Однажды, зайдя к Маминым в дневное время, Мельников застал такую картину.
На постели гукал маленький Николка. Наркис Матвеевич, в подряснике, заложив за спину руки, расхаживал по избе, четко, нараспев читая какие-то стихи. За столом сидела Анна Семеновна и, поглядывая на мужа, старательно писала под его диктовку в ученической тетради.
Дмитрий замер у порога.
— Проходи, — пригласил Наркис Матвеевич, и Анна Семеновна стала собирать со стола бумаги. — На сегодня уроки закончили.
Дмитрий недоуменно смотрел на Наркиса Матвеевича.
— Чему удивился? — заговорил тот. — Уроки… Ты какими хочешь видеть детей своих? Верно, не только вольными, но и образованными? Войдут они в возраст, кто же, как не мать, может лучше помочь в учении детям? На ней лежит их воспитание.
Заплакал ребенок. Анна Семеновна взяла мальчика на руки и вышла покормить его.
— Как ни труден бывает день, а мы обязательно часика два занимаемся русской литературой, арифметикой, историей, другими науками, — сказал Наркис Матвеевич, теплым взглядом провожая жену.
Он часто по делам прихода отлучался из Егвы и вынужденно оставлял молодую женщину одну. В такие часы у нее возникала потребность касаться пером бумаги. На толстых желтых казенных листах неуверенной рукой, почти детским почерком, восемнадцатилетняя женщина переписывала стихи Рылеева, Пушкина, Козлова… Эти стихи записывались ею «для души», в минуты сердечных волнений, они отвечали се настроению, согревали сердце.
Рядом ложились отрывочные фразы о небогатой внешними событиями жизни Маминых в Егве. «Пятница, 27 апреля, — писала она, — Наркис Матвеевич ездил в Кудымкар, привез две веточки жасмина». На следующий день она записала: «Отослали прошение в консисторию об отпуске на родину».
В этот последний вечер Маминых в Егве у них гостил Николай Наумов — бедовый бурсак. Начинали они с Наркисом Матвеевичем в семинарии вместе, но Николай Наумов в старших классах стал задерживаться по два года, что, однако, не мешало их дружбе. Был Николай рыжеват, глаза зеленые, с хитринкой. В бурсе товарищей покоряла легкость его характера, верность в отношениях, отзывчивость.
Незадолго до этого он прислал Наркису Матвеевичу в Егву не письмо, а сплошной вопль о своем бедственном положении.
«Отец Наркис! — писал бурсак в том письме, которое и сейчас хранится Маминым в шкатулке. — Посоветуй пожалуйста моему дядиньке, чтоб он послал мне хотя бы с целковый, выскажи ему мои недостатки и нужды семинарские, объяви, что ни от кого помощи не получаю ни копейки, а самому семинаристу грош стоит большого труда. Докажи ему но своему сознанию, что на бурсе без посторонней помощи жить почти невозможно. Особенно при выпуске, как я, нуждаюсь в копейке, право, описать тебе сил нет. Необходимо купить сапоги, а денег менее копейки, следовательно, я скоро стану ходить босиком. Вот тебе и кончивший курс, жених!.. Ужели дядинька ни сколько не имеет сострадания к бедному бурсаку?..»
К этому следовала такая чисто бурсацкая приписка:
«В субботу 8-го в нашем классе кончаются совсем экзамены, а выпить не из чего, черт возьми!»
Значит, дошел до крайнего Николай Наумов, никогда раньше не падавший духом в любых обстоятельствах, других поддерживавший. Наркис Матвеевич, по себе знавший отчаянное бурсацкое житье, которое у него началось с восьми лет, послал, сам стесненный в деньгах, другу рубль, побывал у дядюшки, священника соседнего прихода, убедил того, что надо выручать племянника.
Спасибо другу, что приехал из Перми попрощаться, не посчитался сделать для этого немалый крюк. Судьба Наумова устроилась с помощью дядюшки счастливой женитьбой. В селе Сосновском, что стоит на Большом Сибирском тракте между Пермью и Осой, для него отыскали богатую невесту — дочь недавно скончавшегося священника. Супруга в приданое принесла сундуки всякого добра, большую избу, корову, живности полный двор и, главное, место в причте. Можно жить!
— А что за село — скажу, — посвящал в свою новую жизнь, улыбаясь, Наумов. — В приходе душ обоего пола более девяти тысяч, да доходов у причта почти нет. Раскольники кругом — скупятся… Правильно, что в Висим едешь, — добавил Николай. — От Демидова будет тебе жалованье не ахти какое, но все же верные деньги. К тому же кормовые, да и дровишки, да и свечи… Сенцо тоже… Не надо по приходу с мешком ходить, свое по горсточкам получать, овес в торбу сыпать да яйца в карман складывать.
Отец Александр вздохнул.
— Не укоренился ты, значит, Наркис Матвеевич, у нас. Да и то сказать, что Егва? Бедность мирская… Село и есть село. А там завод — другие люди, и жизнь, верно, не наша захудалая и тихая. Рядом — Тагил. Владение Демидова. Неизвестно даже, что выше — наша торговая Пермь или заводский Тагил?
Наркис Матвеевич растроганно думал: «Зачем он так про Егву? Что же Егва? Можно ли ее хулить? Везде живут люди… Вот Дмитрий Мельников, Яков Кривощеков, да хоть и сам отец Александр. Разве только о животе своем думают?.. У хороших людей поддерживают дух, слабым — помогают. Не в этом ли и состоит задача человека? Нет худого места, как нет и худых людей. В Висим он едет, чтобы быть поближе к родне. В Горном Щите живут отец и сестра Анны Семеновны. Возле Ирбита — родители Наркиса Матвеевича, братья.
2
Небо было ясное, но откуда-то сверху и издалека прогромыхало, словно с кручи телега сорвалась и пошла по камням, разлетаясь и разламываясь, гремя железными осями и ошинованными колесами.
— Эва! — коротко и озабоченно сказал возница, снимая валяную шляпу и размашисто крестясь.
— Что? — спросил Наркис Матвеевич.
— Июльская идет… Самые они тут огненные. Видел свежее горелое место? На прошлой неделе вот тут же налетела, запалила. Еле утишили… Сколько леса пропало… Туда теперь никому дороги нет, десять лет на этом пожарнике ничего не вырастет…
Каменистая дорога, то красноватая, то желтовато-охряная, на которой оскальзывалась, высекая шипами искры, подкованная лошадь, тянулась с горы на гору. Кажется, что вот поднимешься на гребень и за ним — человеческое жилье. Но нет — опять такой же уросливый спуск, а потом новый подъем. А кругом лес, лес… Вековые сосны, стволы словно из начищенной меди — светятся, бросая на дорогу золотистый отблеск. Густо пахнет смолой. С гребня взглянешь — сплошная щетка сосновых лесов.
Возница и Наркис Матвеевич шагали обочь дороги. Лошадь без понуканий тянула тяжелый воз, на котором поверх пожиток с Николкой на руках сидела Анна Семеновна, сомлевшая от дальней дороги, палящего солнца, лесной духоты.
Еще не одолев и половины подъема, увидели в голубом небе широкую радугу — словно въезжали под эту многоцветную радостную арку.
Второй раскат услышали почти у самого гребня. На этот раз он показался еще ближе. Такой гулкий, будто кто-то пустил с горы большие каменные шары.
Тут и гребень. Все встали. Лошадь тяжело поводила крутыми потными боками. Наркис Матвеевич прищурил глаза. Опять перед ними был крутой спуск, дальше ничего не видно. Все закрыла стена тяжелого дождя, которая стремительно надвигалась им навстречу. Аспидно-грозная во все небо туча острой стороной уже закрывала левую дужку радуги, упиравшейся в глубокий распадок. В двух местах — справа и слева — разом полыхнули молнии, словно огненные мечи, — как на иконах, — и ударились о камни. Треснуло небо.
Возница взял под уздцы лошадь и, сворачивая ее к лесу, крикнул:
— Отец Наркис! Матушку береги!.. Укрыться надо…
Телега прыгала по корням на узкой лесной дороге. Ее швыряло из стороны в сторону. Наркис Матвеевич бежал рядом, держась за грядку, с тревогой смотрел на жену.
— Сейчас, сейчас… — успокаивал он Анну Семеновну, еще не зная, зачем они свернули. Ведь лес кругом, в любое дерево молния ударит, не лучше ли было переждать грозу на открытом месте?
В лесу зашуршало, словно кто-то большой ломился им навстречу, сокрушая сушняк, уминая его под ноги. Стало темно и холодно, как в осенние сумерки. И тут же обрушился дождь, с такой силой, что сосны закачались и дорога разом наполнилась водой.
Открылась поляна. На ней — дом глядел тремя окнами на поляну, под тесовой крышей, с глухим двором. Здоровый черный пес, взбрехнув, посунулся было из полуоткрытой калитки, но, видно, здорово хлестануло его — метнулся назад. Из калитки выглянул мужик в синей рубашке, враспояску, с рыжеватой, коротко стриженной бородой, босой, остро взглянул на Наркиса Матвеевича и исчез. Отворились тяжелые ворота, и тот же мужик встретил их в крытом дворе.
— Милости просим, — сказал он, все вглядываясь в Наркиса Матвеевича. — Хорони бог, какая гроза идет!
— Прими, Филипп, прими, — заговорил возчик, заводя лошадь к яслям. — Нового батюшку, отца Наркиса, везу. А с ним, вишь, и матушка Анна Семеновна с младенцем. Бог нам тебя на пути послал. Вон ведь как гремит, — обратился он к Анне Семеновне. — Напугались, видно? Беда…
Наркис Матвеевич, приняв осторожно сына у жены, помог ей, успевшей промокнуть насквозь, спуститься с телеги. Сойдя, она взяла Николку на руки и за хозяином пошла к дому.
Войдя в горницу, Наркис Матвеевич, по обыкновению, повернулся лицом в передний угол и понял, что они заехали в дом раскольника-кержака. В углу на высоте в рост человека стоял трехстворчатый старинный складень с потемневшими «меднолитыми иконами», по сторонам кресты — большие и малые — тоже медные, врезанные в дерево. Из-за икон белела сухими барашками веточка вербы.
Лес за стенами, тяжко гудя, шатался под ударами ветра. Сильно и ровно шумел дождь. Становилось все сумрачнее и холоднее. Фиолетовые всполохи то и дело пробегали по черному небу. От ударов грома позванивали стекла.
Анна Семеновна, сидя в уголке на широкой лавке, укачивала раскричавшегося Николку. Наркис Матвеевич, наклонившись к ней, беспокойно спросил:
— Как ты? Не растрясло? Господи помилуй… Давай я подержу, — и забрал у нее сына. — А ты скинь мокрое, переоденься.
Он ходил по избе, покачивая ребенка и прислушиваясь к тому, что творилось на дворе.