И нам в наш тихий угол
Беглянки не вернуть.
От Знаменья псаломщик
Зашел попить чайку,
Большой, костлявый, тощий,
В цилиндре на боку.
На днях его подруга
Ушла в веселый дом,
И мы теперь друг друга
Наверное поймем.
Мы ничего не знаем,
Ни как, ни почему.
Весь мир необитаем,
Не ясен он уму.
А песню вырвет мука.
Так, старая, она:
«Разлука ты, разлука,
Чужая сторона».
Это, кажется, даже Гумилева[35].
Любовных объяснений у меня с ним не было. Я относилась к нему как к старшему товарищу, которого надо развлекать. Я не знаю, намного ли он был старше меня. Я-то считала, что он намного старше. Другие звонили: «Я бегу!» А он звонил: «Можно к вам зайти?» Я понимала десятым чувством, что я ему нравлюсь. Но в этом не было элемента, как между мужчиной и женщиной. Я уже привыкла к тому, что я мальчишкам нравилась. Но я его считала мужчиной.
Он приходил, на каком-то языке произносил несколько фраз. По-английски, что ли. И потом делал рожу такую: непонятно? — «А что вы сказали?» — «А это я не скажу, что я сказал».
Он очень скромно себя вел. Ужасно стеснялся, когда я его угощала. Уходил поздно, — засиживались до двух часов. Но он много читал, не только свои стихи.
Я не собиралась за Хармса замуж, — прямо скажем, он мне нравился как поэт, как талантливый человек, и нравился мне в это время Коля Акимов[36]. Но я видела, что он восторженно относится ко всему, что я делала. А когда видишь, что человеку нравишься, то лезешь из кожи вон, чтобы доставить ему удовольствие.
Мне в моей жизни приписывали много романов. С кем увижусь — с тем у меня роман! Так и с Хармсом.
Однажды он был очень взволнован. Он сказал, что когда уходил из моего дома — а у нас закрывались ворота, — дворник открывал ему. А денег у него не было. И он его так благодарил: в его ладошку будто бы вкладывал кулаком деньги, разжимал кулак, а потом закрывал его ладонь, и дворник, убежденный, что он дал деньги, кланялся, кланялся и кланялся.
И когда он мне это рассказал, я ему сказала: «Ну какое свинство! Что ж вы обманываете, — вы бы мне сказали, я бы вам дала деньги». Он говорил: «Ну не было у меня денег!..» А может быть, он всё это выдумал.
В 1932 году я приняла приглашение Николая Павловича Охлопкова на роль брехтовской Жанны д’Арк и переехала в Москву, в Реалистический театр[37]. С тех пор он мне писал. Я только очень хорошо помню вот что. Меня потрясло, что он, как он говорит, видел меня четыре раза[38]. Это он врет. Четыре раза он был у меня в доме. А я его видела и на «четвергах», и когда он заходил за мной после спектакля.
Самое смешное, что в письмах[39] он меня называет Клавдией Васильевной. А в жизни он меня не так называл. Капелькой. Но меня многие так называли[40].
А теперь о конце нашей переписки. История тут такая.
Володька Яхонтов[41] был безумно в меня влюблен, — что было, то было... Он был талантливый человек, пусть земля ему будет пухом. И страшный хулиган. Мы с Володькой репетировали «Горе от ума». Он хотел делать театр на двоих. Я тогда уходила от Охлопкова... Он приходил ко мне каждый раз с новой дамой, бросал к ногам плащ, на диван — цилиндр и кричал: «Моя жена!» Я ему сказала, что, если ты не перестанешь водить ко мне б...ей, я с тобой не буду иметь никакого дела.
Вот однажды приехал Моргулис[42]. Я первый раз в жизни его видела и последний, слава Богу. Володьку приглашали в разные дома. Он умолял меня поехать с ним. «Поедем! Поедем!» — «Ну поедем». Когда мы приехали, там были одни женщины. Но Володя повел себя так хулигански, что — а было очень поздно — я ушла в другую комнату и просила Моргулиса меня проводить. Но он сказал: «Я не могу, я с Яхонтовым пришел». Потом Володька пришел, и я ему всю ночь выговаривала. Где был Моргулис, я не знаю. После этого Володьке я не открывала ни на один звонок. Вот, видно, Моргулис что-то написал Хармсу, и Даниил Иванович после этого написал мне такое письмо.
Я ему после его письма ни звука не написала. Как только он упомянул Моргулиса, я поняла, что Володька столько наговорил Моргулису! Моргулис мог всё это рассказать Хармсу...
Это было последнее, письмо, которое я получила. И когда я увидела слово Моргулис, Хармс для меня закончился[43].
Мы расстались с ним в письмах.
Первый раз в жизни Даниил Иванович позвонил в Москву, — он никогда не звонил, — и спросил: «Вы живы?» — «Да, — сказала я. — А что за странные письма вы мне шлете?» На что он сказал: «Неужели вы ничего не поняли? Я всё еще вас люблю по-прежнему». И он повесил быстро телефон.
Вот почему мне странно, что он быстро женился. Значит, всё это было придумано? В общем, не знаю, не знаю. Я рассталась на том, что он меня всё еще любит, и вдруг узнаю, что он женился. И всё, больше я ничего не знала, не получала от него.
Был еще один телефонный звонок, где он извинялся: «Клавдия Васильевна, вы меня простите за такое письмо». А я его не получала. Я сказала, что если вы общаетесь с Моргулисом, нам разговаривать не о чем. Больше он мне не звонил. Я не знаю, что́ ему написал Моргулис.
А что касается «Травы», то это письмо я, наверное, разорвала[44].
Я дама была странная, как вы понимаете. И я могла получить письмо от Акимова, вставить в письмо, которое я писала Хармсу, и отослать. Я могла переписать из письма Даниила Ивановича что-нибудь оригинальное, а остальное разорвать. Это чудо, что эти письма еще сохранились, я не такие еще письма рвала. И мне перед Наташкой Кончаловской[45] неловко. Я письмо, которое я списала у Дани, послала ей.
Странно, что у него не сохранилось ни одного моего письма.
Для меня Хармс еще не был таким великим человеком. Я считала, что я пуп земли. А всё случилось наоборот: те, кого я знала, сделались академиками, знаменитостями, а я влачу...
ИЛЬЯ ФЕЙНБЕРГ«Я НЕ ПОНИМАЛ ЕГО ЗНАЧЕНИЕ»
Илья Львович Фейнберг (1905—1979), литературовед, пушкинист.
Запись воспоминаний И. Фейнберга сделана мной 9 марта 1979 года, незадолго до его смерти.
Из обэриутов я знал только Хармса. Сказать, что близко, было бы преувеличением. Я был у него как-то в гостях. И обедал с ним в Доме Печати... Я его хорошо помню, прекрасно помню.
Был у него дома. У него там футуристические абажуры были.
Добряк был, хотя не рубаха-парень. Человек он был безумный безусловно.
Ходил в парчовой куртке и жилете.
И когда я у него был, он завел речь об отце, и я его спросил:
— А кем он был, ваш отец?
— Он не был, а жив...
И этот ответ я помню, хотя с тех пор прошло пятьдесят лет.
— Сначала он был астроном, потом — сумасшедший, а теперь он богослов[46].
Если учесть, что это было в 30-м году, то это выразительно. Я спросил его, просто заинтересовавшись его семьей.
Читал он охотно, — это не было моей привилегией. «Вы знаете? Вы знаете?..»[47] И другое.
Потом я купил «Пауль и Петер»[48]. Я очень люблю его и считаю, что он поэтически выше, чем оригинал.
Я сожалею, что я вам столь немногое рассказываю, — я не понимал его значение.
СУСАННА ГЕОРГИЕВСКАЯЧРЕЗВЫЧАЙНО СВЕТСКИЙ ЧЕЛОВЕК
Сусанна Михайловна Георгиевская (1910—1974), писательница, прозаик, писала и для детей и для взрослых.
Запись ее воспоминаний о Хармсе сделана мной 7-го июня 1963 года у нее дома в Москве, на Красноармейской улице, 27.
Хармс был другом Савельева, моего учителя и друга[49]. Слово друг в их среде принято не было, ибо это понятие пошлое, и вообразить, что они говорили такие слова, немыслимо.
Савельев был человеком мира сего и крайне самолюбив. Он думал о заработке и всегда имел деньги. Хармс часто одалживал у Савельева деньги, Савельев давал их неохотно и впоследствии стал Хармсу цинично отказывать, потому что не только испытывать, но и выражать своего рода благодарность считалось пошлостью в этой среде (исключая Савельева, который в силу своего огромного ума был нормально человечен).
Вскоре я увидела Хармса. Нас познакомил Савельев, желавший мною похвастаться перед Хармсом. Хвастаться же было возможно только женщинами и своей над ними победой.
Хармс помнится мне как человек огромного роста, очень эксцентрично по тому времени одетый. На нем была кепка жокея, короткая куртка, галифе и краги. На пальце — огромное кольцо, с печатью (в то время не только мужчины, но и женщины не носили колец, это не было принято).
Мы пошли в «Европейскую»[50], которая была напротив Детиздата. Хармс производил впечатление чрезвычайно светского человека. Держал себя свободно и, как все очень светские люди, давал возможность развернуться своему собеседнику.
Хармс мне сказал:
— Савельев говорит, что вы самородок.
Я спросила:
— Что это значит?
Не привыкнув чему-нибудь удивляться, он стал добросовестно объяснять: