Враги общества — страница 4 из 47

Но вся беда в том, что вы, скорее всего, не друид, а Обеликс[17], в детстве вы «свалились в котел» и стали непобедимым. Так что я не смогу воспользоваться вашим опытом. Все мы рано или поздно становимся похожими на отцов: вот истина, которая вновь и вновь обрушивается на меня с непринужденностью падающего кирпича. Ваш отец подает вам пример силы и благородства — я рад за вас. В моем случае все гораздо сложнее.

Тем не менее весьма впечатляющая четвертая глава «Комедии» позволяет предположить, что секрет вашего успеха еще и в мастерском создании имиджа. Я впервые оценил значимость общественного мнения в 1998 году. Тогда вездесущий Жером Гарсен вкупе с изворотливым приспешником Фабри-сом Плискином задумали стравить меня на страницах своего журнала с Филиппом Соллерсом. Каково же было их разочарование, когда они узнали, что накануне мы с Соллерсом вместе обедали! «Неужели вы с ним приятели?» У них буквально челюсть отвисла. До сих пор вижу их растерянные лица. А что, нам нельзя общаться по-человечески, придурки? Хитрецы понадеялись в непринужденной обстановке навести Соллерса на разговор о том, как ядовито я над ним посмеялся в «Элементарных частицах». Они не ждали от Филиппа благодушия, а он на меня не сердился. Не сердился, раз я «был на коне». Скажем честно, есть у Соллерса свои недостатки: он флюгер. Стоит мне ослабеть, Филипп на меня набрасывается, а как только я наберусь сил, охотно все прощает. К колебаниям общественного климата он невероятно чувствителен, куда там лягушке-барометру.

Но я сам пошел ему навстречу, заявив (вполне искренне, между прочим), что изобразил не человека Филиппа Соллерса — как человека я его не знаю, — а Филиппа Соллерса, деятеля культуры — этот у всех на виду и на слуху. (Наш дорогой Филипп и вправду переусердствовал, стремясь быть везде и всюду; теперь он, кажется, присмирел, или это я давно не включал телевизор?) Вот кто мгновенно сообразил, что пощечину получил не он, а его общественное лицо. Вот кто надежно защитил свое внутреннее существо от внешнего мира раскрученным имиджем.

Но меня не раз охватывал мистический ужас: что, если ширма существует, а человека за ширмой давно уже нет? Я не шучу, поверьте. Чоран насмешливо замечает, что либертины — аристократы-вольнодумцы XVIII века — не только жили, но даже уходили в мир иной на публике. Толпа зрителей обступала постель умирающего, вольнодумец агонизировал на подмостках, опасаясь, что его последнюю остроту не услышат или что его посетит малодушие и он со слезами на глазах станет звать священника со Святыми Дарами. До какой же степени роль подминает человека, если он и в смертный час боится провала, боится разочаровать поклонников?

Филипп Соллерс не настолько сросся со своей маской, мы ведь живем не в XVIII веке и буржуа из Бордо далеко до аристократа эпохи просвещенного абсолютизма. Однако чего он только не вытворяет под софитами, самому Жан-Пьеру Коффу даст фору! Впрочем, Соллерс поступает умно, с телевидением иначе не поладишь. Сначала следует убедить их, что ты именитый гость и ни одна передача без тебя не обойдется, затем отточить свой лучший номер, подходящий для любой аудитории, и повторять его без конца, пока публика кричит «Бис!». Внутреннее существо лучше спрятать подальше, пусть станет совсем незаметным (несмотря, повторюсь, на опасность утратить его безвозвратно).


Но это опять-таки не про вас. Всякий раз, как вы появляетесь на экране, вам действительно есть что сказать. Либо вы сообщаете о своей новой книге, либо сражаетесь с несправедливостью и ложью. Ваше внутреннее существо не всегда вам подчиняется, уж простите, милейший Бернар-Анри. Иногда оно строптиво вырывается на свет божий. Ложный стыд мешает вам признаться, что, помимо прочего, вы человек с твердыми убеждениями, способный на праведный гнев.

Заметьте, что и тут вы мне не в помощь. Меня всю жизнь по-настоящему занимала одна лишь литература. Какой уж тут праведный гнев! Впрочем, я встречал умных, добросердечных, разносторонне образованных людей (пишущих отличные критические статьи, умеющих грамотно взять интервью), что так и не достигли прочного положения в обществе, не научились влиять и воздействовать на других. Колонки культуры в «Нувель обсерватёр» отданы на откуп Жерому Гарсену, а не Мишке Ассаясу[18]. Ну и что? Подумаешь, «Нувель обсерватёр»! Все это, конечно, пустяки по сравнению с многострадальной Боснией!

По правде сказать, даже если бы эти колонки поручили Ассаясу, он бы, держу пари, месяца через два уволился, хотя вполне справляется с еженедельными обзорами для «Франс-Мюзик». Дело не в лени. (Его «Словарь рока» — основательный и серьезный труд.) Главные недостатки Ассаяса — беспечность и жажда независимости, вот почему он всегда за бортом.

Существуют, конечно, исключения: к примеру, Сильвен Бурмо при необходимости может долгое время настойчиво трудиться изо дня в день. Я бесконечно его уважаю. Горячо надеюсь также, что Фредерик Бегбедер прислушается к моим настойчивым увещеваниям и постарается не уходить со следующего места работы хотя бы год. Как бы то ни было, большинство людей, которых я высоко ценю, страдают некоторой долей безответственности, и я их прекрасно понимаю. В конце концов, я сам многое унаследовал от своего родителя, который основал три предприятия (может, и больше, мне о нем далеко не все известно), но, стоило делу пойти на лад, мгновенно утрачивал к нему интерес. Своими руками он выстроил пять домов (сам готовил раствор, стругал доски), но жить в них не жил.


Ну вот, я снова разоткровенничался. Никак не удается держать дистанцию. Кто знает, может быть, мне суждено увлечь вас исповедальным жанром, — что было бы совсем неплохо. Шопенгауэр с удивлением замечает, что очень трудно лгать, когда пишешь. (Эту мысль с тех пор никто не развил, и мне остается лишь с изумлением согласиться: эпистолярный жанр располагает к искренности, правдивости — интересно, в чем причина?)

Не то чтобы я отдавал предпочтение именно исповедям, мне по нраву все литературные формы без изъятия. Я с наслаждением погружался в признания Монтеня и Руссо. Восторженно ахал, читая хлесткий отзыв Паскаля о Монтене: «Его нелепейший замысел нарисовать собственный портрет!»[19] Вместе с тем я до безумия влюблен в полную противоположность исповедальному жанру — в фэнтези; сознаюсь, мои дифирамбы Лавкрафту[20] избыточны, но ничего не могу с собой поделать.

Но ближе всего мне классический роман, срединный путь, избранный мной самим. Романист, создавая персонажей, использует свой или чужой опыт, выдумывает, сочиняет — не важно. Ему все годится.

Так добавим толику исповедального жанра — он нам не повредит. Здесь я полный профан, совсем не умею открывать душу, не пробовал, вернее, пробовал, но неудачно. И вы, наверное, не умеете. Странно, но человек редко осознает, в чем его призвание (подумать только: Сартр ценил свои теоретические философские произведения гораздо больше «Тошноты» и «Слов»).


Итак, вернемся к исповедальному жанру. Вы согласны?

16 февраля 2008 года

Простите, уважаемый Мишель, что не отвечал вам целую неделю.

Во-первых, был день моего «Блокнота»[21].

Вместе с Филиппом Валем, Лораном Жоффреном и Каролиной Фурэ мы выступили в защиту замечательной одаренной молодой женщины, Айаан Хирси Али, в прошлом депутата парламента Нидерландов. Ее приговорили к смерти исламские фундаменталисты за то, что она не побоялась открыто нападать на ислам. Семь или восемь лет назад за столь же резкие высказывания вы тоже подверглись преследованиям. (Сам я не сторонник подобной категоричности; абсолютно не согласен, что ислам по самой своей сути враждебен демократии, что во всех мусульманских государствах попирают права человека; но я сражаюсь и буду сражаться за ваше и ее право открыто выражать свои взгляды.)

Во-вторых, мне пришлось по просьбе друга возглавить жюри французского «Золотого глобуса». На это ушел еще один день.

А потом меня одолело множество дел, очень важных или только казавшихся таковыми, поглотила суета, «злоба дня», и я все откладывал, все думал: «Отвечу завтра».

Скажу честно, больше всего меня смутило слово «исповедальный» — на нем вы особенно настаиваете, а меня оно всегда, даже в юности, повергало в ступор.


Дело в том, дорогой Мишель, что в отличие от большинства писателей моего поколения я неизменно старался, чтобы ни единый персонаж ни в коей мере не походил на меня самого (вы возразите, что я сто лет не пишу романов, — отвечу: мой взгляд на творчество не переменился).


Вот вы упомянули «Комедию» (роман вышел вскоре после фильма, принятого в штыки; кстати, добро пожаловать в мир кино, удачи вам!). Поймите, эта книга от первой до последней страницы — откровеннейшая Исповедь без малейшего намека на откровенность, я продумал все до мелочей — полная иллюзия души нараспашку, искренности, открытости, а об истинных чувствах — ни слова. Я ненавижу душевный стриптиз, боюсь его. Что поделаешь, фобия. Так что «Комедия» — псевдоисповедь, не выявление, а вытеснение, как любят выражаться психоаналитики, рассуждая о спецификах нашей памяти. Исповедь-хитрость, исповедь-уловка, позволяющая скрыть кровоточащие раны — их, я уверен, нельзя обнаруживать ни в коем случае: именно благодаря этой книге я убедился, что, отказавшись от двойственности, причиняешь себе ущерб.

Раз уж вы заговорили о Соллерсе… Замечу кстати, что, по-моему, вы к нему несправедливы (и к Гарсену тоже: у него редкий по нынешним временам дар писать непредвзято об ушедших друзьях и знаменитых актрисах). Так вот, признаюсь вам, что на протяжении тридцати лет безоблачной дружбы единственное серьезное разногласие возникает у нас с Соллерсом каждый раз, когда он заявляет, что писатель обязан «рассказывать правду о своей жизни», таков писательский долг (не уверен, следует ли он сам этому правилу). Это требование приводит меня в ужас, вызывает недоумение. И в