«Возможна ли женщине мертвой хвала?..»: Воспоминания и стихи — страница 5 из 12

Помнишь, как О.М. звонил ей при Бене? А Бен потом подошел ко мне и сказал «бедная»?

Господи, как это давно было…

Меня испугало молчание Гладкова: может, в этом дневнике такая мерзость — это месть, — что он мне боится показать. Не можешь ли ты позвонить в театр Товстоногову и узнать новый адрес Эммы Поповой для меня? Я была бы тебе очень благодарна.

Что ты думаешь о приезде в Москву? Было бы очень славно.

Кстати, мать Ольги Ваксель приезжала к нам (на Морскую) и требовала, чтобы Ося увез Ольгу в Крым. При мне. Я ушла (к Татлину) и не хотела возвращаться… Тьфу…

Дура была Ольга — такие стихи получила…

Если она служила в Москве, это может объяснить одну странную историю, которая произошла со мной.

Не говори об этом письме Евгению Эмильевичу[30].


27 марта Н. Мандельштам снова писала Тате:


С этим сыном Ваксель уже не стоит говорить. «Мемуар» есть у Евг[ения] Эм[ильевича]…Это он всё напутал и стилизовал Осю под себя. Мемуар полон ненависти ко мне и к Осе.

Он действительно по-свински с ней поступил, но и она тоже не была ангелом. Ну ее. То, чего я боялась, т. е. реальности, нет ни на грош. Просто он стоял на коленях в гостинице… Боялась я совсем другого — начала.

Жаль, что она оказалась такой. Она ненавидела свою мать, а в «мемуаре» чистая мать. Всё же я подозреваю, что это мать…


6


Ни Гладков, ни Тата с добыванием воспоминаний О. Ваксель для Надежды Яковлевны не преуспели и она ознакомилась с ними именно по той копии, которой располагал Евгений Эмильевич.

Надо ли говорить, сколь многое в этих записках Ваксель, начиная с «прозаической художницы» и «ног как у таксы», было для Надежды Яковлевны просто непереносимо!

Поглядевшись в зеркало чужих мемуаров, она ощутила себя остро уязвленной и униженной. Мертвая Ольга, снисходительно смотрящая с этих страниц на нее сверху вниз, и из могилы нанесла ей сокрушительной силы удар и как бы отомстила сполна за всё «свинство» мандельштамовского разрыва. Нелепое предположение о том, что воспоминания Лютика не то надиктованы, не то записаны ее матерью, только подчеркивают ту растерянность и то замешательство, в которые вдруг впала Надежда Яковлевна.

Возможно, что именно тогда она и ощутила настоятельную потребность написать свою версию событий и тем самым «ответить» Лютику — то ли защищаясь от ее несказанных слов, то ли атакуя их. Ей вдруг открылись и убойная сила мемуаров, и преимущества печатного и первого слова перед устными оправданиями: вон сколько громов и молний переметали они с Анной Андреевной и в Жоржика Иванова, и в Чацкого-Страховского[31] с Маковским, и в Миндлина с Коваленковым, а чувство победы или торжества справедливости в их устном против печатного споре всё равно не возникало. А еще, кажется, она поняла — и как бы усвоила! — одну нехорошую истину: не так уж и важно, правдив мемуар или лжив.

Надо, однако, сказать, что сексуальная тематика отнюдь не была табу в разговорном обиходе вдовы Мандельштама. Ей уделено немало места даже в единственном видеоинтервью, данном ею для голландского телевидения в середине 1970-х годов. Пишущий эти строки, часто посещавший Надежду Яковлевну во второй половине 1970-х, может засвидетельствовать, как охотно она обращалась к теме плотской любви и ее нетрадиционных разновидностей. Иногда для этого был повод (скажем, выход в «Новом мире» «Повести о Сонечке» Марины Цветаевой), но чаще всего никакого повода и не требовалось. Рассказы о ее киевских любовниках (без называния имен!) и фразочки типа «Ося был у меня не первый» с комментариями никогда не выходили на первый план, но не были и редкостью.

Некоторые же мемуаристки (Э. Герштейн[32]), преодолев неловкость, фиксируют проявления сексуальной революции у Надежды Яковлевны и в 1920-1930-х и даже в 1940-х (Л. Глазунова) годах.

Годы богемной юности не прошли для Надежды Яковлевны бесследно. Да и Лютик едва ли уступала ей по степени раскрепощенности. А по какому-то внутреннему счету, особенно если мерилом считать любовные стихи, Надежда Яковлевна тогда Лютику все-таки «проиграла»! Иначе бы не бросила в сердцах про дуру Лютика, получившую такие стихи…


7



Довольно существенно, что Ольга Ваксель была поэтом. Стихи были проявлением и потребностью ее высокоталантливой натуры, и не так уж важно, что объективно она была поэтом слабым, эпигоном акмеистов, прежде всего Ахматовой и Гумилева.

Самые ранние ее стихи датированы летом 1918, самые поздние — октябрем 1932 года. Но поэзия уже занимала ее и в 1916 г., когда в Коктебеле она виделась с Мандельштамом и тосковала по Арсению Федоровичу, будущему мужу, разряжаясь в его адрес стихами. Хорошо, что они не сохранились.

Сохранившимся еще долго были свойственны неуклюжее изящество и подростковая угловатость: «И все чернее ночи холод, / Я так живу, о счастье помня, / И если вдохновенье — молот, / Моя душа — каменоломня» (Павловск, 1920). Или: «Задача новая стоит передо мной: / Внимательною стать и вместе осторожной, / И взвешивать, чего нельзя, что можно…» (1922). Или: «И лето нежное лет насыплет плеча — / Крупинки черные оранжевого мака» (1923). Возможно, сказывалось и то, что Ольга и не помышляла разносить свои стихи по редакциям (а многое, кстати, и напечатали бы!) и оттого не считала нужным окончательно их отделывать. Она даже не показывала их друзьям— поэтам — тому же Мандельштаму, например. Вместе с тем, и не будучи публичным поэтом, она определенно себя ощущала поэтом как обладателем некоего дара:


Но если боль иссякнет, мысль увянет,

Не шевельнется уголь под золою,

Что делать мне с певучею стрелою,

Оставшейся в уже затихшей ране?


«Когда-то, мучаясь горячим обещаньем…», 1921


И уже по одному ощущению своей тайной причастности к поэзии личность Мандельштама, поэта публичного и бесспорного, была О. Ваксель отнюдь не безразлична. В воспоминаниях видно, как она изо всех сил старается представить его фигуру комической, а личность — скучной и назойливой. Но это деланое безразличие! Несомненно, она видела и ценила в нем замечательного поэта, тянулась к нему, мечтала показать ему свое. (А может быть — вопреки имеющимся свидетельствам, в том числе и своим, — и показывала?..)

Большинство ее стихов было написано в традиционном раннеакмеистическом ключе, с характерным сложным грамматическим рисунком и романтическим настроением. В них как бы законсервировались десятые годы, и они были не хуже того, что тогда печаталось, например, в «Гиперборее».

Прототипы же легко узнаваемы. Вот стихотворение, живо напоминающее одновременно о Гумилеве и Гумилева:


Все дни одна бродила в парке,

Потом, портрет в старинной раме

Поцеловав, я вечерами

Стихи писала при огарке.

Стихи о том, что осень близко,

О том, что в нашей церкви древней

Дракон с глазами василиска…


Еще одно, столь отчетливо кивающее на Ахматову:


Спросили меня вчера:

«Ты счастлива?» — Я отвечала,

Что нужно подумать сначала.

(Думаю все вечера.)

Сказали: «Ну, это не то»…

Ответом таким недовольны.

Мне было смешно и больно

Немножко. Но разлито

Волнение тонкое тут,

В груди, не познавшей жизни.

В моей несчастной отчизне

Счастливыми не растут.


27 декабря 1921


А вот поклон и автору «Камня»:


Березки — как на черном бархате,

Небес прозрачна синева…

Вы, злые вороны, не каркайте!

Не верю: это не Нева.

Луга над берегами черными,

Но вдалеке нависший дым

Над городами непокорными

Под небом плачет молодым.

Расплывчатыми очертаньями

Волнуют взор и даль и близь,

И огненными трепетаньями

Во мне предчувствия слились.

Вдыхая ночи пламя сладкое,

Прислушиваясь к тишине,

Я с гордостью ловлю украдкою

Твой взор, несущийся ко мне.


19 июля 1921, Прибытково


Иногда (нечасто) на страницы врывается и ее собственная биография, как, например, в стихотворении «Дети» (1921–1922):


У нас есть растения и собаки.

А детей не будет… Вот жалко.

<…>

На дворе играют чужие дети…

Их крики доносит порывистый ветер.


Несколько чаще, чем это встречается у акмеистов, обретается на ее страницах тема смерти: «Мне страшен со смертью полет…/ Но поздно идти назад» (1921). Или: «Я если снова молодым испугом / Я кончу лёт на черном дне колодца, / Пусть сердце темное, открытое забьется / Тобой, любимым, но далеким другом» (1922). Или: «Мне-то что! Мне не больно, не страшно — / Я недолго жила на земле…» (1922).

Конечно, ожидаешь найти «следы» и Мандельштама — и находишь! Например, в стихах февраля 1922 г.:


Ведь это хорошо, что я всегда одна.

Но одиночество мое не безысходно:

Меня встречаешь ты улыбкою холодной,

А мне подобная же навсегда дана…

Ведь это хорошо, что выпита до дна

Моя печаль, и ласка так нужна мне.

Иду грустить на прибережном камне,

Моя тоска, как камень, холодна…

Не много пролито янтарного вина,

Когда весь мир глаза поцеловали;

И думаю, что радостней едва ли

И девятнадцатая шествует весна…

Очнувшись от блистательного сна,

Пыталась возродить его восторг из пепла,

Но небо солнечное для меня ослепло

Сквозь искры алые обмерзшего окна.

И ширились лучи от волокна

Дрожащего, испуганного света…

Кто знает, что дороже нам, чем это,

Когда душа усталости полна.


7 февраля 1922


Или: