За тамбурами, во втором, пациенток у Савичева было в три раза меньше, чем у ординатора в нормальном отделении. Но дела было не меньше: тамошние пациентки чаще-то не с прыщиками.
В нормальном ординатор прошел по палатам, посчитал пульсы, пощупал животы, спросил про то да про се, и если все нормально, то и назначение одно — «стол 15», то есть все, что угодно душе и приготовлено на кухне.
Если ординатор нормального видит у своей пациентки непорядок, у него обязательно сначала мелькнет: «Не отправить ли во второе?»
Чаще он не напишет тотчас в истории про перевод, а напишет, чем родильницу колоть и какими таблетками и каплями потчевать. Но он обязательно подумает, что перевести и ее, и малыша за тот кордон, даже когда это не совсем обязательно и даже когда это просто зазря, — меньшие неприятности и меньший грех, чем если это не сделано, когда действительно надо. И, быть может, он вспомнит при этом, что случилось в пятидесятом роддоме, — лучше не вспоминать.
А из второго уже никуда не переведешь.
И Савичеву, и его заведующей, которую в роддоме все звали «Бабушкой Завережской», потому что ни у кого больше из врачей внуков не было, — оттуда, из второго отделения, все виделось по-другому. И когда кому-то из них на дежурстве приходилось осматривать затемпературивших или вот, как Савичев сейчас, — всех, оба они решения взвешивали поосторожней, чем другие коллеги. Ведь для женщины перевод в неведомое ей второе — страх, а если ты койку во втором займешь зазря, койка потом понадобится всерьез. И еще потому, что хотя в отделении считалось и два врача, но практически добрых две недели в месяц в нем работал один.
То Савичев, то Бабушка дежурили — раз по пять-шесть каждый. И уж один раз в месяц у каждого дежурство выпадало на воскресенье, а за него — отгул. А дежурный по родблоку приходит во второе, даже когда там нету врача, только по вызову, — например, если там роды.
И еще Савичева не чересчур часто, но все-таки отбирали на денек у Бабушки Завережской, если в другом отделении, как сегодня, получался прорыв. И Савичев знал, что когда придет назавтра к себе, окажется, что Бабушка — тем более она тоже после дежурства — нашла предлог отложить что-то из операций-манипуляций, предназначавшихся на долю Савичева, а выпавших ей.
Предлоги он никогда с ней не обсуждал, зная истинный за ними стоявший предлог, который Бабушка — умерла бы лучше, но нипочем бы не подтвердила.
Обойдя третий этаж, Савичев, прежде чем сесть за писанину, спустился на второй, к родблоку, и сунул нос в дверь. Прямо против лестничной двери в родблоковском коридоре была дверь автоклавной, и из нее ему навстречу с двумя большими биксами под мышками — с круглыми никелированными коробками для стерильных простыней и халатов — выскочила старшая операционная сестра и стала сердито сталкивать пяткой непослушную, впившуюся в кафель, видимо, перед тем второпях слишком сильно распахнутую дверь.
— Что-нибудь намечается? — спросил Савичев.
— Намечается, — сердито ответила операционная, когда дверь наконец сдвинулась. — Вы под утро весь материал извели? А на что?.. На мелочи?.. Томка ваша разлюбезная, с которой вы так дежурить любите, даже не все биксы толком зарядила, а те, что зарядила, простерилизовать оставила мне?.. Я один раз материал сняла, вторую партию поставила стерилизовать, автоклавы под давлением, а самой идти мыться. А автоклавы — на санитарку, а инструкцию вы сами знаете, разве это дело!..
Дверь все-таки плохо прикрылась, и сестра придавила ее спиной, да так и стояла.
— А что будет-то? — словно не замечая ее запала, спросил Савичев: он знал, что лучше не замечать.
— Ой, до чего вы человек спокойный, Сергей Андреич! От толщины, что ли?.. На меня бы кто так, как я на вас, дак я бы уже укусила, наверное, — сказала сестра мирнее. — Кесарево будет. Лобное предлежание. Как там ваша статистика?
— Лобное — один случай на пять тысяч родов. У нас второй на семь, — ответил Савичев; его всегда сестры спрашивали про статистику, и он всегда отвечал не обижаясь. Мало ли что и кому кажется подходящим или неподходящим для врача-мужчины, который оперирует к тому же.
— С вашего дежурства, видно, опять полоса началась. Несчастливая у вас рука, Сергей Андреич. Неделю ничего не попадало, а потом опять пошло — ваши сутки, а теперь наши. Не успели начать — преэклампсию привезли. И вот — кесарево. Пошла полоса. Говорят, и седьмой закрыли?
— Закрыли. «Скорая» с Арбата возит. А кто мыться будет? — спросил Савичев, выведывая про свое, про обход. — Главный?
— Он только сказал, чтоб делали, и уезжать собрался. Вызвали куда-то. Дора Матвеевна будет, Мишину — на наркоз, Плесову — крючки держать. Раз третьего дежурного ассистентом при Доре Матвеевне, — значит, обучение, объяснение, полчаса лишних. А мне материал написать на свои сутки да на следующие. Да ну вас! Я опять сердиться начинаю. Пойдем лучше кто куда, Сергей Андреич… — И ушла в недра, пришаркивая по кафелю сползшей тапочкой-«чешкой».
И все означало, что и четвертый этаж Савичеву предстояло целиком обходить самому. Обходить не страшно, да восемьдесят дневников — вот что тошно. Хорошо, на третьем две палаты были пока пусты — приготовлены тем, кто родит сегодня. Зато на четвертом не меньше двух палат надо было выписать — и время подошло, и поступление ожидалось большое. А выписка — это еще эпикризы и форменные справки. И все это бумагомарание надо было закончить к двум, даже раньше двух, чтобы палатные акушерки успели переписать назначения, а сами истории родов отнести в справочную.
К двум, когда операция, наверное, уже кончится, либо Мишина, либо Плесова, либо успев пообедать, либо без обеда, засядет за окошечком отвечать мужьям, матерям, свекровям: «Все с вашей мамашей нормально, как и полагается на этот день после родов. И температура нормальная, и малыш в порядке».
Но пока он не запишет все дневники, дежурный не сможет отвечать родственникам. И вообще, не переделав всю эту работу, он просто не сможет уйти домой отсыпаться после дежурства в родовом блоке.
Историй была целая гора. А собственная голова казалась Савичеву пустой и гулкой — мысли по ней плавали медленно и неподатливо, как в невесомости, в кино. И все, что творилось кругом, ему мешало.
Сначала в ординаторской педиатры, старшая сестра детского, старшая акушерка третьего этажа затеяли треп о югославских синтетических кофточках и еще, конечно, о том, кто, да что, да с кем.
Савичев не вытерпел и переселился в холл. Стол в холле был низенький, в него упирались савичевские колени. Сквозь окна слепило мартовское солнце. А главное, в холле тоже покоя не было.
То этажные санитарки снимали матерчатым шаром на трехметровой палке невидимую пыль с углов потолка, — попиши-ка спокойно, когда рядом размахивают таким дрыном. То они принялись таскать на крайний к буфетной стол — грох! грох! — стопку тарелок и ложки, хотя до обеда мамашам было не меньше часу.
Мелькали мимо детские сестрички, несли из палат сытые спящие свертки — по штуке на каждой сестричкиной руке.
Ходячие мамаши, откормив, начали выползать на променад по коридору и холлу и все шмыгали подле Савичева к окнам — из окон холла был виден подъезд справочной; а Савичев на обходе целым трем палатам разрешил ходить — в них всем исполнилось двое и даже трое суток. Впрочем, более бойкие, когда внизу стояли мужья и прочие родичи, давно уже вскакивали к окнам — в одних рубашках, конечно. А теперь их всех одолело ощущение свободы, и только оттого, что стало можно легально высматривать из огромных окон холла, ладошкой-козырьком заслонившись от мартовской голубизны, не подходит ли по талому снегу к подъезду справочного кто из своих, чтобы собственными глазами видеть, чьи руки доставляют приношения.
А такой обход и такая писанина полагались двоим, но выпали одному и после суток в родблоке, и здешние пациентки были почти все незнакомы Савичеву. Правда, девять десятых из них совсем здоровые женщины, просто приходившие в себя после серьезного события. Они лишь приобрели теперь удивительную способность плакать по любому поводу и без, а потом совсем легко переходить от слез к смеху. А в остальном оставались самими собой до мелочей: знали, что идут на муку, трусили и при этом невесть какими хитростями заботливо протаскивали сквозь кордоны сюда, в святая святых, помаду и зеркальца, запрещенные ради полноты великого здешнего порядка. И чуть только приходили в себя, как уже принимались для ощущения внутреннего комфорта придавать побледневшим губам и щекам иные оттенки…
Однако здесь меж девятью десятыми, здоровыми, были и те — последняя, десятая доля, — которым нужен зоркий глаз и давно отработанная помощь. И не было еще спеца, который мог бы предсказать наверняка, что кто-то полностью застрахован от причисления к этой десятой.
И пока в холле не ко времени хлопотали с посудой санитарки и шныряли к окнам мамаши, состояние у которых было удовлетворительное, сон и аппетит хорошие и все остальное, на что акушеру полагается обращать внимание при осмотре родильниц, соответствовало числу дней, прошедших от родов, — Савичев сидел за низеньким столом, в который упирались его колени, ждал, пока ординаторская освободится от дамской болтовни, и делал самую бездумную, нудную и большую часть работы: он писал дневники на пациенток, у которых все было благополучно.
В стороне у него была отложена особая стопочка историй. На них белел тетрадный листок со сделанными на обходе заметками, в какой палате, на какой кровати — все кровати в роддомах под номерами, — у какой женщины Савичев заметил неблагополучия. В эти истории записи надо было делать уже думаючи — все ли приметил, так ли решил?
А об остальных пациентках он и заметок не делал на обходе. Он только проверял по вчерашним дневникам, какой сегодня день после родов, и сейчас просто писал все так, как в этот третий, пятый или седьмой день должно все быть по учебнику.
Он только обязательно по-разному в каждом дневнике писал число ударов пульса: в одном — 80 в минуту, в другом — 68, в третьем — 74. Писать просто «Ps. — N.» — «пульс нормальный» — не стоило, потому что проверяющий здравотдела мог сказать, что пульс не считали. А он пульс на обходе считал всегда и тщательно — не меньше чем полминуты, — но записывал число в листок, лишь если пульс был слишком частый или слишком редкий. Так могло быть на этаже у пяти мамаш, ну — у семи. Остальные же пульсы он не записывал и не запоминал — еще чего, сорок пульсов или восемьдесят, да нормальных!.. Он лишь попеременно ставил в историю числа от 68 до 82, но обязательно четные. Никто бы не поверил, увидев запись «пульс 73», что всем пациенткам он считал пульс по целой минуте. Все считают полминуты, а те, что поленивее, — четверть. И раз считают не целую минуту, то при умножении число дол