"Врата сокровищницы своей отворяю..." — страница 7 из 40

«В эту минуту в хату влетела Кулина, жена Ивана, и подскочила к столу:

— Чтоб ты света божьего не видел, как ничего, кроме карт, не видишь. Чтоб ты с этой скамьи не слез, как ты из-за карт не вылезаешь, домой не идешь. Лентяй ты, чтоб тебе, чтоб ты, га-го-го,— как из торбы горох, сыпала она.

Ивана как ветром сдунуло со скамьи. Деньги с кона очутились в кармане Валенты, а изорванный Кулиной в клочья крестовый король разлетелся по столу и под шесток. Игроки опешили.

Проявив такую решительность, баба и сама на мгновение поразилась, но тотчас опомнилась, пока фор­туна была в ее руках.

— Домой иди, мошенник! — крикнула она на пороге и так хлопнула дверью, что стекла в окнах задребез­жали.

Игроки запоздало перепугались.

— Ну, не приведи господи мне такая жена: я ее мигом образумил бы, на всю жизнь закаялась бы такие штучки выкидывать,— сказал кто-то поспокойнее.

Игра потеряла всякий интерес».

Потом мы видим тех же людей в иных обстоятельст­вах, за иным занятием, с другим выражением лица, с другими словами на устах.

Деревенская свадьба! — и вдруг за теми самыми женщинами, теми самыми крестьянами видится нечто иное, большое, то, что называют народом.

«Свадебные поезжане заняли весь двор. Хрупали сено кони, звякая колокольчиками и бубенцами. Тут и там ходили люди, громко смеялись и шутили, шныря­ли под ногами дети, играли в снежки, и стоял праздничный гомон. А из хаты доносились звуки скрипки и глухие удары бубна, слышны были песни и говор хмель­ных гостей.

— Одаривайте, одаривайте княгиню молодую! — во весь голос гремел веселый дед Петрок. Он был при­глашен сватом и немного захмелел. Но горделиво взмахивал тарелочкой, обернутой белым платком, на которую складывали подарки.

Музыканты играли с веселым задором белорусскую польку, и в хате все ходило ходуном. Валента, важный, словно и не пьяный, подобревший, помогал музыкан­там: широко расставив ноги перед скоморохами, он изо­бражал бас, двумя лучинками барабанил в такт по струнам»

«Пока они беседовали, в круг протолкалась Петрочиха, она тянула за руку молчаливую невестку.

— Пойдем, пойдем, моя рыбонька! Вместе работаем, вместе спляшем. Пусть любуются добрые люди, как мы гуляем.

И пошла-пошла старуха, отступая задом, подпрыги­вая по-сорочьи: хлопала в ладоши и веселыми глазками пристально вглядывалась в молодуху, а та, одной рукой подхватив край фартука и другой плавно взмахи­вая у головы, плыла за свекровью с едва заметной улыбкой, в которой постоянное затаенное страдание спешило теперь навстречу безудержному веселью и поддавалось ему.

Старуха запела старческим, дрожащим и ласковым голосом:

Ты, невестушка,

Ты — лебедушка!..

И молодуха сразу подхватила:

Матушка моя старенька,

Как голубка седенька!

И все были поражены чистым и звонким голосом этой тихой и молчаливой невестки Петрока».


***

Уже раннему творчеству Максима Горецко­го свойственно то, что мы видим и у других классиков белорусской литературы — в произведениях Купалы, Коласа, Богдановича. Они умеют видеть свет во тьме, видеть духовную силу, нравственную мощь угнетенного люда.

Однако каждый видит и показывает по-своему.

Янка Купала — с обязательной дистанции, истори­ческой, романтической («Гусляр», «Бондаровна», «Она и я»).

Якуб Колас, наоборот, так приближает к себе и к читателю сам быт крестьянина, все его хлопоты и всякую его радость, что и далекое становится близким, согревается живым человеческим теплом. И тогда «низкое» становится высоким, поэтичным, духовно просветленным.

А Максим Богданович еще и самой формой стихо­творения, поэмы, заботливо культурной и в то же время живой, новой (потому что сама попытка на белорусском, на «мужичьем» языке так «культурно» писать нова­торство), подчеркивает духовную глубину, содержатель­ность, богатство того жизненного материала, с которым он имел дело.

Максим Горецкий тоже по-своему выявляет, раскры­вает духовную содержательность жизни белорусского крестьянина. И в разных произведениях по-разному. Однако делает это настойчиво — всю свою творческую жизнь.

Странно, неожиданно и интересно, что ранний Горец­кий ищет и показывает духовную глубину жизни крестьянина в том, что, кажется, противостоит духов­ности — в предрассудках, в темных преданиях деревен­ской жизни и т.д. «Потайное», «таинственное» — чрез­вычайно притягательное для молодого Горецкого слово и понятие, когда он пишет о деревне, крестьянине.

Уже Богушевич показал белорусской литературе этот, такой путь: не обходить вниманием всю реальную и жестокую правду жизни ограбленного панами и историей белорусского крестьянина, уметь в «бедности» увидеть «богатство» — духовное, нравственное.

И тем более тогда, когда на дворе уже XX столетие, когда белорусская литература смело начинает подклю­чаться к человековедческому опыту Гоголя, Достоевско­го, Толстого, да еще молодая, к тому же смелая уверенность сына деревни в том, что он знает о крестья­нине и такое, чего литература не замечала, что обходила или не так видела...

Из рассказа в рассказ Максима Горецкого в 1912—1914 годы переходит мотив «потайного». Что же кажет­ся мужику «потайным», что привлекает его внимание фантазию, рождая страх, но и чувства куда более высокие?.. И почему так внимательно и даже с восхищением фиксирует всякую «дьявольщину» лирически настроен­ный, глубоко начитанный студент — персонаж, за кото­рым легко узнается автор?

Может быть, потому только, что все это «народное», что в этом — «родные корни», «свое», «близкое»? Темнота, «дьявольщина», но ведь наша, белорусская!

Слишком хорошо знает, видел, на себе ощутил Мак­сим Горецкий весь идиотизм безграмотной, пьяной жизни, чтобы идеализировать ее. Ему как раз иное характерно — практическое просветительство, которым крестьянский сын хотел бы отблагодарить деревню, пославшую его «вперед», «в науку».

И вместе с тем — такая поэтизация «потайного», за которым нередко — обыкновенный предрассудок. Как это понять, объяснить?

В драме «Антон» крестьянин Кузьма рассказывает о своем споре со старым попом:

«Кузьма. Я возил его на своих лошадях, если нужно было. Выпьем, бывало, мы — любил, пухом ему зем­ля,— едем и толкуем: «Скажите вы мне, батюшка,— начинаю,— правда ли это, что мертвецы по ночам бродят, чаровники... то бишь... Возможно ли, правда ли это?» Рассмеется он: «Гу-гу, гу...— басовитый был,— недопека ты, брат Кузьма! Пекли тебя, да недопекли... И зачем тебе это знать? Хлеба, что ли, детям твоим от этого прибавится? Если я, отец твой духовный, боюсь и ужасаюсь знать все, тем более тебе, мужику, это не нужно... Гу-гу-гу... Недопека ты, Кузьма!» Умный поп был, хотя и пил. Нынешний больше молчит, кто его знает, что в голове у него, не потрафишь ему и слова сказать, из разговора ничего не поймешь... А покойный умный был, ой умный! Никогда не скажет ничего лиш­него... А то нашего брата так и тянет разузнать хоть что-нибудь о вере или черных книгах. Они знают, все знают, а мужику не скажут...»

«Хлеба, что ли, детям твоим от этого прибавит­ься»— странными кажутся старому батюшке мысли и вопросы крестьянина. В рассказе «Родные корни» сту­дент Архип, наслушавшись разных деревенских исто­рий, «потайных» и «необъяснимых», размышляет не столько над природой тех самых событий и историй, сколько опять же о том, каков склад мышления крестья­нина, мужика. Кажется, о хлебе крестьянину думать бы да о чем-то более «практическом», так нет же, интересы и фантазия его вон на что замахиваются!

«И что удивительно: пусть бы люди деликатные, чуткие, не замученные тяжким трудом, пусть бы они бились над этим, так нет же, народ простой, народ, которого обозвали «темным», почему он, этот серый, однообразный народ, по глухим углам, в лесах своих, среди болот и пней, почему он мучился и мучится той же болезнью».

Сколько на свете фольклорных преданий и (на их основе) литературных произведений о том, как человек отдает черту душу, чтобы получить взамен деньги, богатство, власть, новую молодость, любовь...

Максим Горецкий, всматриваясь в белорусского крестьянина (вблизи всматриваясь, но и сквозь человековедческое «увеличительное стекло» произведений, героев Гоголя и Достоевского тоже), открывает белорус­ской литературе совершенно иную, новую правду народ­ной жизни и человеческого поведения.

Люди рискуют душой (как-никак верят они в «рай и ад») ради одной лишь страсти и «выгоды», «корысти»; чтобы разрешить загадку бытия, понять, «что оно?» («...как нечистому душу продать, чтобы только спросить что-то»).

В рассказе «Безумный учитель», написанном уже в 1921 г., крестьянский сын, учитель, в котором образо­вание только усилило это (по Горецкому) крестьянское, народное, почти детское и очень нравственное стремле­ние «жить зная, а не словно животное», готов совершить нечто ужасное для человека, воспитанного на религиоз­ных обрядах, только бы убедиться, «есть ли что-то или нет».

«— А разве каждый знает,— говорили тогда у нас люди,— почему у иного лесника даже никуда не годное ружье бьет без промаха на лету самую быструю птицу? Или почему самый последний горемыка ни с того ние сего вдруг становится самым богатым человеком в округе?

— Потому все так,— говорили они то, что слышала от отцов и дедов,— потому, что такой-то дьявольский послушник, когда причащается, оставляет во рту кашку, вынимает изо рта в платочек и прячет, затем, улучив ночью минуту, забирается в глухие дебри, привязывает кашку на осиновый куст и стреляет...

— А как только он, окаянный, приложится стрелять, вся пуща разом осветится вдруг неземным светом, слов­но молния сверкнет или солнце с неба прольется в глаза ему, земля-матушка замрет, поникнут и застынут в ужасе деревья, поникнут травы, и видится ему: висит распятый на кресте, из ран струится алая кровь, а из глаз капают слезы...

— С иного бы уже и дух вон, а он выстрелит — и вся нечистая сила у него в услужении...»

И человек ушел в лес — убедиться. Если бы совсем не верил, не пошел бы проверять, «есть ли что-то?».