Вот и вся любовь — страница 4 из 25

ны Николаевны… И — как прорвало: все заговорили о ней. Юбилярша вспомнила комиссию гороно, та комиссия уличила Е. Н. в отставании по программе:

— Я так старалась, чтоб они не встретились! Они рвались объяснить Елене Николаевне, как это много — шесть часов, но я знала: они не поймут друг друга.

Я поняла: больше не буду жить без нее, сегодня же узнаю ее адрес! У Надежды Игоревны — они же подруги. Надежда Игоревна сама подошла ко мне.

— Ирина, я ведь все еще помню прощальную вашу речь. Вы знаете, что ваш выпуск невозможно забыть?.. Такие жаркие дискуссии на уроках. И все так творчески относились, такие начитанные… Пойдемте, я покажу вам фотографии в школьном музее.

А я‑то думала, только нам повезло. Жили в одно время Рафаэль, Микеланджело, Леонардо да Винчи — оказалось, им с нами тоже подфартило. Я рассказываю Надежде Игоревне, кто где: Штаты, Израиль, Норвегия и Канада. Она тоже рассказывает — о новых учениках:

— У нас ведь учится Ленин племянник. Такое сходство!

— И еще Соня, дочь Левушки.

— Рыженького? Представляете, Ирина, я спросила: «Вы ему точно не сестра?»

— Надежда Игоревна, а где Елена Николаевна? Вы знаете ее адрес?

Надежда Игоревна, историчка. Низкий лоб, густые брови, немалый рост. Бэшки звали ее «тетя лошадь», мы — никогда. Совсем не помню, как и чему она нас учила, мы любили ее не за материал. За философски ироничную гримаску, за остроумие, за какое–то особое достоинство — вне пола, профессии, возраста. Класс исследовал границы этического, натыкаясь на ее колючие шуточки. Но как никто, она умела быть серьезной.

— Адрес?.. Ирина, я говорю в расчете на вашу порядочность. Она ведь уехала в Израиль — четыре года уж тому, вслед за сыном. Он развелся, у него новая жена. У Елены Николаевны сейчас свой угол, она какую–то пенсию получает за мужа. Но тоскует, конечно. Я надеюсь, вы никому, кроме Лени, не скажете.

Странно… Сейчас отъезд считается успехом: Оля, дочь директрисы, в Норвегии — вместе с мужем, нашим Алешкой Ветровым. У математички дочь в Италии. Какое–то неблагополучие сквозило в этой секретности. Будто Е. Н. сделала что–то стыдное, что–то нехорошее — для себя.

13

Незабвенная и любимая, здравствуйте!

Я старалась быть слегка фамильярной, слегка насмешливой, чтоб она поняла: она — моя, а не только Виталика. «Греки сбондили Елену по волнам…» Я приеду, писала я, я обязательно к вам приеду. Щедрое толстое письмо отослала я и стала ждать, считать дни, бегать на почту. Ответ пришел не скоро, да я и не ждала очень скоро, — почему–то надо было писать на его адрес. Конверт был до обидного легкий и занимал всего один листик, две негусто исписанных страницы. Только почерк мне понравился в том письме, только почерк — он стал крупным, как у ребенка, но это был ее почерк.

Милая Иринка! Дорогая моя девочка! Как же я рада, что ты, мать троих детей(!), кандидат наук, любящая жена и, конечно же, глава благополучного семейства, осталась все той же Ириной Барецкой — светлоглазой, светловолосой девятиклассницей, влюбленной во весь мир и прежде всего в Леню Горинского! Нет, правда, я рада–рада–рада! Именно этому, хотя твои научные успехи меня, старую учительницу, должны бы радовать прежде всего. Тем более немудрено стать кандидатом, будучи синим чулком. Но — и это меня всегда удивляло и восхищало — как умудриться родить и воспитать троих детей и одновременно писать (написать!) диссертацию, защитить ее перед сонмом вумных дяденек и тетенек?! Нет, ты умница, ты золото, ты сокровище!

Это заняло целую страницу. Я защитила кандидатскую десять лет назад, я давно не занималась наукой, я вообще сидела дома с младшей дочкой, изнывая от профессиональной несостоятельности, и не была влюблена не только «во весь мир», но даже в Леню Горинского! Еще полстраницы Е. Н. подробно вспоминала, как Леня в классе читал Вознесенского.

…Совсем–совсем неискушенный тогда в поэзии юный–преюный Леня уловил–таки и мне открыл — главное в Вознесенском — его «непобедимые ритмы». Правда, это сказано кем–то о Цветаевой, но и Вознесенского вознесли именно ритмы — твердые, резкие, рваные… Или у Ленечки теперь другие кумиры? Какие — так хотелось бы узнать… Или вообще не до кумиров?

А на оставшейся половинке…

В твоем письме, Ирина, меня растрогала фраза: «Ну, Елена Николаевна, если уж Вы в Израиле, так теперь–то я обязательно приеду» (цитировала она, как всегда, приблизительно). Может, это продиктовано мгновенным порывом, но все равно радостно и приятно. Ответная реакция — тоже как мгновенный порыв — была однозначной: «Не надо, Иринка!» Знаешь, как у Набокова, адресованное первой юношеской любви:

…И я молюсь, и ты молись,

Чтоб на истоптанной обочине

Мы в тусклый вечер не сошлись…

Слишком мало осталось в теперешней Е. Н. от прежней Елены Николаевны! Спасибо, моя девочка, за письмо!

Ваша учительница Е. Н.

Этого я не могла ни понять, ни простить. Я не видела ее лет пятнадцать, я мечтала услышать хоть одно ее слово, я попыталась сдержать свой пыл, — неужели переборщила с иронией? А хоть бы и так, что бы я ей ни написала, неужели ей не хочется увидеться? Что происходит в ее израильской жизни, если ей не дорого общение?! Я знаю только одну причину, по которой от человека мало что остается, ответила я своей старой учительнице, — разрушение личности от наркотиков и алкоголя. Но я не дам Вам разрушиться, я забросаю Вас письмами, я приучу Вас к себе, Вы еще сами попросите: Иринка, приезжай поскорее. Ох, и смеялась же она в ответ! Как хорошо она смеялась, как подтрунивала над своей немощью!

И мало–помалу у нас наладилась переписка. Она отвечала одним письмом на три–четыре, оправдываясь, что уже стара, я ворчала, что с ней невозможно крутить роман. Мои первые письма были нескончаемым «Письмом незнакомки». Я спешила вспомнить любимые эпизоды, посылала школьные фотографии, записки, странички, вырванные из блокнота, ее рецензии на мои сочинения — огромное множество дорогих сувениров в надежде, что они будут ей тоже дороги. Я старалась писать небрежно и с юмором. Она тоже не все время сюсюкала. Парадные фотографии с двадцатилетия нашей свадьбы ее… оглушили и ошеломили. Столько нового во всех вас, вокруг вас, что, по существу, я переписываюсь с мало знакомыми и иногда совсем незнакомыми мне Ириной и Леней Горинскими. Неизменным остался только Левушка — та же неувядаемая, непотопляемая улыбка, та же неожиданность появления в «непринадлежащем» ему месте, и в то же время, какая естественность, закономерность его появления! А вы… Да, красавица Ирина. В меру модная, в меру яркая, в меру ухоженная, в меру холеная. Зеленые русалочьи глаза. А где та девочка в вечной безрукавке при белой в какую–то крапинку кофточке? Где вечные бесенята в радостно распахнутых глазах? Где Ленечкина юношеская суровость и непримиримость в глазах и на устах, когда он, бывало, тихим голосом начинал читать: «Наши кеды, как приморозило…» И мороз пробегал по коже! А тут сидит какой–то новоявленный Карл Маркс — красивый, благополучный, полный и ухоженный…

С нами она еще деликатничала, кому–то из одноклассников досталось сильнее.

Ну, а про Сережу — не говорите мне, что это Сережка Якушев! С этакими–то усами, про которые сказано давно и точно: «Встреченных калеча пиками усов», с этакой–то вполне номенклатурной женой с толстыми ногами?! Ну, хватит! Будя! Злой язык — старуха потому что! «А сама–то ты??!!» — возопили бы вы, увидев меня…

14

Но я не признавала за ней никаких старушечьих прав. Я только что видела учителей — никто не старый, писала я ей. У Зори Исааковны все та же осанка, и она все еще работает. У Надежды Игоревны элегантное платье, она тоже работает. Любовь Абрамовна на пенсии — с сердцем, но ездила к внучке в Италию и новую математичку припечатала: «Не умеет решать задачи». А какой торт она испекла директрисе!.. Никто не старый — и Вы тоже не старая.

Мне хотелось активного диалога, я демонстрировала апостольские наклонности, любовь, преданность — я хотела учиться! Но она ускользала, писала мне не о том, благодарила за добрую память и за желание развлечь старуху–учительницу. Да я делаю это не для Вас, я пишу Вам, потому что мне это нужно, сердилась я. Она будто не слышала. Ее любимцем был Леня. Когда я посылала его стихи, она откликалась щедро.

…А по поводу Лениных стихов у меня целый «раскас». В здешнем бесконечном ворохе–потоке газетного чтива заметно выделяется Миша Генделев. Во всяком случае, я его выделила. Великолепный репортер, юморной и раскованный, умеет писать обо всем, что хочешь…

Об еде — здесь тема чуть ли не № 1 — пожалуйста: ведет рубрику «Общество чистых тарелок». Об очень модной здесь и животрепещущей теме «пробных мужей» — сколько угодно! (у Достоевского — «вечный муж», у Чехова — «дачный муж», а здесь — «пробный муж», т. е. господин такого разбора, которого одинокие дамы — а их тут тьма — берут «на пробу» в мужья; подойдет — сыграем свадьбу, не подойдет — вот бог, а вот порог). У Генделева эта ситуация выглядит так: «Намедни очередная Аглая заявляет: «Генделев! С вещами на выход!» — «Как, уже??!!»

Вот по поводу ностальгии, терзающей новых репатриантов: «Аглая! Где мои онучи? Ну, онучи, онучи!.. Положим, онучи я износил… Но лыжи?! Где лыжи?! Всегда были лыжи! Даже в детстве… Такие плоскостопенькие!» За одно это слово обожаю Генделева! При современном лексическом неряшестве найти точное слово — великое дело. (Здесь женщин–солдат называют солдатками. Услышали бы бедные Некрасов, Толстой этакое поругание языка!) Кроме того, к сегодняшнему дню все слова, все эпитеты и метафоры найдены, заношены и затасканы. А Генделев нашел: помните, в детстве у всех в России были такие прогнутые к земле, к снегу, коротенькие лыжи? Именно плоскостопенькие!