Последнее, конечно, доступнее. С наградами пока туго. И все-таки список героев растет.
В один из дней по радио передают Указ о награждении какой-то 99-й стрелковой дивизии. У репродуктора толпа. «Подумать только: первая орденоносная! — не то с восхищением, не то с завистью говорит один из из «окруженцев», высокий, краснолицый, в толстовке, но с выправкой кадрового военного. — Везет этой девяносто девятой». — «Ну, знаете, Суворов сказал: раз везет, два везет, помилуй бог — надобно ж и уменье! — возражает ему седой генерал в пенсне, с наспех пришитыми петлицами. — А то, что девяносто девятая умеет воевать, — она доказала еще в Перемышле…» Я невольно настораживаюсь и вспоминаю первые сводки Совинформбюро, нашу клятву на лугу под Ямполем. «Так вот, значит, кто там сражался — такая же стрелковая дивизия, как и наша!» Мне даже не верится.
Но на другой день приносят газеты, они заполнены красочными описаниями подвигов «первой краснознаменной». Да, это она в течение недели вела бои на границе, а затем, получив приказ об отходе из Перемышля, прорвала несколько вражеских колец и заслонов. По казармам ходят агитаторы из политотдела, читают вслух очерки, рассказы, стихи. «Навеки овеянный славой крылатой, да здравствует путь девяносто девятой!» Мы вглядываемся в фотографии героев. Ничего особенного в них нет — люди как люди, такие же, как и мы. И всем нам хочется скорее на фронт!
А он — километрах в двадцати от нас, на той стороне Днепра. Оттуда доносятся далекие, глухие взрывы. Немцы рвутся к Киеву, но теперь, кажется, безуспешно. Иногда в небе появляются их корректировщики — мы уже хорошо знаем этих «стрекоз», следом за ними начинает бить тяжелая артиллерия. Но снаряды не долетают до нас и, шипя, падают в реку.
В ожидании назначения мы бродим по городу или валяемся на нарах, читаем газеты. В них еще несколько дней только и пишут о девяносто девятой. А потом вдруг умолкают. Проносится слух, что дивизию сформировали заново, выделив из нее какие-то особые ударные группы, которые приданы частям, обороняющим Киев. Якобы так распорядился сам Сталин. Поэтому, мол, немцев и удалось здесь задержать, а кое-где даже отбросить назад.
Но вскоре я услышал другую новость. Было это уже на фронте.
Шел бой. К нам в блиндаж привели пополнение — угловатых новичков в неуклюже сидящих гимнастерках и надвинутых на уши пилотках. Они толпились у стола, где писаря заполняли учетные карточки, и с беспокойством озирались на дверь, за которой грохотали взрывы.
Но один из них вел себя как-то странно, почти безучастно. Он стоял в стороне, привалившись к бревну, подпиравшему накат, и курил. У него не было ни вещмешка, ни сумки с противогазом, только трофейный автомат и такой же нож, засунутый за голенище. Я обратил внимание на его серое, словно неживое лицо с большим хрящеватым носом, мне показалось, что где-то я его уже видел.
Наконец очередь дошла до него. Писарь быстро, не глядя, записал фамилию, имя, отчество…
— Наград, конечно, нет?
— Есть. Медаль «За отвагу».
Писарь поднял голову.
— Ты уже воевал!.. А в какой части?
— В девяносто девятой, краснознаменной.
Так вот откуда он! Но почему один?
— А где же другие твои товарищи?
Солдат удивленно посмотрел на меня и сдернул с головы пилотку.
— Вечная им память, — тихо прошептал он. — Погибла наша дивизия…
— Врешь! — крикнул я. Но увидел его глаза — светлые, немигающие, с красными, обожженными веками. В груди у меня похолодело.
— Как же это случилось?
Солдат сморщился, как от боли.
— Как-нибудь в другой раз… А сейчас уволь, браток. Мне пора.
Он подхватил свой автомат и побежал догонять строй.
Больше об этой дивизии я не слыхал. И уже не встречал того солдата. Кто-то говорил, что его убили в первом же бою.
ЧЕТВЕРО ИЗ УКРЕПРАЙОНА
Больше двадцати лет прошло с тех пор. Подвиг на Сане не давал мне покоя. И вот я опять вернулся к «легенде о Перемышле», уже как писатель. Но с чего начать? Может быть, с поисков того солдата, что встретился мне под Киевом?.. Я долго припоминал его фамилию: не то Кравчук, не то Савчук. Впрочем, если он награжден, найти его будет легче. И я отправился в Подольск, в Архив Министерства обороны СССР.
Целую неделю с утра до вечера я корпел над папками, перебирая наградные листы. Одни проглядывал наспех, другие читал. И думал.
Что же остается после нас на земле? Строитель воздвигает дома, прокладывает дороги. Учитель учит детей. Поэт слагает стихи.
Но все мы, одетые в солдатскую форму, делали одно совсем не свойственное нам дело — стреляли и убивали…
Наша война была справедливой, это мы знали и чувствовали все. И все — я имею в виду настоящих людей — воевали честно. И не только потому, что кто-то нам приказывал. А потому, что у нас был свой, личный «верховный главнокомандующий» — совесть. Это решило судьбу войны.
Можно понастроить миллионы сверхмощных танков и ракетных установок, залить землю потоками огня, превратить ее в пепел, но и тогда победа не достанется агрессору, ибо победа — это не обладание сожженной землей и отравленным воздухом, а утверждение одних человеческих законов над другими. И здесь в к о н е ч н о м с ч е т е бессильны огонь и железо. И приказы тоже бессильны. Здесь есть один решающий фактор — народ, его разумная воля, его совесть…
Я читаю наградные листы и вижу: да у нас же были тысячи Матросовых, тысячи Гастелло, как, вероятно, когда-то были тысячи Сусаниных… А разве мы знаем их всех?
Все листы просмотрены, а моего солдата нет. Попробую заглянуть в списки личного состава. Однако девушка из архива смотрит на меня как на сумасшедшего. «Рядового искать бесполезно, все равно что иголку в сене!» Но, пожалев меня, она уходит куда-то и возвращается с тоненькой запыленной папкой, на которой написано: «99… сд».
— Спасибо. Но неужели это все?
— Да, все.
Бедная папка! В ней всего пять-шесть страничек, аккуратно подшитых и пронумерованных. Ни статей, которыми когда-то пестрели газеты, ни возвышенных стихов! Какое-то донесение, написанное карандашом на листочке из школьной тетради, рапорт с просьбой о срочном ремонте противотанковой пушки, ведомость с перечислением пропавшего имущества: хомутов столько-то, уздечек столько-то… Разочарованно закрываю папку и вдруг замечаю на обложке сразу два штампа: один — фашистский, с черным орлом и свастикой, с датой «1941», другой — наш. И две одинаковые надписи, только на разных языках: «Взято в качестве трофея».
Да, эта папка действительно бедная. Я мысленно представляю себе ее путь. Когда-то, в начале войны, она вместе с бойцами попала в окружение. Ее пытались сжечь, но не смогли, остался лишь след огня — потемневший, зазубренный край. Затем она побывала в лапах у немецких штабистов, и те корпели над ней, пытаясь выудить какие-нибудь важные сведения. Но ничего интересного не нашли и швырнули в сейф, где она провалялась в темноте всю войну, пока до нее снова не добрались наши. И вот она пылится на полках, никому не нужная и забытая… Даже я готов был ругать ее! Мир праху твоему, папка, за твои невольные заслуги!
Распрощавшись с архивом и приехав в Москву, я решил обратиться в Комитет ветеранов войны. Может быть, там есть какая-нибудь картотека? Или информационный бюллетень, где можно поместить объявление о поисках?..
…Подхожу к уютному красивому особняку пушкинских времен. Мне знаком этот дом, я несколько раз бывал в нем на различных собраниях и заседаниях.
Захожу в здание и спрашиваю у пожилого мужчины с темными кругами у глаз и резкими, суровыми складками на чисто выбритых щеках. Это боевой, заслуженный человек, бывший узник Бухенвальда.
— Вряд ли мы вам чем-то поможем, — прямо говорит он. — Своей газеты у нас пока нет, информационного бюллетеня тоже. Повесьте ваше объявление здесь, — он кивает на висящую в вестибюле доску. — Вдруг кто-то прочтет, отзовется. А еще лучше пройдите в наш филиал, на улицу Кирова. Там как раз сейчас собрание бывших партизан. Они люди бывалые, возможно, что-то подскажут. И вообще обращайтесь к живым участникам войны, это самый верный путь.
И вот я на улице Кирова, в филиале комитета. Бывшие партизаны толпятся в накуренном зале, в коридорах, шумят. Один детина ростом под потолок громко возмущается, что до сих пор не принесли обещанных билетов на торжественное заседание в Колонный зал Дома союзов, Другой подшучивает: «Не попадем — не беда, начальство опять культпоход в кино устроит». — «Я что — пионер? — взрывается детина. — За тыщу верст ехал фильм смотреть!» Все смеются.
Заметив освободившийся стул, взбираюсь на него и обращаюсь к партизанам с моей просьбой. Люди умолкают, внимательно слушают. Слушают и молчат. Я слезаю со стула.
«И здесь не повезло!» — думаю я, направляясь к дверям. Кто-то трогает меня за плечо. Оборачиваюсь. Передо мной рослая женщина с круглым загорелым лицом и проседью в волосах.
— Я была в Перемышле, — и, чуть смущаясь моей радости, добавляет: — Только во время войны немного, всего один день…
Но и это для меня находка! Крепко жму ее руку, смотрю, куда бы нам сесть. Находим в полутемном коридоре укромный уголок, и беседа начинается.
Женщину зовут Варвара Артемовна Грисенко. Она из Днепропетровска — там родилась и теперь после долгих странствий по белу свету снова живет на прежнем месте.
— Словно и жизни не было, — слышу я ее ровный, спокойный голос и вижу белую полоску мелькнувших в улыбке зубов. — А помотало меня дай бог! И партизанила и в гестапо сидела… Есть что вспомнить на старости лет.
— Ну, какая же вы старуха! — искренне говорю я. — Вам от силы сорок.
— Нет, уже пятьдесят. А тогда, в Перемышле, я совсем девчонкой выглядывала… — Она вздыхает. — Хорошее было время, другого такого не знаю.
Женщина спохватывается:
— Но ведь вам про оборону нужно, а я про свое…
— Ничего, ничего, — успокаиваю я. — Давайте все по порядку.