Время, бесстрашный художник… — страница 4 из 30

как тайный соглядатай,

и что-то шепчет коридор,

как ростовщик и кредитор,

и въедливый ходатай…

Живешь, не чувствуя вериг,

и все на свете трын-трава.

– Ну как, старик? – Да так, старик!

Давай, старик, качай права! –

Но вечером,

но в тишине,

но сам с собой наедине,

когда звезда стоит в окне,

как тайный соглядатай…

Итак – не чувствуя вериг,

среди измен, среди интриг,

среди святых, среди расстриг,

живешь – как сдерживаешь крик.

Но вечером,

но в тишине…

Воспоминанье о Марусе

Маруся рано будила меня,

поцелуями покрывала,

и я просыпался на ранней заре

от Марусиных поцелуев.

Из сада заглядывала в окно

яблоневая ветка,

и яблоко можно было сорвать,

едва протянув руку.

Мы срывали влажный зеленый плод,

надкусывали и бросали –

были августовские плоды

терпки и горьковаты.

Но не было времени у нас, чтобы ждать,

когда они совсем поспеют,

и грустно вспыхивали вдалеке

лейтенантские мои звезды.

А яблоки поспевали потом,

осыпались, падали наземь,

и тихо по саду она брела

мимо плодов червонных.

Я уже не помню ее лица,

не вспомню, как ни стараюсь.

Только вкус поцелуев на ранней заре,

вкус несозревших яблок.

Как показать осень

Еще не осень – так, едва-едва.

Ни опыта еще, ни мастерства.

Она еще разучивает гаммы.

Не вставлены еще вторые рамы,

и тополя бульвара за окном

еще монументальны, как скульптура.

Еще упруга их мускулатура,

но день-другой –

и все пойдет на спад,

проявится осенняя натура,

и, предваряя близкий листопад,

листва зашелестит, как партитура,

и дождь забарабанит невпопад

по клавишам,

и вся клавиатура

пойдет плясать под музыку дождя.

Но стихнет,

и немного погодя,

наклонностей опасных не скрывая,

бегом-бегом

по линии трамвая

помчится лист опавший,

отрывая

тройное сальто,

словно акробат.

И надпись «Осторожно, листопад!»,

неясную тревогу вызывая,

раскачиваться будет,

как набат,

внезапно загудевший на пожаре.

И тут мы впрямь увидим на бульваре

столбы огня.

Там будут листья жечь.

А листья будут падать,

будут падать,

и ровный звук,

таящийся в листве,

напомнит о прямом своем родстве

с известною шопеновской сонатой.

И тем не мене,

листья будут жечь.

Но дождик уже реже будет течь,

и листья будут медленней кружиться,

пока бульвар и вовсе обнажится,

и мы за ним увидим в глубине

фонарь

у театрального подъезда

на противоположной стороне,

и белый лист афиши на стене,

и профиль музыканта на афише.

И мы особо выделим слова,

где речь идет о нынешнем концерте

фортепианной музыки,

и в центре

стоит – «ШОПЕН, СОНАТА № 2».

И словно бы сквозь сон,

едва-едва

коснутся нас начальные аккорды

шопеновского траурного марша

и станут отдаляться,

повторяясь

вдали,

как позывные декабря.

И матовая лампа фонаря

затеплится свечением несмелым

и высветит афишу на стене.

Но тут уже повалит белым-белым,

повалит густо-густо

белым-белым,

но это уже – в полной тишине.

Сон о рояле

Я видел сон – как бы оканчивал

из ночи в утро перелет.

Мой легкий сон крылом покачивал,

как реактивный самолет.

Он путал карты, перемешивал,

но, их мешая вразнобой,

реальности не перевешивал,

а дополнял ее собой.

В конце концов, с чертами вымысла

смешав реальности черты,

передо мной внезапно выросло

мерцанье этой черноты.

Как бы чертеж земли, погубленной

какой-то страшною виной,

огромной крышкою обугленной

мерцал рояль передо мной.

Рояль был старый, фирмы Беккера,

и клавишей его гряда

казалась тонкой кромкой берега,

а дальше – черная вода.

А берег был забытым кладбищем,

как бы окраиной его,

и там была под каждым клавишем

могила звука одного.

Они давно уже не помнили,

что были плотью и душой

какой-то праздничной симфонии,

какой-то музыки большой.

Они лежали здесь, покойники,

отвоевавшие свое,

ее солдаты и полковники,

и даже маршалы ее.

И лишь иной, сожженный заживо,

еще с трудом припоминал

ее последнее адажио,

ее трагический финал…

Но вот,

едва лишь тризну справивший,

еще не веря в свой закат,

опять рукой коснулся клавишей

ее безумный музыкант.

И поддаваясь искушению,

они построились в полки,

опять послушные движению

его играющей руки.

Забыв, что были уже трупами,

под сенью нотного листа

они за флейтами и трубами

привычно заняли места.

Была безоблачной прелюдия.

Сперва трубы гремела медь.

Потом пошли греметь орудия,

пошли орудия греметь.

Потом пошли шеренги ротные,

шеренги плотные взводов,

линейки взламывая нотные,

как проволоку в пять рядов.

Потом прорыв они расширили,

и пел торжественно металл.

Но кое-где уже фальшивили,

и кто-то в такт не попадал.

Уже все чаще они падали.

Уже на всю вторую часть

распространился запах падали,

из первой части просочась.

И сладко пахло шерстью жженою,

когда, тревогой охватив,

сквозь часть последнюю, мажорную,

пошел трагический мотив.

Мотив предчувствия, предвестия

того, что двигалось сюда,

как тема смерти и возмездия

и тема Страшного суда.

Кончалась музыка и корчилась,

в конце едва уже звеня.

И вскоре там, где она кончилась,

лежала черная земля.

И я не знал ее названия –

что за земля, что за страна.

То, может быть, была Германия,

а может быть, и не она.

Как бы чертеж земли, погубленной

какой-то страшною виной,

огромной крышкою обугленной

мерцал рояль передо мной.

И я, в отчаянье поверженный,

с тоской и ужасом следил

за тем, как музыкант помешанный

опять к роялю подходил.

«Эта тряска, эта качка…»

Эта тряска, эта качка –

ничего в ней нет такого.

Это школьная задачка –

поезд шел из пункта А.

Это маленькая повесть

все о том же – ехал поезд,

ехал поезд, ехал поезд

к пункту Б из пункта А.

Это все куда как просто,

время, скорость, расстоянье,

время множится на скорость,

восемь пишем, два в уме.

Дождь и ветер, дым и сажа,

три страницы, два пейзажа,

трубы, церковь, элеватор,

две березки на холме.

Это все куда как просто,

повесть, школьная задачка,

мы свое уже решили,

мы одни уже в купе.

Мы дочитываем повесть,

повесть, школьная задачка,

будка, стрелка, водокачка,

подъезжаем к пункту Б.

Что ж, плати за чай и сахар,

за два ломтика лимона –

вкус лимона,

вкус железа,

колеи двойная нить.

Остается напоследок

три-четыре телефона –

три-четыре телефона,

куда можно позвонить.

Воспоминанье о красном снеге

Я лежал на этом снегу

и не знал,

что я замерзаю,

и лыжи идущих мимо

поскрипывали

почти что у моего лица.

Близко горела деревня,

небо было от этого красным,

и снег подо мною

был красным,

как поле маков,

и было тепло на этом снегу,

как в детстве

под одеялом,

и я уже засыпал,

засыпал,

возвращаясь в детство

под стук пролетки

по булыжнику мостовой,

на веранду,

застекленную красным,

где красные помидоры в тарелке

и золотые шары у крылечка, –

звук пролетки,

цоканье лошадиных подков

по квадратикам

красных булыжин.

«Темный свод языческого храма…»

Темный свод языческого храма.

Склад и неусыпная охрана.

Цепь, ее несобранные звенья.

Зрительная память, память зренья…

Тайный склад и строгая охрана.

Полотно широкого экрана.

Магниевых молний озаренья.

Зрительная память, память зренья…

Но – и полотно киноэкрана

и – незаживающая рана,

и – неутихающая мука

повторенья пройденного круга.

О, необъяснимое стремленье

на мгновенье выхватить из мрака

берег, одинокое строенье,

женский профиль, поле, край оврага,

санки, елку, нитку канители,