Я вижу ее квартиру, как отражение в потемневшем трюмо. Стеллажи до потолка и книги, книги, книги. А вещи, а их качество? Не помню. Наверное, они с мужем были по–советски богаты, наверное, имели старинные финтифлюшки, муж родился еще до революции, наверняка же у них что–то было. Я помню ощущения: приглушенный звук, приглушенный свет. Дверь открывает старик, благородный и крепкий: «Леночка, это к тебе». Мы разговариваем час–полтора в гостиной, в комнате с нарядными книгами — книги нарядные? или шкафы? — даже чаю не пьем, потом слышим его шаги за дверью, он стучит, появляется в комнате, высокий и строгий, с внушительным черепом: «Леночка, нам пора». Он никогда с нами не разговаривал, и мы чуть–чуть не любили его — за то, что ради будничного общения с ним она прерывала наш праздник.

А что Виталик? Виталик рано женился, работал в библиотеке, где еще мог работать этот маменькин сынок! — мы сами решили, что он маменькин сынок, она мало о нем говорила. Она всегда интересовалась Лениными стихами. Я не любила, стеснялась, когда Леня читал, мне казалось, будто он обнажается. Однажды сказала ей об этом.

— Понимаю, это как если б Виталик читал публично…

Так мы узнали, что Виталик тоже пишет. Он поступил в аспирантуру, в Ленинград, занимался Блоком — Леня ему даже завидовал.

11

На последнем году аспирантуры я родила девочку, недоношенную, слабую. Родители переехали в Свердловск. Я прилетела к ним выхаживать ребенка, не догадываясь, что меня ждет остановка во времени: я никого не знала в этом городе… Мне приснилось, что Елена Николаевна овдовела. Не помню, долго ли я собиралась с духом, но когда я ей позвонила, ответил надтреснутый старческий голос, — я не сразу узнала ее.

— Елена Николаевна? У вас ничего не случилось?

— Случилось, Иринка… Умер Вольф Соломонович.

— Я так и знала.

— Как ты почувствовала?

— Приснилось… Как вы там?

— Очень плохо… Как же еще?

— А разве вы не были готовы?! Вы же знали, что ваш муж уйдет первым?

Ему должно быть восемьдесят пять, я посчитала.

— Ох, Иринка! Не трогай ты этого…

Я пыталась потрогать пальчиком горе. Горе, такое горе было в ее интонации, что я впервые ощутила: и утраты невосполнимы, и концлагерь не заживает. «Интонация, — учила она, — в тексте так важна интонация».

— А что теперь?..

— Не могу здесь оставаться. Поеду к Виталику в Кокчетав, у них комната в общежитии…

— Можно я вам письмо напишу?

— Да я буду счастлива, Иринка!

Я слышу эту интонацию, как сейчас: «Да я буду счастлива, Иринка!»

— Ну, вот, слава богу, а то у вас был такой голос… как у интеллигентной старушки.

— А кто ж я по–твоему? — как хорошо она рассмеялась! — Уж не знаю, как насчет интеллигентности… Пиши адрес: «Казахская ССР…»

Но я ей не написала. Я представляла себе общежитие, обтрепавшиеся конверты на вахте и пугалась, что письмо затеряется, и заранее воображала свои мучения в ожидании ответа… А может, я не хотела знать ее тещей–бабушкой, просто матерью при каком–то Виталике.

12

Я начала свою взрослую жизнь, совсем не будучи к ней готова. Наташа Ростова по эпилогу… Я была не Наташа Ростова. Жизнь как целеполагание, жизнь как целедостижение — вот что было представлением о счастье. Университет — аспирантура, замужество — дети, пятерки — успех. Боже, как я споткнулась на детях! Никто не учил, что надо все отодвинуть. Если твой ребенок болен, несчастен, — просто все отодвинуть, и все. Не врача вызывать, не лекарство давать по часам, а заботиться и любить, любить и заботиться. Нет одежды, еды, — искать на рынке, нет денег, — заработать. Зарабатывать — это казалось мещанством! Заставлять мужа — как же так, мы равны! Я ждала какой–то ровной, равномерной жизни. Чтоб и книги, и спорт, и работа, и отдых. Был ли муж мой счастливей? Не знаю. В те дни был свободней…

Удивлял Левушка: Левушка не стал ученым. Он рано женился, завел детей, работал программистом. Наверняка был хорошим программистом и, без сомнения, был хорошим отцом. Они с женой вечно возились со школьниками: кружки, олимпиады, передовые методики. И со своими детьми возились много, — наступали новые времена, просто кормиться становилось непросто.

Я стала задумываться, чего же достигла Е. Н., мой главный авторитет, хранитель истины — мне не хватало ее оценок. Что она сказала бы: «брось возиться» или «как ты можешь читать, когда не прибрано?» Мне хотелось, как правоверному иудею, получить набор правил на все случаи жизни — вряд ли я стала бы их исполнять, но получить правила от нее мне бы хотелось. По телевизору теперь показывали батюшек, православных священников, у некоторых был взгляд, как у нее: легкий и понимающий. Я скучала по этому взгляду. Читая письма в «Огонек», обнаружила подпись: «В. Берлин, доцент филфака КазГУ»… — Виталик! Значит, теперь она в Алма — Ате. Я стала мечтать, что поеду к Лениной тетке, зайду в справочное…

Но как–то все было недосуг. Я жила, совершала поступки, в некоторых не призналась бы ей ни за что, но было чем и похвастать: третьей дочкой, моим маленьким женским геройством. Приехав как–то за Лелей к свекрови — в город детства, случайно узнала, что в школе празднуют юбилей директрисы. Я помчалась, как есть, в футболке и джинсах, влезла в зал посреди чьей–то речи и обомлела: в первом ряду сидели наши учителя. Сидели рядышком, как на выпускном, самые лучшие, и опять без Елены: классная Зоря Исааковна, математичка Любовь Абрамовна, историчка Надежда Игоревна. Словно в кино сменили кадр, проявили один сквозь другой, промелькнула картинка: двадцать лет назад и теперь — добавили морщинок и седины, одно мгновенье — и все стало, как раньше. Им было труднее меня узнать.

— Ирина, а где же твои волосы? Зачем ты красишься? У тебя был очень красивый цвет!

А заставляли стягивать резинкой…

Директриса сидела в центре. Выпускники, совсем старые и не очень, говорили душевные речи, благодаря юбиляршу за то, что она собрала замечательных учителей и что она и сама замечательный учитель. Выступил ее сын, старший брат нашей Оли, — солидный, лысый. Какое счастье, сказал он, мама, что ты не взялась вести наш класс, какое счастье, что я учился у Еле