Леопольд порой размышлял, чем, собственно, отличался дом его детства от нынешнего жилья. В общей картине пригорода оба дома кажутся одинаковыми уродцами, только в первом доме царил какой-то вызывающий чувство неловкости порядок — коридоры и лестницу драили дважды в неделю, окна сверкали чистотой, огород привлекал внимание ровными, ухоженными грядками. Это был безликий дом с приличными жильцами, упрекнуть которых было не в чем. В царящем же здесь хаосе ощущается нечто особенное, возможно, величие неминуемой гибели, и жить в таком доме Леопольду приятнее.
Открыв кран и ополоснув лицо, он обнаруживает, что чайник на электроплитке еще горячий. Он наливает себе полную кружку, отрезает кусок хлеба, намазывает его плавленым сыром и ест. На дворе неистово лает собака, то ли на кошку, то ли на случайного прохожего, если б не лень, подошел бы к окну взглянуть на рвущегося на цепи злого пса; хлебная кашица вместе с теплой водой стекают по пищеводу вниз, в течение нескольких минут Леопольд занят лишь тем, что жует и глотает, взгляд его прикован к пачке чая, соблазнительно стоящей в углу полки, однако заваривать чай кажется ему сегодня делом сложным, которое потребует уйму времени, так что думать о вкусе чая гораздо приятнее, да и вообще сколько в мире вещей, размышлять о которых куда приятнее, чем пробовать их, мечта всегда привлекательнее действительности.
Желудок получил работу и стал неторопливо переваривать пищу; сон, еда… естественные потребности жизни, без которых не обойтись, но которые, однако, можно превратить в самоцель, полностью отдаться этой физической деятельности, сделать ее смыслом жизни, наслаждаться, сидя за обильным столом, с нетерпением ждать наступления ночи — жизнь внезапно становится удивительно легкой, так можно прожить годы — в глазах идиотский счастливый блеск…
Леопольду не терпится поскорее отправиться в свое ателье. Когда он думает об ателье, перед его мысленным взором встает просторное помещение с одним или даже несколькими мольбертами, на которых стоят картины — в стадии завершения, готовые наполовину и только что начатые. На подиуме в неподвижной позе застыла натурщица, ее тело поражает совершенством форм, повсюду вазы с бесчисленным количеством кистей, груды тюбиков, бутылки с лаком и растворами, на полу брызги краски, у стен готовые работы, загрунтованные холсты, подрамники, рамы, чьи замысловатые, вырезанные из дерева или покрытые тусклым золотом орнаментальные профили вдохновляют писать картины под стать этим рамам, и, разумеется, одна стена, а то и половина потолка стеклянные, поэтому свет заливает даже самые темные уголки помещения.
В то же самое время ателье может быть комнатушкой в неполных восемь метров с самым обычным маленьким окошком; и все же там занимаются живописью, пытаются творить, и то, что ложится из-под кисти на полотно, не может зависеть от размера помещения и формата холста. Когда картина готова, начинается зависимость совершенно иного рода, складывающаяся помимо художника и ателье, теперь другим решать, значительное это произведение, среднее или беспомощное и ничего не говорящее; ты словно подсудимый перед коллегией присяжных заседателей — виновен или невиновен.
Леопольд открывает дверь и входит в свое ателье, так он мысленно привык называть эту комнату. Недавно, когда он разговаривал с хозяйкой, это слово сорвалось у него с языка, но та, к счастью, не расслышала или не поняла. Он даже подумал, не повлечет ли это за собой неприятностей, хотя, с другой стороны, глупо бояться называть в присутствии хозяйки одну из ее комнат «мое ателье», но Леопольд так страшится потерять это рабочее помещение, что, разговаривая с хозяином или хозяйкой, тщательно подбирает слова. Когда привозят брикет, он первым торопится перетащить его на веранду (именно на веранде держат в этом доме топливо!) и с удовольствием делает большую часть работы. Он согласен всячески помогать хозяевам, но не может, потому что в доме не делается ничего, к чему можно было бы приложить руки. И Леопольд ограничивается лишь улыбками да тем, что озабоченно справляется о здоровье, стать нужным он не в состоянии, потому что, очевидно, и сами-то хозяева себе не очень нужны.
В действительности такое поведение можно расценить как лакейское, ибо искренних чувств или подлинного интереса к другому человеку ты не испытываешь. Но если на чашу весов поставлено твое существование, то какие тут могут быть сомнения! Говорят, будто в местах заключения даже самый гордый и независимый человек начинает в силу обстоятельств вести себя приниженно. В острых политических ситуациях многие меняют свои взгляды, потому что им нечего терять. А те, кто не меняет, вынуждены прозябать, либо с ними случается кое-что и похуже. Независим тот, кто эту независимость приобрел (отвоевал?), или тот, у кого в запасе имеется какая-то иная возможность.
Если человек в достаточной степени талантлив и в течение шести лет занимался рисованием и живописью, то теоретически ему проще простого добиться успеха. После некоторой работы мысли нетрудно вообразить, что представляет собой картина, которую ждут. В каждом государстве и в каждую эпоху существовали свои требования. Конъюнктура это не какое-либо абстрактное понятие, а вполне конкретная, перемещающаяся во времени и пространстве реальность. Так что при наличии таланта и умения очень просто обмануть как критику и публику, так и возможных покупателей. При желании, конечно.
Однако при всем при том есть одна маленькая загвоздка — а именно: человек, рассуждающий здраво и по-деловому, не так глуп, чтобы выбрать своей профессией искусство. Ибо эта область требует иного склада мышления, иного душевного настроя. Непреодолимого желания выразить себя через искусство. Загвоздка эта не единственная. После долгого и многотрудного периода поисков и жизни впроголодь этот «чокнутый» художник внезапно обнаруживает, что он все же обычный человек и мог бы вести себя как подавляющее большинство. Он делает первую робкую попытку написать картину, которую ждут, и вот чудо: ему сопутствует успех, затем, уже сознательно, он пишет вторую картину, и критика в восторге: он нашел себя! Теперь и сам художник начинает с благоговением думать: наконец-то я нашел себя. Критиков и людей, так или иначе причастных по долгу службы к искусству, нельзя назвать чокнутыми, они подчиняются не чувствам, а разуму и знают, чего хотеть.
И вот нынешним утром для Леопольда настало время взглянуть в глаза своим картинам. Уже поздно что-то подправить, изменить цветовую гамму, наложив слой прозрачной краски, добавить кое-какие нюансы. Да нет, не поздно… в запасе у него еще несколько часов, он успеет что-то сделать… любую картину можно шлифовать до бесконечности (придать ей запах пота или окончательно испортить), но когда-нибудь должен наступить предел, необходимо вовремя поставить точку, вчера вечером Леопольд решил: довольно. Картины завершены, вскоре он возьмет их под мышку и потащит в центр города на весеннюю выставку, чтобы представить на суд жюри. Избегая смотреть на свои творения, он подходит к табуретке, где лежат палитра, тюбики с красками и несколько кистей, берет одну из них и озабоченно смотрит на нее. Кисть облезла и скорее походит на маленькую щетку с длинной ручкой, затем Леопольд сортирует и остальные кисти, стоящие в литровой банке, лицо его становится еще более озабоченным.
У стены стоят рядом две картины, Леопольд садится перед ними, закуривает и думает о том, что в последние месяцы тратил почти все свое свободное от работы время на то, чтобы написать их. Ему хочется верить, что их возьмут на выставку, однако одного его желания недостаточно. Он ни в чем не уверен. Все внутри сжимается от леденящего страха, когда он думает о том, что, очевидно, это его лучшие работы.
Чтобы прогнать эти мысли, он берет с подоконника книжку о Максе Эрнсте и листает ее, он не видел творений Эрнста в оригинале, репродукции не передают чуда, да и есть ли оно в этих картинах, разгадать невозможно. Искусство складывается из огромного (бесчисленного?) количества произведений, среди них есть хорошие, и плохие, и такие, которые оставляют тебя равнодушным. Почему-то этих последних подавляющее большинство. Все в них красиво, гармонично, однако никакого переживания не возникает. Зато хорошая картина восхищает с первого мгновения, ты зачарованно любуешься целым, затем подмечаешь нюансы, цветовую гамму, ты околдован единством микромира, заключенного в этой картине, а затем тебя охватывает печаль. Вероятно, каждый уважающий себя художник испытывает грусть, стоя перед хорошей картиной; и хотя он себе в этом не признается, где-то в подсознании его волей-неволей начинает грызть зависть, хорошая зависть: почему он может, а я не могу; весь его творческий путь внезапно кажется ему бесплодным, и вот тут, подобно вспышке, его осеняет: погодите, я вам еще покажу! И вот, в порыве творческого запала, он спешит в ателье, ему не терпится взять в руки кисть, в голове проносятся фантастические идеи… Глядя же на плохую картину, испытываешь приятное чувство превосходства, порой негодуешь, когда она вызывает у публики непонятное оживление, порой сочувствуешь, как сочувствуют больному, увечному человеку, которому невозможно помочь.
Примерно так Леопольд воспринимал искусство несколько лет тому назад, но однажды художник Хельдур Ванамыйза, у которого он гостил летом, посоветовал: «Знаешь, съезди-ка ты в Эрмитаж и отыщи там картину не только прекрасную, но и такую, в которой заключено чудо».
Эта фраза стала преследовать его, он понял, что чудо это нечто почти неуловимое, личное для каждого и в то же время общее для всех, нечто такое, что выделяет одну картину из сотен других, и это уже не картина, а чудо. Он не был в Эрмитаже, не был и в Музее имени Пушкина в Москве, его любовь к искусству была еще слишком незрелой, он не умел в ту пору относиться к живописи с той серьезностью, с какой должен относиться к ней художник. Поначалу он ограничился изучением работ, экспонируемых на выставках в его городе. Он не знал, что наряду с этим существует и великая живопись. Хотя, пожалуй, было бы неправильно сказать «не знал», ведь он просмотрел целый ряд книг по искусству, выработал для себя систему «нравится — не нравится», определил своих любимцев и пришел к выводу, что есть большие мастера, творчество которых не представляет для него никакого интереса. Ведь тот, кто видит на почтовой открытке средиземноморский пейзаж, не может сказать, что побывал на Средиземноморье. Воздух, свет, ветер, звуки и, наконец, прикосновение рукой к воде — всего этого не было.