— Да! Очень красиво:
И на горах, в сверканьи белом,
На незапятнанном лугу,
Божественно-прекрасным телом
Тебя я странно обожгу.
— Изумительно же! Вот он говорит о поцелуях, о том как они сливаются в этом миге, и опять, красота какая!..
И всё это теперь отобрано у нашего народа. Если бы, допустим, с телеэкрана так говорили! Бабушка бы, наверное, перекрестилась в память об Александре Блоке, девчонка 12-летняя вздохнула бы, улыбнулась — красивые стихи, зрелая женщина, влюбленная, или невеста юная всплакнули бы… Но у нас, у нашего народа, отобрали эту радость. И он даже не знает, что есть такие стихи, есть такие живые молитвы. Околохрамовые, храмовые, которые также лечат нашу душу, как прямые молитвы — молитвы у креста. Народ наш этого не знает, он обворован.
— А я думаю о том времени, когда у нашего народа не будет даже людей, понимающих, как мы обворованы!.. И неужели Блок тогда никому будет не нужен:
Ты знаешь ли, какая малость,
Та человеческая ложь,
Та грустная земная жалость,
Что дикой страстью ты зовешь?
Когда же вечер станет тише,
И, околдованная мной,
Ты полететь захочешь выше
В пустыне неба огневой, —
Да, я возьму тебя с собою
И вознесу тебя туда,
Где кажется земля звездою,
Землею кажется звезда.
— Да… Посмотрите, как поэт говорит — теперь он над любимой хозяин! Он очнулся, и утверждается: мол, я конечно же, люблю тебя больше, чем ты меня, но я твой хозяин. Но какой женщине это не понравится, правильно?
Я вообще считаю, что женщина более нежная, мудрая, решительная и поэтичная натура, чем мужчина. Она же вызвала такие красивые стихи! Да, женщина, красавица, невеста, любимая… А представьте, шел бы задумчивый Блок и столкнулся с Валерией Новодворской, политиком. Мы могли бы его даже раньше потерять, такого родного и великого…
И видите, мы дожили до такой степени опустошения, что появляется на телеэкране Новодворская и рассуждает, рассказывает как она ест и видимо, очень много она ест, и, в основном, мясное, судя по ее богатырскому телосложению. Во как нас опустошили! И в сущности, те, кто это «шоу» устраивает русскому народу, те же его и презирают! Они в нашем народе видят дурака, малодушного и уже неспособного к возрождению человека.
— А Блок пишет:
И, онемев от удивленья,
Ты узришь новые миры —
Невероятные виденья,
Создания моей игры.
Дрожа от страха и бессилья
Тогда шепнешь ты: отпусти…
И, распустив тихонько крылья,
Я улыбнусь тебе: лети.
— И как же не любить его! Вот я — мужчина. Ни князь я, ни дворянин, слава Богу, рядовой «советский» человек. Но я ж люблю его как!
Эх! Я не знаю, сколько я буду жить на земле. Может быть, как мама моя, почти сто лет. Может быть, завтра меня не будет. Но клянусь вам: с детства озарена моя душа красотою поэта, красотою крыльев его, звенящих над миром, а не только над головой моей. Я седой и старше Блока. И я говорю ему: спасибо тебе, родному, мудрому, русскому, великому поэту!
А завершим мы нашу сегодняшнюю беседу так. Раньше казаки говорили: спасибо тебе Бог, что я русский и казак! Спасибо нам, что мы русские, спасибо судьбе нашей, что у нас речь такая родная. Осмысленна она вся, рождена природой, росами, ливнями, соловьиными песнями рождена, клекотом орлиным, причитаниями матери, ратною славою рождена. Лучше не жить, чем не слышать голос своего народа. Лучше не жить. Если бы мне пришли и сказали: Валентин, завтра не будет России. Я бы сказал: дай мне Бог погибнуть через минуту. Не хочу я быть другим, не желаю! И это не шовинизм, а талант и счастье!
Вчера я выступал на литературном вечере и сказал, что мы имеем право, что я имею право, идти великим полем русским. Я имею право сказать: я — русский, я иду по русским травам, по русской дороге. Я иду, я хочу быть русским, не смейте меня одергивать и не мешайте мне быть русским!
Народность и миф
Писатель он, конечно, средний,
Но с патриотами в борьбе
Он вроде Гангнуса — посредник
Меж ЦРУ и КГБе.
— Валентин Васильевич, размышляя о русской поэзии, мы с Вами говорим о народе и о народах, и о том, как тот или иной поэт воплотил в своем творчестве глубинный ток «реки жизни». А эта река всегда движется по определенному географическому или историческому ландшафту. В первой нашей беседе мы с Вами говорили о Маяковском, об особенностях его становления…
— Маяковский — поэт, душа его широкая, в целом добрая, и он не мог не чувствовать окружающей его природы, танцев, песен, музыки. И в характере его поэзии надо учитывать это вот горнопотоковое, утесное; лезгинскую природу Кавказа, такую неровную, внезапную, хмурую, очень быстро текущую и быстропламенеющую — от долины к скалам, от покоя к ярости, от ярости к хмурости и т. д. Представьте себе, Маяковский рос и воспитывался в этой среде! Только глупый человек не слышит народ, в котором он живет, или подлец, который живет и ненавидит окружающих… А потом для Маяковского открывается Россия. И — революция. Это три этапа, три характера, три воли. Русский стихия другая, она — огромная, священноликая, победоносная, Куликово поле, Бородинское поле, вот эти сказания наши, они ведь совершенно другие, чем, допустим «Витязь в тигровой шкуре». Маяковский просто не успел все осмыслить, успокоиться… Но поэт, когда искренен, достоин небольших упреков. Ему, если честно, и прощать-то нечего.
Маяковский начинал как футурист. Прекрасно, молодец. Отыскал какие-то новые формы выражения чувств, приемы письма и так далее. А закончил он как очень ясный, понятный поэт. Вступление к поэме «Во весь голос» — это прощание с самим собою.
— А чем вы объясняете такое движение к классической форме выражения у Маяковского?
— Любой настоящий поэт не может, как черепаха, закрыться в панцире определенного «направления». Или, как муха в паутине, завернуться и примолкнуть. Потому что любая форма не может довлеть над поэтом всю его творческую жизнь. Это, скорее, метод самовыражения, но и он не может быть долговечным. Я не могу носить один и тот же галстук, если я проживу, допустим, 80 лет! И когда поэт затеет в каждом стихотворении говорить: «Я вот вошел в храм, потому что…», — и через строчку у него будет храм, храм, храм…, Бог от него отречется. Бог нас воспитывает не холуями, не официантами, а мужественными, страдающими, мудрейшими подвижниками жизни.
Есть поэты, которые уходят как бы под кольчугу воина, другие — в туман мистики, мифа, а третьи в сиротливую поэзию одиночества и сожаления.
— Может быть, это и неизбежно, поскольку каждый творческий человек отражает часть истины, которую он смог постичь. Но что же есть тогда народность поэзии, как рождается это качество? Читаешь стихи и вдруг чувствуешь полную слиянность свою с душой автора, а еще понимаешь, что эту же сопричастность испытывают миллионы.
— Давайте я вам прочту из Твардовского:
Я убит подо Ржевом,
В безымянном болоте,
В пятой роте,
На левом,
При жестоком налете.
Я не слышал разрыва,
Я не видел той вспышки, —
Точно в пропасть с обрыва —
И ни дна, ни покрышки.
Посмотрите, в стихотворение вошла поговорка, тяжелая поговорка. А как она здесь перевернулась! Твардовский, когда писал, конечно же, не думал ни о какой народности, фраза пришла к нему сама, интуитивно, и он с ней согласился.
А теперь обратимся к Пушкину. Он — аристократ, берет высокие темы — «народ и поэт», «чернь и поэт», «Бог и поэт», «вечность и поэт». И в то же время такая приземленность — стихи, посвященные няне. Гений народа нашего, державный гений, гений культуры — и такое преклонение перед крестьянкой. И как же можно эту душу не любить?!
Мы с вами говорим о народности слова, о народности построения строфы, строки, поэмы, сюжета. А все это настолько связано с мощными атрибутами стиха, и внутреннего самовыражения поэта, что это невозможно разъять! Наше православие много вобрало в себя от язычества, и что же, предки наши были глупее нас?! Разве может человек становиться писателем и забыть, что у нас были храмы, молитвы, обряды, обычаи, что под Рождество у нас ходили ряженые, а на Троицу мы свои дома украшали травой, цветами и зелеными ветками. Как же мы это забудем? Вот это и есть народность.
— То есть в каждом человеке живет глубинная историческая память прошлого, и она невольно ведет его по жизни?
— Отчасти. Странная вещь, иногда я замечал, что человек трясет перед моим носом партбилетом, и даже нецензурно говорит о Боге, а потом проходит время и вдруг обнаруживается, что он — верующий человек. То есть человек интуитивно, наследственно слышит красоту. Как же мы будем это оспаривать? Воля, народная мелодика жизни и философское самовыражение русского человека ведут поэта, даже если он самого себя притормаживает, упирается…
И вот, когда рушится государство, рушатся основы жизни, то прежде всего рушатся внутренние основы ощущений, воли, привычек, достоинств человека, красот. Они рушатся у печки — блины бабушка печет, а мука не та; поезд идет, но опаздывает; дом не покрыт; Чубайс опять свет отключил. Рушится и самообладание поэта, Волга единая литературная. На этой литературной разрухе, реке, всплывает очень много браконьеров. Одни душат осетров, другие и плотве рады — поймал, за тальник сковырнулся и лежит, третьи пытаются на опустевшие пьедесталы встать и диктовать, как облакам и звёздам себя вести.
И кто же занимает пьедесталы литер