Возвращение связного — страница 2 из 34

Это было так странно и, право же, так смешно, что весь класс прыснул, и Сила тоже не удержался. Он закатил глаза и постучал себя по лбу: у бедняги, мол, ум за разум зашел.

Его-то учителя всегда награждали оплеухами. Если б только это — его и били чем попадя: палкой, книгой, линейкой. В пятом классе у них был учитель, так тот ремнем порол. Бывало, как заревет: «Ложись!» — и уже отстегивает ремень.

А уж на коленях стоять! Сколько Сила ходит в школу, он всегда больше стоял на коленях, чем сидел за партой. И он уже привык. К стоянию на коленях, к побоям, к тому, что во всех случаях именно он становится козлом отпущения.

И он совсем не обиделся на директора, когда тот сказал:

— Ничего, ничего, коллега. Шкалак — это отпетый висельник.

«Ну, и чего ж ты добилась?» — подумал Сила.

Директор прошелся по классу, одному дал по рукам, другого дернул за ухо, раздал еще несколько затрещин — просто так, для порядка, потом усмехнулся, легонько, уголком рта:

— Это вам не Братислава, а деревня.

И вышел.

Учительница вздохнула, жалостливо взглянула на Силу.

Тот отвел глаза, а когда она отвернулась, сделал «ослиные уши».

Заступилась за него, скажите пожалуйста! Подумаешь, какие нежности. Нечего за меня заступаться, очень мне нужно это твое: «Он ничего не сделал». Думаешь, я хвостом завиляю, если ты скажешь: «Он ничего, он смирненький, добренький»? Ну да, я не орал, но не потому, что испугался тебя. Просто мы рисовали с Миланом забавные картинки. Да у тебя бы глаза на лоб полезли, если б ты видела наши художества, а ты: «Они ничего, они ангелочки». Правильно сказал тебе старый: это деревня. Не орали сегодня — завтра можем заорать. Это тебе не Братислава, а деревня.

* * *

На другой день снова пришлось вмешаться директору, и снова Силе досталось на орехи, хотя в этот раз он и не рисовал ничего. Он читал «Тайну застывшего крика» — отличный детектив, не оторвешься. «Ради бога, Альберт, не стреляй!» — эти слова записались на граммофонной пластинке, вот он — след, детектив уже знал имя убийцы, и вдруг — бац! бац! — «Шкалак, марш на колени!»

Хорошо еще, что Милан успел подхватить книгу; повезло ему, и теперь Силе придется ждать, пока он ее не прочитает.

— Ваши методы неудовлетворительны, коллега, — сказал директор. — Поймите, директор здесь не для того, чтобы быть при учителях полицейским.

Ученики не знали, что это такое — «методы», им было ясно одно: учительница что-то делает не так. Им нравилось, что директор бранит ее без обиняков и на глазах у всех, они были довольны и совсем не сердились, когда он их лупил и кричал на них.

Учительница шла в школу, как на пытку, и возвращалась измученная, вымотанная, с горячечными глазами. Вся деревня знала про ее беспомощность; говорят, ученики измываются над ней, а директор, мол, хочет писать в район, чтобы ее перевели куда-нибудь. Не будь она дурой, сама бы попросила перевода. Янчович и Гривка охотно бы ей помогли.

Но, видно, Танечка в самом деле была дурой.

Приходит она в национальный комитет.

— Вы товарищ Гривка? — спрашивает Эрнеста.

Эрнест кивнул, придвинул ей стул. Он ждал, что она начнет жаловаться, но нет. Она пришла к нему как к секретарю парторганизации, встать на учет и заплатить взносы.

Эрнест внес ее в список, поставил печать в партбилете.

— Собрание в четверг, у меня дома. Я живу у шоссе, третий дом от перекрестка. Милан тебе покажет. Милан Гривка, твой ученик, — это мой племянник.

Он ждал, что она скажет: «Хорош гусь этот твой племянничек» — или что-нибудь в этом роде.

Но Таня только улыбнулась.

— Ничего, сама найду.

И протянула ему руку.

— А в школе у тебя как? — не утерпел Эрнест. — Я слышал…

— А ты не слушай, — оборвала она его. — Как-нибудь сама разберусь.

Эрнест пожал плечами:

— Ладно, как знаешь.

«Гордая какая, — подумал он, когда Таня скрылась за дверью. — Жаль, что она здесь не приживется. Встала на учет — значит, не хочет уходить, а придется, наверное. Жаль, очень жаль».

Гордые люди Эрнесту по душе.

* * *

— Как-нибудь разберусь, — сказала она Гривке и поспешила уйти, чтобы не выдать себя. Она страшно боится, что так и не сумеет разобраться.

Директор не давал ей покоя:

— Коллега, ваши методы никуда не годятся; если так будет и дальше, мне придется писать рапорт!

Ну и пиши этот свой рапорт! Мог бы дать мне другой класс, скажем, второй или третий, а он, как нарочно, сунул меня к парням, у которых уже пробиваются усы, и девицам, которые на вечерах танцуют танго.

— Вы еще молоды, коллега, и я думаю, у вас хватит энергии, как же иначе… ведь вы партизанка, кхе-кхе-кхе…

Повесил мне на шею эту ораву, хочет, чтобы партизанка, кхе-кхе-кхе, провалилась.

Мои методы никуда не годятся — очевидно, это так. Все другие учителя спокойно дают свои уроки (даже Гомбарова в пятом и шестом), а я не вылезаю из неприятностей. Значит, где-то допущена ошибка.

Но кто мне подскажет, какие методы здесь хороши? Бить учеников? Дать пощечину Шкалаку, как это делаешь ты? От тебя он ее примет, ты мужчина. А я? Я ему одну, а он мне влепит две. Когда я смотрю на его ручищи, у меня пропадают последние остатки мужества. И зачем только я ходила к этому Гривке, зачем становилась на учет?

Я встала на учет не только потому, что это моя обязанность. Это была отчаянная попытка лишний раз связать себя с Лабудовой, чтобы не так просто было сбежать.

Я хотела показать, что намерена здесь остаться, а сама в душе уже прощалась с Лабудовой.

Прощай, деревенька в долине, придется мне бесславно тебя покинуть, повесив нос, несмотря на все мои прекрасные, добрые намерения. Я хотела поехать в деревню, учить румяных деревенских ребятишек с косичками, в льняных рубашечках, чуть ли не в лапоточках. Уехать из Братиславы, где все у меня валится из рук, сменить обстановку, отдохнуть на лоне безмятежной природы. В Лабудовой (и совсем рядом с железнодорожной станцией) меня ждут пятьдесят простодушных детишек, которые словно только что снимались в фильме «Поющая земля»

Но вместо пятидесяти наивных и доверчивых детишек меня встретили в штыки пятьдесят врагов, хитрых, наглых и таких жестоких, какими могут быть только дети. Прощай же, деревенька, слава богу, что я еще не успела привязаться к тебе всей душой, что еще не поздно сбежать, потому что мои методы никуда не годятся и я не могу научить твоих юнцов писать без ошибок: «стеклянный, деревянный, оловянный» и «уж, замуж, невтерпеж»…

Если директор уже подал рапорт, то примерно недели через две я смогу уехать к маме подобру-поздорову… Впрочем, не знаю, вернусь ли я здоровой, если Яно Гурчик, эта обезьяна волосатая, не перестанет стрелять каштанами в доску именно тогда, когда я пытаюсь нарисовать на ней помидор.

Лабудовские каштаны — каждый чуть ли не с яблоко. Когда он ударяется о доску, кажется, что выстрелили из револьвера. Нет, не останусь я здесь, нет никакого смысла. Как же правы были друзья, когда отговаривали меня от необдуманного шага… Почему всегда правы другие, а я никогда? Почему я никогда ничего не додумываю до конца?

Стоит ли пытаться еще? Стоит, раз уж я так гордо заявила, что разберусь сама.

Если б удалось перетянуть на свою сторону хоть одного-единственного ученика, союзника, чтобы вбить его, как клин, в это вражеское окружение.

Но кого же ты перетянешь на свою сторону, бедная, невезучая Таня, когда все так дружно ополчились против тебя?

* * *

Она слонялась как тень по своей учительской квартире, которую пообещал ей референт в министерстве и которая — какое чудо! — действительно ждала ее. Комната и кухонька с черной плитой, белёные стены, пол выскоблен и натерт ядовито-желтой краской.

— Для одного здесь места хватит, — сказала сторожиха Юрашкова тоном, не допускавшим возражений. — Дровяной сарай во дворе, колонка под окнами, пол я вам выскоблила. Когда прибудет ваша мебель, можете позвать меня.

Таня поежилась. Она боялась ступить на пол, осквернить его неприступную чистоту, боялась признаться, что никакой мебели у нее нет. Ей обещали учительскую квартиру, но ей, несведущей в житейских делах, и в голову не пришло, что квартира означает одни лишь голые стены.

— Как же так? Собираетесь здесь жить и даже завалящую раскладушку с собой не привезли? — удивлялась Юрашкова.

— Я не думала, не сообразила… — бормотала Таня. Чтобы не провалиться сквозь землю от стыда, она открыла чемодан и делала вид, что ищет в нем что-то.

На самом верху в чемодане лежала шаль, противная кричаще-зеленая кашемировая шаль с кроваво-красными розами. Мама ее где-то раздобыла и силком сунула Тане в чемодан: пригодится, мол, когда ударят морозы.

Юрашкова всплеснула руками:

— Ой, до чего же хорош платок! Откуда он у вас? Теперь ведь такой только по знакомству и достанешь.

Таня чуть не подпрыгнула от радости.

— Нравится вам этот платок, тетушка? Так возьмите его себе — это за то, что вы так хорошо выскоблили пол.

Юрашкова потянулась за платком, развернула его, залюбовалась великолепными красками. Потом покачала головой над Таней, над этим странным, беспомощным существом.

— Знаете что? Сходите-ка в комитет, к Янчовичу, пусть он вам даст мебель из за́мка. У них там полон сарай всякого добра — шкафы, кушетки, даже стульчики на золотых ножках.

Потом еще раз полюбовалась на платок и решительно заявила:

— Сама пойду. Вам-то, я вижу, что хочешь можно подсунуть.

Но Таня все же упросила взять ее с собой. Она боялась стульчиков на золотых ножках, справедливо опасаясь, что Юрашкова остановит свой выбор именно на них.

Янчович охотно отпер сарай:

— Выбирайте себе на здоровье, пока мыши все это не сглодали.

Итак, Таня обставила квартирку музейной мебелью из зáмка, может быть, исторически ценной, но довольно ветхой. Теперь у нее есть шкаф, скрипучий, но глубокий, как исповедальня, секретер на могучих медвежьих лапах, украшенный резными амурчиками, небольшой столик, креслица с камчатной обивкой и латунная кровать, вызвавшая явное неодобрение Юрашковой.