Вот и вся любовь — страница 9 из 25

30

…Ста–рушка не спе–ша

До–рожку пере–шла,

Ее остановил городовой.

— Неужели первый раз слышишь? — не переставая аккомпанировать, удивлялась Лариса Семеновна, мой новый педагог по фортепиано.

Предыдущая ушла в декрет, Лариса Семеновна как раз вышла, — сколько ей было тогда, двадцать два, двадцать три? Она не казалась девушкой и не хотела ею казаться. Была коротконогой, крутобедрой мамочкой, довольной жизнью и готовой делиться рецептами счастья. Она забраковала мою программу из советских композиторов и задала классику. Ужаснулась, что у меня плохо поставлена рука, и начала переучивать на свой лад. Вскоре ей это наскучило, и она принялась вязать на уроках, изредка вставляя: «Пропевать звук!.. Крещендо… Форте!! Не зажимай руки!!! А здесь ровней…» Пальцы по–прежнему не бегали, я по–прежнему стеснялась играть и умирала со страху на академических концертах. Глинка не получался, и каждый раз по дороге в музыкалку я придумывала тему беседы, топик, как сказали бы на английском. Лариса Семеновна откликалась охотно: «А я закончила свой вуз: вышла удачно замуж, понимаешь? По буквам: вэ, у, зэ…» Она любила читать — один–единственный рассказ Чехова.

— Обиженный муж слышит дыхание за спиной, думает, жена пришла подлизываться, простил ее, повернулся, а там собака! Представляешь, собака сопит! Гениально! Я так смеялась! Рассказ так и называется — «Собака»! Я читала его сто раз, а еще «Квартеронку»…

Лариса Семеновна обещала после выпуска научить меня музицировать. Она легко превращала любую мелодию в вальс, танго или фокстрот, меня же восхищали даже дяди Мишины два аккорда. Не верилось, что и я могла бы так — для удовольствия, без испуга.

— Да это вообще ерунда! Я научу тебя в два счета! Только школу закончи. Вот еврейская… Как?! Не знаешь еврейской музыки?! Сестер Бэри?! А что же твой папа?

И она устроила мне маленький концерт.

…А койте, койте, койте папиросн!

31

Я плыла на белом пароходе в Израиль, со сцены пели те самые песни, меня ждала маленькая страна, вместившая и вредного Каца, и половину моей музыкальной школы. Первой уехала Ципора Израилевна. Вышла на пенсию и уехала — в те годы это считалось неприличным. Я помню, как к моей подружке, Иринке Васильевой, пришел в школу отец — он жил с другой семьей и приехал из Риги. У Иринки все было в порядке: хлопотливая мама Серафима Ароновна и русский отчим, удочеривший ее еще в детском саду. Иринка любила шушукаться и хихикать, но от родителей унаследовала печальные глаза и склонность к сомнению. Ей нравились индийские фильмы. В нашем–то классе! Это понимал лишь Миша Шнайдер, объясняя: «Аидише харт». В выпускном классе Иринка — Ирина Петровна Васильева — задумалась, не махнуть ли ей на БАМ. С таким отчеством, с такой фамилией она могла поступать куда угодно, но предпочитала с комсомольским энтузиазмом доводить до истерик несчастную Серафиму Ароновну.

…Странный мужчина стоял напротив кабинета физики. Мы торопились обедать, он окликнул Иринку. Было сразу видно: чужой. Иринка успела в столовую, но есть не смогла.

— Дурак! Какой дурак!.. Уезжает в Израиль.

Это звучало как «садится в тюрьму» или «предает Родину». Я охнула:

— Да уж, надо же… Ладно, тебе–то что. Ты ему даже не дочь по документам! Он попрощаться приехал?

— Обещай, что никому не скажешь, — шептала она. — Такой дурак, представляешь? Зовет меня с собой.

— С ума сошел? Что ты ему сказала?

— Мало ему, что ли, той семьи. Говорит, смотри, не пожалей. Несет такую антисоветчину… Ужасно стыдно. Стыдно.

Она всхлипывала, вытирая рукавом глаза, мы стояли у окна в конце коридора, в другом конце маячил ее отец, он еще долго не уходил из школы, а я смотрела: чужой, совсем чужой…

32

Ципора Израилевна уехала первой. Вышла на пенсию и уехала. В девяностые годы потянулись остальные. Я представляю, как таблички слетают с дверей кабинетов и выстраиваются клином на юг: «Циссер», «Гинзбург», «Кисельгоф», во главе — «Дроздова Ципора Израилевна». Про Ларису Семеновну не знаю, не помню, мы ни разу не встретились после выпуска.

В седьмом классе обычной школы все попало на среды: совет дружины, школьный комитет и райком комсомола. Звенел апрель, шел прием в комсомол, нам не терпелось снять пионерские галстуки.

— Мне нет дела до совета дружины! — Ципора Израилевна брызгала словами, как скороварка.

А педагог по фортепиано уважала меня за школьные успехи. Я генеральный секретарь школьных размеров, почему ей нет до этого дела?! От обиды в дополнение к комсомольским прогулам я пропустила еще несколько уроков: проболела, прогуляла, не попала на транспорт. Наконец, решив, что мы квиты, явилась к середине урока: действительно долго не было автобуса. Ципора Израилевна и слушать меня не стала, — выскочила из–за инструмента, потащила к директору, вызвала в школу родителей. Как ни странно, они с папой нашли общий язык. Ципора вдруг перестала смотреть на меня, как на гусеницу, и посадила за первую парту — очень кстати: она плохо прикрывала клавиатуру, я приспособилась списывать диктанты и отныне писала их только на пять.

В следующем году нас поделили на две группы: кто идет и кто не идет в музучилище. Зачем я вообще подняла дома этот вопрос?! Папа велел сказать, что иду, и вместо того, чтоб раз в неделю развлекать Зубареву, пока та вяжет, я ездила дважды в неделю к Дроздовой — списывать диктанты и сипеть. Диктанты, двухголосие, чтение с листа — я вообще не понимала, как этому можно научиться! Например: язык на ребро или шпагат. На шпагат, наверное, можно сесть: тренироваться, боли не бояться, растянуть себе все и как–то раз, после бани… А язык на ребро? Это либо дано, либо нет. Или еще: по–узбекски двигать шеей… Я отыгрывалась на уроках фортепиано, изображая, как списываю, как плюется Ципора. Лариса Семеновна заливалась смехом:

— Ой, не могу… не могу! Такие девочки, как ты, в старых девах не остаются!

Она считала себя моей наперсницей, но я не была с ней честна: почти все «топики» я пересказывала дома. Изображала:

— Лариса Семеновна простудилась, ходила в теплых штанах, но как–то на пляже какой–то виолончелист разглядел ее фигуру…

На весенний академический концерт пришла моя мама. Я отыграла программу и с другими нарядными девочками сновала по коридору: в белой блузке, в туфлях на каблуках. Подбежав к маме с Ларисой Семеновной, я попыталась приобнять обеих, — учительница поморщилась, дернулась, почти оттолкнула меня:

— Ирина, уйди, мы разговариваем.

С нехорошим предчувствием я взглянула на маму… Я знала это выражение лица. Упало сердце. Едва дождалась, когда мы выйдем.

— Мама! Что ты сказала ей?

— Ничего особенного. Разговоры про ее поклонников я еще терпела…

— Ты сказала, что я тебе все рассказываю?

— А что особенного? Сказала, что ты от меня ничего не скрываешь. А она: «Э–э–э… мэ–э–э…» Я категорически против того, чтобы она занималась твоим воспитанием! «Девочку надо учить… ей надо знать…» Пусть учит музыке. Я ей прямо так и сказала: «Да как вы могли? Рассказывать девочке пятнадцати лет про опущение матки!» Она так и села!

Бывают в жизни неприятности. Не горе, не беда, а неприятности. Просыпаешься слишком рано, — и так хочется, чтоб всего этого не было. Чтобы контрольная как–то сама по себе прошла, ты не проговорилась, партком не зарезал, никто тебя не застукал, не предал, не пренебрег, и ты никого не подводила, не находила этого письма, не говорила этих ужасных слов, не поднимала руку на ребенка, и сумка с документами не потеряна… Неприятностей в детстве было не так уж и много, но они были абсолютно ужасными. Во взрослой жизни, я прочла в зарубежном романе, как один фермер устроил пьяный дебош: выстрелил в сестрин телевизор, заснул в сортире со спущенными штанами. Как проснулся от боли в пояснице, от мычания недоеных коров и понял, что не может пропустить дойку…

Что чувствует в таких случаях ребенок? Выхода нет, ты кругом виновата… Три четверти моих детских неприятностей — тех, самых ужасных, из–за которых хочется вернуться в позавчера, три четверти моих детских неприятностей были связаны с родителями, а они и не знали, они почти не заметили, не помогли мне их пережить! Сами жили впервые, сами доили своих коров — они были моложе, чем я сейчас… Но я не бросила музыкальную школу, не сказала, что не знаю, как идти на урок. Я пришла за расплатой. Лариса Семеновна кричала, как гестаповец:

— Сядь ровно! Руки!! Держать ритм!!! Какой палец?! Аппликатура!

Я не выдержала.

— Лариса Семеновна, я просто рассказывала маме. Просто рассказывала. Не жаловалась.

— Ничего, я тоже кое–что рассказала. Ципоре Израилевне. Не пожаловалась.

Стало совсем нехорошо… На первом же сольфеджио меня посадили в конец класса, отделив пустыми партами от остальных. Я получила двойку за диктант. Несколько двоек. Несколько уроков подряд.

— Барецкая, что это с тобой? Где же твои пятерки?

Это было невыносимо. Два раза в неделю истязания на фортепиано и еще два раза муки с сольфеджио. Я не выдержала, осталась после урока, разревелась до хлюпающего носа, призналась, что списывала, что не знаю, как теперь быть, поклялась, что не собираюсь поступать в музучилище. Чем–то я тронула Ципорино сердце, может, тем, что призналась без пыток? Мы торжественно помирились. Я упросила родителей найти репетитора и дополнительно, два раза в неделю, стала ездить на другой конец города, чтоб упражняться в диктантах. На выпускном экзаменационном диктанте села вперед, что–то услышала, что–то подглядела и написала без ошибок — Ципора кружила рядом, как коршун. Когда объявили мою четверку, вся группа хором возмутилась:

— У нее же все правильно!

— Нет, я видела, что она не слышит хроматизм! Признайся, Барецкая, ты в последний момент диез поставила?

Несправедливая и бессердечная Ципора Израилевна!.. В прощальный вечер мы дарили педагогам цветы.