Возвращение долга. Страницы воспоминаний — страница 3 из 55

* * *

Как я уже рассказывал, геофизический прибор, которым мы занимались, назывался градиентометр. В основу его заложено свойство полезных ископаемых создавать разные поля тяжести в зависимости от плотности породы. Градиентометр должен определить границы этих полей. На склоне Пулковского холма, над обрывом, соорудили пикет – деревянную будку на бетонной плите, где я обычно юстировал собранный механиками прибор. Занятие нудное, но именно там, на гребне Пулковского холма, в уединении, возникла у меня мысль написать роман. О том, что меня окружает – на работе, дома. Идея робкая, пугливая. Особенно меня распалял каждый свежий номер журнала «Юность» – прибежища счастливчиков, сумевших, как говорила моя мама, ухватить Бога за пейсы…

* * *

Искушение литературой я испытал еще в школьные годы. Подбил приятель, Алеша Айсберг. Большеголовый, круглолицый, с узкими покатыми плечами, он был похож на котенка в очках, стекла которых прятали печальные глаза, наследие матери-армянки. Может, он предвидел свою недолгую жизнь? Мы познакомились в Доме пионеров, куда оба ходили в драмкружок. Алеша слыл выдумщиком и фантазером. Наша повесть называлась «Янтарная рыбка». Что-то о шпионах, заброшенных в Баку, на нефтяные промыслы. Совершенно жуткая история с погонями, стрельбой, трупами, бегством в Бразилию… Первым рецензентом был мой отец, Петр Александрович. Мы с Алешей полагались на его литературный вкус – отец до войны заведовал литературной частью Бакинского театра русской драмы.

Отец читал повесть, заслонясь ладонью от бьющего в глаза яркого светильника. Таким я запомнил отца на всю жизнь. Еще я помнил его с тощим вещевым мешком на плече, в потрепанной шинели. Он стоял внизу в начале дворовой лестницы. И мы с сестрой не без досады смотрели на малознакомого мужчину, возникшего в такое неподходящее время – мы собирались на день рождения родственницы, опаздывали – и тут на тебе, явился. Его глаза, казалось, плавали где-то в толще воды. И он, словно в бреду, повторял наши имена… Сестра капризно звала маму, не понимая, что происходит. Когда отец ушел на фронт, ей было три года, а сейчас почти восемь. Да и я, двенадцатилетний эгоист, был весь во власти угощений у родственницы. Мама – наряженная и красивая – выбежала на площадку. А он уже поднимался по лестнице, утирая щеки жестким сукном рукава, и воздух густел кислым запахом шинели. Мы с сестрой отрешенно отдавались поцелуям и ласкам отца, с надеждой поглядывая на мать. В ответ на робкие просьбы отца остаться дома, не ходить на день рождения мама твердо приказала нам отправляться, а она придет позже. В тот вечер она у родственницы не появилась…

* * *

Порой я задаюсь вопросом: какая самая горестная часть моей жизни? И неизменно отвечаю: мои отношения с отцом. Чувство вины, возникшее во мне после его кончины, с годами все острее саднит сердце. Каким же я был самонадеянным глупцом! И чем бы я не пожертвовал, чтобы на мгновение вернуть вечера, когда я, уверенный в своей правоте, ломал копья по самым пустяковым и никчемным вопросам, провоцируя его на спор. Отец не был членом партии, но, как говорила мама, – он марксист больше, чем Маркс и Энгельс вместе со своими женами…

Будучи молодым человеком, отец в конце двадцатых годов бежал из мертвого от голода Херсона в жаркий и сытый Баку, где и обосновался. Безудержный книгочей, он устроился библиотекарем в Дом культуры железнодорожников и вскоре познакомился с моей будущей матерью. Забавное стечение обстоятельств – мама тоже родом из Херсона, и в Баку ее привел тот же голод на Украине. В Херсоне мои родители не знали друг друга. Семейство отца принадлежало к довольно зажиточному слою – имело свой магазин готового платья в центре города. А мама росла в семье, торговавшей на рынке перекупленной рыбой.

Тихую работу библиотекаря нарушил арест отца в 1936 году. Его арестовали на празднике железнодорожников в Парке культуры, где в тот вечер проводили народное гулянье по его сценарию. После окончания гулянья мама ждала его на скамье в аллее. А подошел директор парка и сказал, чтобы не ждала, шла домой: отца арестовали. Вот так.

…Он вернулся через три дня, на рассвете. Босой, в майке и в чужих солдатских подштанниках – костюм реквизировали в пользу Наркомата внутренних дел. Шел, придерживая рукой подштанники, и ленивые бакинские собаки провожали его одобрительными взглядами. Он пересек двор, переступая через тела спящих соседей – в душные летние ночи многие спали прямо на асфальте улиц и дворов, – и, не выдержав, зарыдал. Соседи всполошились, обступили его, утешая. Спекулянтка Марьям говорила громким голосом: «Видали?! Выпустили! Советская власть напрасно не посадит!» Соседи с готовностью кивали головой – конечно, напрасно не посадит – и смущенно поглядывали на жиличку со второго этажа, артистку Еву-ханум Оленскую. Кроме того что Ева-ханум была первой женщиной на азербайджанской сцене, да и русской по национальности, она еще была сестрой жены врага народа, бывшего наркома земледелия Везирова, которого посадили в тюрьму вместе с женой и двумя сыновьями…

Помянув Еву-ханум, я вспомнил другую историю.

1954 год. Судили вождя азербайджанских коммунистов тех лет Мир-Джафара Багирова. В свое время я учился в одном классе с его сыном, Дженом. Надо отметить, что Джен был весьма способный ученик и пятерки получал без всяких скидок на должность отца – фигуры зловещей, державшей в ужасе весь Азербайджан. По утрам, идя в школу, я всегда встречал Мир-Джафара Багирова. Ровно в семь тридцать он направлялся из своего дома в здание ЦК. Шел не торопясь, по-хозяйски. Позади него плелся телохранитель, толстый усач-полковник с выпуклыми рачьими глазами, в руках он держал свернутую газету. В те времена начальники не боялись террористов, в те времена террористы боялись начальников… Однажды я набрался храбрости и поздоровался с вождем. Багиров улыбнулся и ответил, а полковник испугался, его бритые щеки посинели.

* * *

Судебная коллегия в полном составе расположилась на сцене. Подсудимого поместили в оркестровую яму. Чтобы занять свое место, Багиров шел вдоль ямы, и все, кто сидел в зрительном зале, видели только макушку головы бывшего вождя азербайджанского народа. Это мало кого устраивало, народ в едином порыве вскакивал на ноги, чтобы увидеть побольше. Ситуация становилась странноватой – появляется подсудимый, а зал встает, как на партийном съезде. И никакие уговоры не помогали, хоть уговаривающие были в форме с малиновыми погонами, – не те времена. Тем временем Багиров занял свое место и, обернувшись к залу, бросил властное: «Альяш! Садитесь!» Зрители покорно расселись. Это производило впечатление…

Свидетелей вызывали на сцену. Вторым давал показания Дарик, племянник артистки Евы-ханум. Сорокалетний мужчина, прошедший ГУЛАГ, только теперь, в этом зале, узнал подноготную отношений между старыми друзьями: Багировым и его отцом. Багиров с презрением отозвался о своем товарище по партии, вполне достойном своей участи…

И тут Дарик спрыгнул в оркестровую яму, бросился к Багирову. Не знаю, успел ли он вломить бывшему первому секретарю Компартии республики, но охрана, придя в себя, уже оттаскивала Дарика в сторону.

Вечером, на дворовом сходняке, поступок Дарика был детально проанализирован всем контингентом дома 51 по улице Островского. Вывод напрашивался один – Дарику надо было взять с собой нож, дабы соблюсти закон мести…

Но вернусь к своему отцу. К истории его неправдоподобно короткого ГУЛАГа, когда он искренне уверовал в то, что справедливость всегда торжествует.

Итак, укороченный ГУЛАГ. Отец как библиотекарь должен был собрать, переписать и сдать имеющиеся в библиотеке книги, Бухарина, Троцкого, Рыкова и прочей «нечисти». Отец исправно все сделал, к тому же он, как и большинство населения, искренне верил в святость партийных установок, хотя и не был членом партии. Собрав труды отступников в несколько стопок, отец, согласно инструкции, заказал спецтранспорт. Библиотек в городе было много, и спецтранспорт не успевал. А тут нагрянула комиссия. Кроме невывезенных книг врагов народа, она обнаружила писания Достоевского, Есенина, Мережковского… Словом, налицо была явная идеологическая диверсия. Комиссия сообщила куда надо, и отца арестовали.

К счастью, следователь обнаружил заявку отца на вызов спецтранспорта и отца выпустили.

Вскоре после этих событий отец перешел на работу в Театр русской драмы на должность заведующего литературной частью, где и продержался до июня сорок первого года.

Надо отметить, что Баку в те времена представлял особое сообщество людей. Не знаю, был ли еще в стране такой интернациональный город, в котором возникла бы единая для всех новая городская национальность – бакинец. Это уже после войны появились вирусы шовинизма, давшего толчок серьезной болезни общества, социальному раку.

Корни интернационализма в Баку были столь сильны, что в начале 1953 года, когда народ содрогнулся от «преступлений врачей-убийц, задумавших извести всех руководителей государства», когда по всей стране возникали митинги с требованием изолировать евреев от общества, – в моем белом городе сохранялось дружелюбие и теплота. Я же помню это время, я был студентом второго курса геологоразведочного факультета, взрослым человеком и все понимал.

Подобно больному, который знает диагноз и вглядывается в лица докторов, надеясь уловить искру надежды, я вглядывался в лица людей, что окружали меня. Но все было, как всегда, никакой фальши – друзья оставались друзьями, недруги – недругами, толпа – толпой. Никаких пережимов, все, как всегда. Тем не менее антисемитизм уже пробуждался во всей своей красе – государственный, тяжелый, близорукий. Правда, в Баку антисемитизм был каким-то «мягким», не воинствующим, в силу особых, неформальных отношений между людьми. А жизнь ухудшалась, радужные горизонты все отодвигались и отодвигались. Порох же надо держать сухим. Лучший порох, историей доказано, – национализм. В 1941 году отец, не дожидаясь повестки, добровольцем собрался на фронт. Вернулся он в сорок пятом с осколком в легких, полученным на Малой земле под Новороссийском и залеченным в каком-то госпитале.