Время, бесстрашный художник… — страница 6 из 30

кусочки известки падали на пол,

а на полу стояли корыта,

ведра, тазы, кастрюли,

и за ночь,

если дождь шел ночью,

они наполнялись мягкой

дождевою водой.

Кап, кап, кап…

Впрочем,

меня это занимало

мало.

Детский мой сон был крепок,

звуки паденья капель

мне не мешали.

Я вижу отчетливо комнату,

эти кастрюли и ведра,

расставленные в странном порядке,

как шахматные фигуры

в этой игре с дождем,

вижу паденье капель,

круги на воде

и маленькие воронки,

но, как ни стараюсь,

не слышу звука –

словно в немом кинофильме.

– Звук! – я кричу,

– звук!

И он догоняет меня,

звук пролетевшего самолета,

назойливый стук метронома,

колокол,

частые взрывы –

аж лопаются перепонки –

кап, кап, кап…

Как показать зиму

…но вот зима,

и чтобы ясно было,

что происходит действие зимой,

я покажу,

как женщина купила

на рынке елку

и несет домой,

и вздрагивает елочкино тело

у женщины над худеньким плечом.

Но женщина тут, впрочем,

ни при чем.

Здесь речь о елке.

В ней-то все и дело.

Итак,

я покажу сперва балкон,

где мы увидим елочку стоящей

как бы в преддверье

жизни предстоящей,

всю в ожиданье близких перемен.

Затем я покажу ее в один

из вечеров

рождественской недели,

всю в блеске мишуры и канители,

как бы в полете всю,

и при свечах.

И наконец,

я покажу вам двор,

где мы увидим елочку лежащей

среди метели,

медленно кружащей

в глухом прямоугольнике двора.

Безлюдный двор

и елка на снегу

точней, чем календарь, нам обозначат,

что минул год,

что следующий начат.

Что за нелепой разной кутерьмой,

ах, боже мой,

как время пролетело.

Что день хоть и длинней, да холодней.

Что женщина…

Но речь тут не о ней.

Здесь речь о елке.

В ней-то все и дело.

Диалог у новогодней елки

– Что происходит на свете? – А просто зима.

– Просто зима, полагаете вы? – Полагаю.

Я ведь и сам, как умею, следы пролагаю

в ваши уснувшие ранней порою дома.

– Что же за всем этим будет? – А будет январь.

– Будет январь, вы считаете? – Да, я считаю.

Я ведь давно эту белую книгу читаю,

этот, с картинками вьюги, старинный букварь.

– Чем же все это окончится? – Будет апрель.

– Будет апрель, вы уверены? – Да, я уверен.

Я уже слышал, и слух этот мною проверен,

будто бы в роще сегодня звенела свирель.

– Что же из этого следует? – Следует жить,

шить сарафаны и легкие платья из ситца.

– Вы полагаете, все это будет носиться?

– Я полагаю, что все это следует шить.

– Следует шить, ибо сколько вьюге́ ни кружить,

недолговечны ее кабала и опала.

– Так разрешите же в честь новогоднего бала

руку на танец, сударыня, вам предложить!

– Месяц серебряный, шар со свечою внутри,

и карнавальные маски – по кругу, по кругу!

– Вальс начинается. Дайте ж, сударыня, руку,

и – раз-два-три,

   раз-два-три,

      раз-два-три,

         раз-два-три!..

Воспоминанье о скрипке

Откуда-то из детства

бумажным корабликом,

запахом хвойной ветки,

рядом со словом полька

или фольга,

вдруг выплывает

странное это слово,

шершавое и смолистое –

канифоль.

Бумажный кораблик,

елочная игрушка,

скрипочка,

скрипка.

Шумные инструменты моего детства –

деревянные ложки,

бутылки,

а также гребенки,

обернутые папиросной бумагой, –

это называлось тогда шумовым оркестром,

и были там свои гении и таланты,

извлекавшие из всего этого

звуки,

потрясавшие наши сердца.

Я играл на бутылках,

на деревянных ложках,

я был барабанщиком

в нашем отряде,

но откуда

это воспоминанье о скрипке,

это шершавое

ощущенье смычка,

это воспоминанье

о чем-то,

что не случилось?

«Была зима, как снежный перевал…»

Была зима, как снежный перевал,

с дымком жилья, затерянным в провале.

Но я в ту пору не подозревал,

что я застрял на этом перевале.

Была такая длинная зима,

когда любой вечернею порою

уже легко – сойтись горе с горою

и очень трудно не сойти с ума.

Была зима,

и загородный дом,

где в сумерках мерцает телевизор

и где гудит огонь,

бросая вызов

метелям,

снегопадам,

январю –

всему, что нам на головы свергалось.

Дни прибывали

по календарю.

К пяти часам у нас уже смеркалось.

Когда в окно вползала чернота

и все предметы делались иными,

я видел,

как подводится черта

под нашими усильями дневными,

под нашей каждодневною тщетой.

А ниже,

оставаясь за чертой,

тянулась цепь таинственных пометок,

и лес напоминал строеньем клеток

и всей своею сущностью прямой,

что он не только современник мой,

но и другого века однолеток,

и он другие помнит времена.

Графический рисунок голых веток

напоминал при этом письмена

давно существовавшего народа.

А я еще задач такого рода

не знал,

я перед ними пасовал

и то и дело путался в ответах.

Да и мороз к тому же рисовал

на стеклах непонятные узоры

и всякие загадывал загадки,

которых я разгадывать не мог,

хотя и упражнялся регулярно.

А утром снова

тоненький дымок

стоял над крышей перпендикулярно,

и даль передо мной была бела,

и жизнь моя передо мной была

как на ладони вся,

как на экране,

и можно было с легкою душой

перечеркнуть написанное ране,

переписать строку или главу,

которая лишь сдавленно звучала,

перемарать постылый черновик,

и даже сжечь,

и все начать сначала.

Сон о дороге

И еще такой я видел сон.

Люди,

их несметное количество,

все, кто жил на свете до меня,

двести поколений человечества,

в отблесках закатного огня

по дороге

шли

мимо меня.

Люди эти, малы и велики,

выходя из тьмы своих веков,

на себе несли своих богов

темные таинственные лики,

свои стяги

и свои вериги,

груз венков своих,

своих оков,

книги своих пастырей

и книги

вольнодумцев и еретиков,

древние орудия познанья,

множество орудий для дознанья

и для целей всяческих других,

чаши для куренья фимиама –

словом, все,

с чем шла когда-то драма

их страстей

и верований их.

Как ее разрозненные звенья,

времена смешав и поколенья,

шли передо мною Брут и Цезарь

и Марат с Шарлоттою Корде,

армии афинян и троянцев,

якобинцев

и преторианцев,

Азия бок о бок и Европа,

вперемежку Рим и Карфаген.

И почтенный киник из Синопа,

седовласый старец Диоген,

выступив на миг из полумрака,

поднял свой фонарик над собою

и сказал мне строго:

– Для чего! –

И подобно греческому хору,

тысячи людей одновременно

выдохнули разом:

– Для чего! –

Кто-то рявкнул басом:

– Ты ответишь! –

И шепнули рядом:

– Ты все скажешь!

Ты нам головой своей ответишь,

если ты не скажешь –

для чего!.. –

Я хотел ответить,

я пытался,

я кричал,

но звук терялся где-то –

как всегда во сне бывает это,

вымолвить не мог я ничего.

А меж тем

поток уже кончался,

край его вдали обозначался,

и, венчая шествие, качался

одинокий факел позади.

И тогда

над темною дорогой,

где шаги едва уже звучали,

преисполнен гнева и печали,

трубный глас раздался:

– Проходи!!! –

И тогда пошел я вслед за ними,

как в конце военного парада

с площади уходят музыканты,

завершая шествие его.

А потом дорога опустела,

лишь трава

тревожно шелестела

и звезда полночная блестела,

грустно вопрошая:

– Для чего?

Тревожное отступление

Я выдохся. Кончился. Всё. Ни строки.

И так я, и этак – и всё не с руки.

Река замерзает, и ветер с реки.

Пора ледостава, и время бесптичья.

И в голову лезут одни пустяки.

Одни пустяки начинают меня

тревожить –

ну, скажем, вопросы величья,

забвенья и славы,

наличья врагов,

а то – еще лучше –

вопросы наличья

долгов перед кем-то и просто долгов,

а то еще – тоже –

вопрос безразличья

влиятельных критиков,

узких кругов,

от коих зависят вопросы величья,

а также вопросы наличья долгов.

Вот ход моих мыслей. Примерно таков.

Я выдохся. Кончился.

До неприличья,

до ужаса даже – пуста голова.

С трудом вспоминаю простые слова.

Совсем задыхаюсь от косноязычья.

Но после бессонницы ночь напролет,

когда уже, в лестничный глядя пролет,

решаю –

а что, если вниз головой? –

внезапно я звук различаю живой,

шуршанье и клекот,

как будто бы птичья

гортань прочищается. Тронулся лед!