собенно не притесняли? Как бы то ни было, защищая евреев, я не чувствую, что защищаю и самого себя. Поверьте мне на слово, ни в детстве, ни теперь я не подвергался дискриминации, гонениям. Мой протест, бунт — не следствие личного опыта. Есть евреи-жертвы, я еврей-боец. Некоторые переживают свое еврейство тяжело — как неприкаянность и злую долю. Я счастливый еврей. Жан-Клод Мильнер назвал бы меня евреем «утверждения» (на языке Альбера Коэна — Солалем[10], «солнечным», подобным древнему греку, богатым наследником ветхозаветной и талмудической славы, роскоши, просвещенности, просветленности).
Раз уж мы заговорили о детстве, я тоже поделюсь воспоминаниями. И я учился с мальчишками, и я наблюдал, как мерзавцы всех видов и мастей сбиваются в шайку, выбирают козла отпущения и давай его мучить: прятать ранец, разбрасывать тетради и учебники, мазать лицо чернилами. В лицее имени Пастера в Нейи, куда я поступил, окончив начальную школу, жертву всеобщих издевательств звали Малла. Помню только фамилию, имя забыл. Зато отчетливо вижу его болезненное бледное лицо, он был совсем запуган, двигался неуклюже, кротко и умоляюще улыбался, надеясь смягчить обидчиков. На днях в газете я прочитал, что мать президента Саркози родилась в Салониках, в еврейской семье, и ее девичья фамилия… Малла. Тут же в памяти всплыл мой одноклассник. Родственник ли он Саркози? Двоюродный брат? Дядюшка? Не знаю. И понятия не имею, кем он стал, жив или умер. Подобно вам, я брезговал стаей гиен, что гонялась за ним, подстерегала его в метро, всячески унижала. Я не охотился за несчастным, не участвовал в подлых засадах, но мне этого было мало, и я взял его под свою защиту, мы дружили с ним несколько лет подряд. Не подумайте, будто я хвастаюсь. Моя заслуга невелика. Просто меня удивляет странная для еврейского мальчика пятидесятых годов самоуверенность: я общался с беднягой открыто, на глазах у всех, мне и в голову не приходило, что, если я протяну ему руку, стая начнет преследовать и меня, что я тоже подвергнусь издевкам мерзавцев. «Комплекса жертвы» у меня отродясь не было, я ничего не боялся.
Позднее я сделал открытие, поразившее меня до глубины души. В подготовительном классе Эколь Нормаль у меня был преподаватель литературы, некто Жан Депрен, вылитый Малла, только лет на тридцать старше, — нескладный, с непропорционально большой головой на тщедушном, будто не успевшем вырасти и износиться теле, дерганый и болезненно бледный. Ко мне он относился как-то странно. Я бы даже сказал враждебно. Когда вызывал к доске, старательно отводил взгляд, не важно, рассуждал ли я о стихах Мориса Сева или о «Саламбо»… И вот однажды за ужином я упомянул его имя, а мой отец воскликнул: «Депрен? Как же, как же, мы с ним знакомы!» Выяснилось, что известный эрудит, специалист по «философии тревожности» в литературе XVIII века, во время войны был в офицерском училище Черчилля таким же козлом отпущения, как злосчастный Малла; юные негодяи глумились над ним, мучили его, подстерегали повсюду. Только мой отец заступился за него, подружился с ним, как много лет спустя точно так же поступил и я с его двойником.
Я рассказал вам эту историю, чтобы поделиться изумлением, благоговением перед таинственной силой, заставляющей нас как по волшебству повторять поступки наших отцов, хоть мы о том и не подозреваем.
А главное, хотел показать, что знаком с толпой, которая разбойничает, линчует, топчет, рвет на куски, с «жесточайшим, исконным врагом» из монолога Франца в «Затворниках Альтоны» Сартра, с «диким, злым, всеядным животным — человеком, который поклялся погубить человека…». «Притаившись, зверь жил внутри нас, мы ощущали его взгляд внезапно в зрачках наших близких»[11]. Я чувствую таких людей с двойной остротой; опыт предков помогает мне распознать дыхание зверя: вот он быстро подкрался, затаился, угрожающе зарычал, издал воинственный клич. Но я ни разу не ощутил себя добычей, не подумал, что все равно рано или поздно попадусь в его когти…
Попробую выразиться яснее.
Да, проблема жестокости волновала и меня.
Я знаю, что это бич всякого социума, неустранимый изъян. Знаю, что ненависть между людьми вспыхивает гораздо чаще любви и симпатии, что она прочнее всякого договора и закона.
Знаю, что, включая одних, непременно исключают других, что обычно двое объединяются против третьего. Иными словами, в человеческом обществе царит «синкретизм», как называли этот феномен древние греки. (Кстати, мне всегда казалось, что общепринятая этимология этого слова — «союз критян» — неверна; скорее уж «союз против критян», коль скоро в античном мире не было более ненавистных, всеми презираемых людей.)
Я исписал немало страниц, рассуждая об истоках взаимной ненависти людей, чужой опыт служил мне подспорьем. Вы обмолвились, что не доверяете историкам религии, а я, наоборот, следуя логике Рене Жирара[12], доказывал, что «козла отпущения» создал вовсе не религиозный фанатизм, что религии откровения не поощряли, но обуздывали звериные инстинкты толпы. Однако узнать, что такое ненависть, на собственном опыте мне так и не довелось — ни в детстве, ни в юности, ни в зрелом возрасте.
Странно, но это так.
Факты противоречат отправной точке нашего диалога. Мы ведь говорили, что нас, писателей, проклинают, унижают, втаптывают в грязь и т. д. Но я не пострадал от людской злобы, правда не пострадал.
И последнее.
Когда я сказал вам, что благодаря проклятущему Гуглу узнаю о новых выпадах противников, об их планах, уязвимых местах, просчетах, чтобы успешнее с ними бороться, вы мне не поверили.
Напрасно.
Уверяю вас, это тоже сущая правда.
Я мгновенно забываю статьи милых критиков, как только продумаю стратегию и тактику контратаки.
Мое самолюбие не страдает.
Мое эго подобно несгораемому шкафу или бункеру, спасающему при любом обстреле.
Отравляющие газы враждебности не проникают внутрь, они сразу же рассеиваются, а зато я узнаю, откуда дует ветер, и рисую на волшебной грифельной доске расположение «сил противника», предугадывая «его коварные планы», — именно в таких выражениях Флобер писал Бодлеру о критиках. В одном я согласен с вами: если в кровь проникла адская смесь стремления к признанию и стремления к неприязни, нет противоядия лучше, чем воля к победе.
И само собой, именно «боевой дух» не только защитит литературное детище, убережет его и освятит, он также придаст автору сил, чтобы довести замысел до конца и наперекор стихиям (и жадной своре) сохранить нетронутым творческий пыл.
Вы очень кстати напомнили мне слова Вольтера.
Они мне действительно по душе. Такими я и представляю себе своих любимых писателей. Подобно великолепному Вальмону[13], они живут и умирают со шпагой в руке. «На войне как на войне». Ну да, я тоже «художник-баталист», но воспеваю свои войны подобно Пересу-Реверте[14], чью книгу вы посоветовали мне прочесть, что я и сделал с величайшим удовольствием.
Довольно, дорогой Мишель. Я умолкаю.
Иначе мы с вами заберемся в такие дебри! Начнем рассуждать о войне — первооснове творчества. Ведь наше поле боя — будем говорить по существу — литература и философия.
Если верить великим, вся жизнь творца — непрерывная борьба.
Взять хотя бы Кафку…
Он, как вы знаете, был поклонником Наполеона и сравнивал муки творчества с состоянием императора во время Бородинской битвы, а роковое отступление из России — с «кампаниями» и «маневрами», составляющими жизнь писателя…
Отбросьте сомнения в искренности моих слов — так мы сбережем уйму времени.
8 февраля 2008 года
Уважаемый Бернар-Анри!
Решено: отныне я доверяю каждому вашему слову. Сначала, когда прочитал ваше письмо, испытал шок; потом собрался с силами и решил: буду верить. Для меня это подвиг: обычно в броне, прикрывающей эго вроде вашего, мне чудится какая-то мистика, если не патология.
Простите за неприятное сопоставление, но — буду тоже откровенен — в такой же шок меня недавно повергли слова Николя Саркози, адресованные Ясмине Реза, которая сообщила, что собирается написать о нем книгу[15]. Президент довольно оригинально выразил свое согласие: «Вы меня прославите, даже если попытаетесь опорочить». Я трижды перечитал эту строку в интервью Ясмины, но от правды не уйдешь: люди с несокрушимым эго вполне реальны. В минуты безоблачного счастья я готов согласиться с Ницше: «Что не убивает меня, то делает меня сильнее»[16] (но обычно я настроен менее радужно и выражаюсь более приземленно: «Что не убивает меня, то глубоко меня ранит и ослабляет»). Однако и Ницше далеко до Николя Саркози.
И вам далеко — вы ведь не политик, не полководец; вы — писатель. А писательская братия никогда не могла похвастаться неуязвимостью, самолюбие у нас больное. Как зачастую писатель относится к нападкам критиков? Обыкновенно, по-человечески: обижается.
(Замечу, раз уж к слову пришлось: если ты писатель, то никем другим тебе не стать во веки веков. Сколько бы фильмов ни сняли Кокто, Гитри, Роб-Грийе, Паньоль, для нас они прежде всего и в первую очередь писатели. Некоторые, как ни странно, до сих пор помнят, что Мальро был министром культуры. Однако я нисколько не сомневаюсь: пройдет еще несколько десятков лет, и все об этом напрочь забудут — мы ведь уже с недоверием воспринимаем тот вполне реальный факт, что Ламартин выдвигал свою кандидатуру на пост президента Республики.)
Вероятно, вас защищает волшебный эликсир, так поделитесь со мной секретом его приготовления! Сейчас зелье неуязвимости мне бы особенно пригодилось: я тоже снимаю фильм, и, когда он выйдет на экраны, мои враги, извечные и новоприобретенные, насмерть меня изругают и заплюют. Вот я и поделился с вами творческими планами на 2008 год.