видны отдаленные на них ответы вкупе с загадками сфинксова российского бытия.
Через четыре с половиной года окончилась первая ссылка. За это время, находясь во Владимире, он рискнул тайком появиться в Москве и увести Наташу из дома тетки Хованской. (Та и слышать не хотела о ссыльном Александре в женихи.) Они повенчались, поскольку для него невозможно стало долее жить без нее, одними тоскующими письмами, пусть даже его самовольный приезд в столицу мог обернуться для него новой ссылкой. Пронесло. А там вернувшийся из своей пензенской высылки Ник Огарев начал хлопотать через своих влиятельных родственников о разрешении им жительства в Москве.
Отец не вмешивался решительно в его судьбу. Любя Александра и остерегая, он не одобрял его несникающего нрава: всегда во весь рост да наперекор. Яковлев был из старых помещиков и вельмож с религией честолюбия: себя в узде держать, но также и — чести. Он и сам отошел от дел еще в четырехлетие палочного правления Павла I, но с властями не в ссоре, да и как себе представить такое, когда еще свежи предания молодости — его и обширнейшего круга его друзей и родственников: и в просвещенное-то царствование Екатерины, когда в пожилые годы стал портиться характер императрицы, сказав не ко времени вольность, можно было очнуться в Алексеевской равелине или без наследных деревень, а всего тремя десятилетиями раньше — испробовать и пыток.
Будучи уже в довольно пожилые годы путешественником на великом Рейне, Иван Алексеевич увез шестнадцатилетнюю дочь небогатого чиновника Луизу Гааг. Он был родовит и влиятелен, счел, что обещание обещанием, а жениться на ней — зазорно. Не занятый ничем в жизни и, пожалуй, ни к кому не привязанный, он быстро старел, становился неприязнен и спесив, жил взаперти с томами французских просветителей и имел неусыпной заботой единственно: добротное образование детей и сбережение своего здоровья. Неслышной тенью жила в доме Луиза Ивановна (отчество он ей дал по своему имени), мать Александра, почти никогда не бывавшая нигде, кроме городского особняка и подмосковной усадьбы. Старший сын Яковлева от крепостной крестьянки — Егор — был болезненным и не радовал Ивана Алексеевича. Младший же — во всем надежда, нешуточно даровит. А то, что Александр выходил в жизнь с как бы невсамделишной фамилией «немецкого русского», придуманной Иваном Алексеевичем в час умиления и сожаления: Герцен — близкий сердцу, херц, — так сын с первым офицерским чином в военной службе, или несколько подолее того в статской, получит дворянство. Старик Яковлев печалился теперь о пропущенных годах и подпорченной карьере сына, видел полезным выказать ему свое недовольство и — прости, господи, старого вольтерьянца! — считал не лишним, чтобы Александра слегка укатали крутые горки.
Вернулись Герцены в Москву уже с годовалым Сашей. Их встретил круг прежних друзей, еще университетских времен. Евгенинька Корш и Сазонов не преминули выказать, что он отстал в глуши, теперь исповедовали не Сен-Симона («Свобода, равенство, просвещение»), а диалектику Гегеля. И все же насколько взрослее своих сверстников он был. Старше на Владимир и Вятку, на многое, перечувствованное не над книгами. В этом он скоро догнал их.
Герцен становился признанным вожаком их прежнего московского кружка. Он привез из владимирской ссылки заготовки будущих философских работ, и его повесть «Записки одного молодого человека» решил опубликовать в петербургском журнале Виссарион Белинский. Тот считал, что давно уж не читал ничего, что бы так восхитило его. Поскольку автор произведения — человек, а не рыба: люди живут, а рыбы созерцают и читают книги, чтобы жить совершенно напротив тому… Эта повесть, вышедшая скоро под псевдонимом Искандер, — герценовское смятение и сомнение, спор бодрости и надежды с проницательно-желчным противником, который трезво расценивает настоящее, но бесплоден, поскольку верует в неизменяемость низостей жизни, так к чему прикладывать к ним руки? Руки опускаются… Старая истина, что все-превсе пишущий достает из своей души! Язвительный «трезвенник» и человек, решающийся расчищать конюшни Авгия, — раздвоение его души, взвесившей и увидевшей и — не отпрянувшей.
В двадцать девять лет он — известный в обеих столицах литератор. И решается, уступая настоянию отца, испробовать службу в Петербурге, в Министерстве иностранных дел.
Ехали в Питер по тому же тракту, что во Владимир. Но не заглянули туда. Он — их «венчальный городок», но и место неволи. Хорошо бы навсегда — мимо и прочь, дальше в жизнь. Какой бы она ни была порой… она хороша! У Натали и у Александра появились в ту пору в Москве и затем в Петербурге новые живые душой знакомцы: фантастическая личность — Бакунин, нежный и умный друг Грановский; Кавелин, Чаадаев, Белинский… «Только забрезжило…»
Старик Яковлев остерегал его перед отъездом: он ближе подходит к упрочению своего положения и снятию надзора, но и ближе к оку имперского орла. Грянуло неожиданно: рано утром — обыск, Натали что-то предобморочно шепчет и подает маленького Сашу, чтобы проститься. Позднее известие: у жены преждевременные роды, она в горячке, и смерть младенца…
Полицейский будочник ограбил прохожего — городское происшествие не из самых удивительных в Петербурге, и он мимоходом сообщал о том в письме к отцу. Для кого-то из чинов III Отделения это послужило ступенькой для возвышения по службе. Было доложено государю и получена его резолюция: возвратить в Вятку, бессрочно.
Все же он попытался объясниться. Распространение слухов, порочащих… Но разве это молва и слухи, а не происшествие? Или это он ограбил?.. Скелетообразно высохший старик, чиновник по особым поручениям III Отделения Сахтынский, был смущен мизерностью проступка. (Конечно же он и направил донос по инстанциям, не заглянув в суть его.) Он спросил: будет ли отзыв вашего министра о вас удовлетворительным? Александр надеялся на это. Чиновник заверил, что они совместно с Леонтием Васильевичем постараются смягчить решение государя, об отмене говорить бессмысленно.
Отзыв министра Строганова, раздраженного вмешательством сыскного ведомства, оказался блестящим. И вот Герцен в Новгороде. Для позолоты пилюли он был направлен туда советником губернской канцелярии — предел вожделений и мечтаний провинциального чиновника. Отныне каждый месяц — один из анекдотов петербургского правления — к нему поступали жандармские рапорты о поднадзорных, в том числе о нем самом.
В остальном все то же, без перемен.
В деревнях едят плохо. А уж в пост… Во время постов царит смертность между малолетними. Смотрят крестьяне угрюмо. Он не в обиде: где им различать господина советника среди прочих губернских мздоимцев. С чувством насилия над собой он должен был надевать по утрам дворянский мундир.
Просвещенный барин в селе Разуевке (на бумаге пишется — Зуевка), напротив, не даст проехать мимо усадьбы, встречает радушно — приличные люди друг другу рады… О советнике Герцене известно как о прогрессивном деятеле: после немалой борьбы он отдал под опеку отставного ротмистра, истязавшего дворовых. Тот едва не потерял дар речи от удивления и грозился его подстеречь. У зуевского помещика с гуманностью благополучно и дела идут неплохо: продал меду по двенадцати рублей пуд и трех девок — по ста рублей. (Николай Огарев, решившийся вскоре выпустить в своих деревнях крестьян из крепи, будет провозглашен такими же просвещенными соседями «поврежденным».)
Тогда же на дороге под Зуевкой его дожидался староста в тулупе, подвязанном полотенцем. «Александр Иванович, милостивец…» — грохнулся в ноги. Зуевский барин велят, чтобы «свободно прогуливались» возле его усадьбы в его приезды. Самое для них невыполнимое…
Нервное потрясение Натали между тем все не сглаживалось. Женщина, оберегающая новую жизнь, особенно остро чувствует свою незащищенность перед произволом. С ее слезами и подорванным здоровьем родился мертвым следующий их младенец.
А тут еще «азиатская привычка московских друзей — не писать»…
Последней каплей, после чего — невмочь, была сцена подле приказной избы, когда перед ним билась в рыданиях крестьянка, ее разлучали с малолетним сыном, усылали за провинность на поселение. Она приняла его за одного из них! Он должен был подтвердить, что это «по закону».
Герцен рискнул подать в отставку, написав, что болен. Все вокруг говорили о страшных последствиях его шага, возможна была новая ссылка. Отставка пришла.
Что дальше? «…Плывем. Куда ж нам плыть?» — писал легкий и страстный, все более желчно и скорбно задумывавшийся о том же к концу подневольного камер-юнкерского периода Пушкин. Жить творчеством, сделать свой внутренний мир независимым от внешнего? Но Герцена именно интересуют пути изменения внешнего мира, это его поприще.
Публикуются новые повести Искандера, рискованно выходящие за рамки бытописательства. Еще в «Записках» молодого человека он прибавил во вступлении, что рукопись не полна, листами-де играл пес издателя, отчего многих страниц не хватает… Теперь же все больше «уносила собака». Вот если бы открыть свой журнал! Да полно. Отказ. Почему они думали, что это может быть дозволено даже не запятнанным чем-либо Грановскому с Коршем?
Университетские лекции Тимофея Грановского постепенно становились крамольно знаменитыми. Тот занимался историей Западной Европы, касаясь и российских перипетий. Как назвал это для себя Герцен, Грановский «говорил, мыслил и убеждал историей». Убеждал в безмерной мощи и талантливости русской стихии, и прежде всего народной жизни. Что там байки о верноподданнейшем характере боярина Пожарского и мясника Минина, о крепостном Сусанине — не то в конечном счете они защищали! Русские пугающе мало знают о самих себе: сгорали или переделывались исторические записи. Российское прошлое сопровождалось нашествиями и игом, огромнейшим и продолжительным давлением на человеческую личность — чудо, что она при этом уцелела… Воспитывал и много говорил уже сам сдержанный голос Грановского, его печальная улыбка.
Герцен упрекал порой его в излишнем благодушии. Натали передала ему однажды слова Тимофея о том, что уж Александру можно было бы знать его короче. «Я романтик и так далее… Посторонним я могу показаться ровным, но я весь измучен и изорван внутри»…Он упрекал единственного, кто выстоял долгие годы и при постоянной жандармской любознательности к его лекциям удерживал кафедру. А что же остальные?