Враг Геббельса № 3 — страница 5 из 22

И Тума – шоколадный доберман. Я ей кричал: «Тума, завтракать!», и она со всех ног неслась в мою комнату «завтракать». И – Джонька! Маленький Джонька-хулиган. Он летел за нашим поездом, когда мы уезжали в Москву.

Дуров мне сказал, что я не боюсь животных, потому что ощущаю себя с ними на равных, и животные идут ко мне как к равному».

Трогательная картина: выбившийся из сил Джонька видит, что поезд ему уже не догнать.


Но вернемся в ростовское детство и отрочество автора рукописной книги.

Улочка заштатного городка. Мощное дерево на переднем плане, а где-то внизу вьется проулок с приземистыми домишками в окружении палисадников. И – описание одного дня из детства Шуры, который оказался таким памятным:

«Я стоял на носу парохода, и ветер дул мне в лицо. Маленький колесный пароходик казался мне большим кораблем. Я воображал, что я бесстрашный капитан, ветер развевает мои волосы, мне ничто не страшно, и та красивая дама с мужем и ребенком, в которую я успел влюбиться, с интересом смотрит на меня.

Мне было десять лет. Мы возвращались из Азова. Отец собрал младшее поколение нашей семьи – Таню, меня и мою кузину Милю, и первым рейсом в ослепительный весенний день повез нас в Азов. Мы были на кладбище и навестили могилы бабушки и дедушки. Потом говорили со стареньким кладбищенским сторожем. Отец дал ему деньги. Отец хотел навестить еще чью-то могилу. Старик долго искал в своей книге ее адрес, но так и не нашел. Было тихо. Было солнце, и еще были большие деревья.

…Мне до сих пор иногда снится кривая уличка не знакомого мне небольшого провинциального городка. Маленькие покосившиеся деревянные дома и большие деревья, и я иду по этой улице, подымающейся слегка в гору. И каждый раз мне радостно.

Может быть, мне снится Азов?»


Он любил иногда вспомнить о том далеком времени. Вот его рассказ от первого лица:

…Мой отец, мать и все дети ехали отдыхать в Крым, в Евпаторию. Мне семь лет. На мне суконная курточка, которую во время пересадки в Синельниково повесили на спинку стула. Подали поезд, спешка, чемоданы, баулы… Курточка так и осталась на вокзале. Матушка написала открытку начальнику станции, но увы… По вечерам на террасе зажигали свечи в стеклянных пузырях с отверстиями на макушке. Прилетали огромные ночные бабочки. Мы их называли «мертвая голова», так как рисунок на их палевой спинке был похож на череп. На даче было много цветов, вечером благоухал табак. Мы ловили огромных жуков-носорогов и еще каких-то, с большими клешнями. На соседней даче жил мой новый дружок, Витя из Харькова. Мы придумывали с ним разные шкоды. Похитили как-то удочки у моего старшего брата и решили «удить» из чужого виноградника аппетитные черные гроздья. Естественно, и крючки, и грузила застряли в лозах, лески пришлось отрезать, а мы с удочками остались на террасе и с ужасом ждали возвращения брата… Помню, что вдоль пляжа стоял ряд крошечных лавочек, где татары продавали всякие морские находки. Недосягаемым чудом сияли большие красавицы-раковины, а вот оклеенные мелкими ракушками шкатулки нас не привлекали. Отец купил мне мешочек из марли красного цвета, полный красивых раковин удивительной формы. Мы всегда играли на даче у Вити, и эти раковины внесли в наши игры разнообразие. Как-то утром пришел к нему, но мне сказали, что вся семья уехала домой в Харьков. Витя со мной не попрощался и увез мой мешочек с раковинами, подарок отца. Так я впервые столкнулся с предательством… А однажды на дачу пришел фокусник-китаец с обезьяной. Китаец был с косой, в национальной одежде, смешно говорил по-русски. Его окружили кольцом мальчишки, девочки, женщины. У меня в руках палка от сачка. Китаец взял ее, обезьяна показывала с палкой забавные трюки. Потом китаец собрал медяки и собрался уходить. Обезьяна цепко держала мою палку. Я схватил конец палки, потянул к себе, та – к себе. Рванул палку, обезьяна ее выпустила, но вцепилась своими здоровенными зубами мне в руку повыше локтя. Было больно, но я не заплакал: было стыдно плакать при таком обществе. Почувствовал себя взрослым. Но обычно вел себя, конечно, как мальчишка. На лето задавали что-то читать, писать, зубрить. Удержать меня за столом было трудно, поэтому меня засадили в крайнюю комнату, а в проходной, через которую можно было уйти, сидела Сарочка, моя любимая старшая сестра, и читала книгу. Она меня сторожила. А я удирал через окно… Как самое сокровенное храню воспоминания о моем общении с отцом. Вот мы на шлюпке в море, брат на веслах, отец и я на корме. Нас стал настигать маленький пассажирский пароход. Отец сказал брату, что надо отвалить в сторону. Брат заупрямился, стал спорить, дескать, пароход отвернет, капитан не имеет права нас топить, его будут за это судить. Отец волновался, объяснял, что когда капитана будут судить, нам от этого легче не будет, мы уже утонем. Я чувствовал, что отец прав, и еще я понял опасность нелепого упрямства… В один из дней отец взял меня с собой, он хотел снять дачу на следующее лето. Мы шли по тенистой улице, красивые деревья свешивались через беленые кирпичные заборы. Я очень любил, когда отец брал меня с собой. Мы вместе рассматривали огромного мохнатого паука-крестовика, отец говорил, что через год я буду совсем большим и мы сможем заплывать на шлюпке далеко-далеко в море… Было лето 1914 года, и вскоре началась война. Первая мировая война. Возник слух, что на горизонте появились два турецких эсминца. Среди отдыхающих вспыхнула паника, Евпатория опустела. Мой любимый отец никогда больше не увидел море. Он умер от сыпного тифа в 1920 году. Зашел подстричься в парикмахерскую. А до него стригся солдат, вернувшийся с фронта.

…Трое по-зимнему одетых пацанов, один из которых, конечно, Шура, наблюдают за чем-то интересным внизу. Лишнее напоминание: в ростовском детстве были отнюдь не только беззаботные солнечные дни. Была и тяжелая Гражданская война. Воспоминание, вроде, не из самых веселых, но все же уносит от сегодняшних реалий в далекие дни. Да и говорит, что Шура с друзьями были не робкого десятка.

«Таганрогский проспект круто спускается к Дону. Через лед и снежную целину за Доном наступает наша пехота на Батайск. Это редкая цепочка черточек. И когда черточки превращаются в точки, это означает, что бойцы залегли. Поперек их пути жидкий лесок. Слева и справа в лесу вспышки. Это бьет артиллерия белых – шрапнелью по нашим бойцам и снарядами по городу.

Мы стоим на вершине проспекта. Осколки взламывают штукатурку домов. Мы не понимаем опасности. Все это похоже на интересную игру. За нашей спиной раздается грохот колес и цокот копыт. Едва сдерживая орудия на скате, резко осадив лошадей, матюгались ездовые. Командир на взмыленной лошади, с лихо заломленной папахой, полоснул нас нагайкой: ”Брысь отсюда, пацаны!”. Оказалось, и мы, и наши артиллеристы облюбовали себе одну позицию. Пришлось уступить.

Но мы себе выбрали точку получше. Рядом стоял пятиэтажный дом, выгоревший до основания и обледеневший сверху донизу. Фактически это был остов дома. И вот, по кое-где уцелевшим лестницам, по скользким чугунным балкам, через провалы лестничных площадок, по карнизам мы карабкаемся все выше. Я вижу под ногами сначала пустоту и хаос трех этажей, потом четырех. Немного страшно, но зато как интересно. И вот мы наверху. Мы опять все видим!»


Спортивного сложения молодой человек в купальных трусах, подперев голову руками, лежит на берегу реки. Ветер поднимает волны на реке, старается потопить пароход, треплет волосы молодого человека. Он значительно старше того подростка, который много лет назад лежал здесь же, наслаждаясь порывами ветра и наблюдая за происходящим. Художник изобразил себя сегодняшнего – столь велико было желание вернуться в тот день, в то время.

«Ветер рвал ночь на части. Ветер сорвал и унес деревянный мост. Портовый катер догнал его только у станицы Цимлянской.

День был солнечный и жаркий, но ветер не утихал. Мы с трудом выгребли на ту сторону Дона. Кроме нас не было никого. Мы лежали в высокой траве. Мой друг целовался с Линой Васильевной. Она была вдвое старше него, и ему это, видимо, импонировало. Я слушал, как шумит трава. Песок хрустел на зубах, и неистово ревел, взывая о помощи, колесный пароход. Ветер выбросил его на мель.

К нам подошел человек с тяжелыми корзинами. Он шел из Батайска. От него за километр пахло контрабандой. Он пообещал нам на пиво, и мы взялись перевезти его в порт. Ветер подзадорил нас. Мы разогнали шлюпку. Вопреки всем правилам мы решили пристать по течению и по ветру. Я оседлал нос шлюпки, и когда мы поравнялись с гранитом, ухватился за мокрое, высоко ввинченное чугунное кольцо. Дальше все произошло молниеносно. Мои ноги оказались зажаты между бортом лодки и гранитом. Как ножом срезало мне мясо с обеих коленок. Кольцо вырвало меня из шлюпки, и через секунду я был под водой. Когда я вынырнул, то увидел перед собой руль. Ухватившись за него, я влез в шлюпку. Мы завязали мне колени носовыми платками. Потом на деньги нашего контрабандиста пили пиво и ели простоквашу с бубликами в каком-то кафе. Нам было весело.

Ветер не утихал.

Я люблю ветер».

Это был не единственный раз, когда Шура тонул в водах своей родной реки. Как ни странно, плавать он не умел и так никогда и не научился.

А вот об одном эпизоде из своего детства он вспоминать не любил.

В середине 90-х, будучи в Швейцарии, я попал в Давос. Ехал я в этот город со странным чувством. Когда-то в детстве я наткнулся в семейном архиве на негнущуюся коричневую фотографию на толстом картоне: маленький мальчик в костюмчике на фоне горы и подпись тушью «Шура. Давос. 1911 год». Догадка подтвердилась – четырехлетний мальчик впоследствии станет моим отцом. «Не стоит об этом распространяться, да и в анкетах я не пишу, что в детском возрасте был со своими родителями пару недель в Швейцарии», – задумчиво прокомментировал отец, так убрав фото, что я больше никогда его не встречал. Позднее я понял, что упомяни он об этом в анкете в конце 30-х годов, скорее всего, обернулось бы это драмой, а то и трагедией. С тех пор слово «Давос» окуталось для меня аурой таинственности. До наступления эры телевидения я вообще толком не мог представить себе этого столь важного для семейной истории места. И вот, наконец, убедился: Давос и ныне там. Тихий, ухоженный, благополучный.