роннего ее смягчения, молчание поражало этот разговор, имея своей определенной сущностью семя этого разговора, превращаясь все более в землю, в почву этого семени, необрабатываемую, покинутую башмаками крестьянина, ту, где семя дико и необдуманно произрастает. Разговоры, затеваемые мною, имели для меня самого ту несносную, сжимающую молчание мозолистой рукой речи бытовую интонацию, которая одним только звуком своим заверяла в возможности уложить любой смысл вплоть до самого смысла жизни в действительное прокрустово ложе бытовой беседы о предметах, целях и задачах обихода. Начало разговора становилось тогда числовым началом, смыслом цифры, открывало и показывало такую возможность в виде действительного числового ряда исчислением силы тяжести разговора динамометром молчания. Помимо этого, я понимал, сознательное отношение к разговору мгновенно опознается и с головой выдает того, кто пытается употребить и использовать разговор, повернуть его вспять, показывая тем самым, что существуют еще и другие формы общения и еще более информативные, чем разговор, к примеру, прикосновение, и что только с помощью такого общения мы и познаем человека, а совсем не посредством слов, фраз, предложений, которые заняты какой-то другой, нежели человеческая телесность, телесностью, и поэтому ведут себя по отношению к человеку как живые существа, как дети его души, его человеческого начала, страстно полемизирующего с его животным началом, играют друг с друг с другом, винят друг друга, запрещают нечто невыразимо двойственное друг другу, винят друг друга между собой теперь и сейчас, подражают подлинному общению так, как дети подражают взрослым, и как взрослые подражают детям, буде в них возбуждают желания. Разговор, обязанный мне своим существованием выходил за свою бытовую границу, переполняясь бытом, моей верой в его цельность завершенность, и изливался на собеседника моим сознательным отношением к этому разговору и искренностью попыток свести его к быту, пронизывающему изнутри и оживляющему сознание, и еще какой-то особенной верой в разговор, в свою близость к нему, непосредственное постижение его сущности, наконец, неизъяснимостью своего присутствия внутри себя самого, только в себе самом укорененного, из себя самого лишь проистекающего, из себя себя выводящего, в себе самом обрывающегося. Вера моя в разговор о службе в армии содержалась в понимающем знании того, что родители мои воспринимали только тот материал, их которого этот разговор задумывался, мастерился, воспринимали так живо, непосредственно и целостно, что из невозможности охватить это восприятие проистекает всякая книга так, что память об этом восприятии будит мой разум так, как не способно его коснуться ни произведение искусства, не прекрасное человеческое тело. В этот материал, в состав этого изготавливающего мира входили и мои многочисленные неуменья, известная пестрота лени, наконец, страх, горизонты существования которого поразил меня самого своим величием, беспредельностью, глубиной. Я отказывался от всяческих свойственных мне восприятий перед ликом этого восприятия, так как не знал я доселе такой поэзии, которая твердо бы так удерживала бы свой собственный образ, овладевала бы им с такой последовательностью и всеобщностью и пользовалась бы его сущностью так повседневно и беспредельно, не ведал такой науки, которая могла бы так распознавать истину и метод, не слышал о такой литературе, которая способна была бы так различать слова и вещи своей всеобщности, наконец, не видал такого мышления, которое смогло бы так выдерживать зияние между временем и бытием, - словом, никогда, ни из одной книги, не постичь мне ничего такого, что хотя бы приблизительно напоминало, близко подстояло, было подобным этому несравненному родительскому восприятию того, что имеет наименование "сыновних недостатков". Оно избавляло меня от невыносимой необходимости знать себя иначе, нежели чем занимать своею собственной поэзией, литературой, наукой, мышлением, разведывая те основания, те тончайшие нити, на которых подвешено и колеблется мое незатейливое Я, то острие, которым приколота эта высшая для меня ценность, смысл, доставшийся мне от жизни в награду и в наследство одновременно, к языку, в среде которого, в жару и на пару, и изготавливается, выгоняется на свет разговор, как бы ведущийся затем мною самим от первого лица, а в действительности мне не подвластный и не известный, проистекающий из иного источника, нежели мое Я, и находящийся с ним в странных противоестественных отношениях, не проясненных, раздражающихся, сущность которых находится неведомо где. То же значение, тот неоспоримый вес, который старался я придумать словам своим, осуществляя разговор с родителями о службе в армии, наконец, то, связывающее себя с мышлением усилие, к которому необходимо было прибегать с тем, чтобы упрощать, переводить в плоскоту разговор завершающий мощью быта, - все это проходило мимо моих родителей, не только нисколько не задевало их, не цепляло их мысль, но было для них как невиданное, незамеченное, немыслимое, то есть каким-то таинственным образом неслышно и подробно переносилось ими туда, в те зачарованные места, где и полагается быть всему незамеченному, и делалось это безусловно так, что я сам терял из виду свойственное мне с неутомимыми шорохами и ароматами в прорезях языке, проделываемых сущностью математики, мышление, вручая их восприятию тайну телесности своего мышления, оказываясь человеческим существом со внешними только свойствами, переступив только границу которых, питаясь из некоторого неизвестного и невиданного источника, я обрел надежду на некоторое внутреннее содержание, превращаясь в дно колодца этого содержания, заглядывая в себя точно так, как звездное небо заглядывает в колодец, и рассматривая там опыт телесности, видный так, как делает себя видным для мальчика, заглядывающего в колодец с необозримой высоты, колодец и дно колодца, неразлучные в том своем сродстве и слиянии, что отвечает на существо каждого вопроса ватной пластичностью мысли, имеющей в виду извлечение ответа из самого вопроса, подобное извлечение ведра с водой из колодца, где требуется лишь крутить ручку патефона с довоенными мелодиями, бороздами которых вращается в кругу собственной поверхности колодец, и слушать эту заезженную музыку, в то время как сам колодец представляет из себя застывшие брызги музыки, и является ею сам, а мы лишь извлекаем из неизъяснимо соответствующих друг другу сталактитов и сталагмитов образующих зверозубую пасть колодца, скалившуюся на свет, увивающуюся улыбкой на тьму, одновременно неровные и нестройные звуки, и не хотим ведать в нем продолжающуюся мелодию всей жизни нашей, ее одну из единственных музыку, передающую нас среди вещей и слов из их рук в их руки; так и мои родители не отделяли жизнь своей от пронизывающей всю мою речь бытовой интонации, несущей конструкции этой речи, почему и не происходило этого разговора, что позволило бы ему встать в общий ряд вещей и быта, что соответственно сделало бы его действительным способом жизни и принесло бы мне в дар действительность моего существования помимо одного моего существования только, бывшего и невидного в качестве застывших брызг раскроенного музыкой мышления, череп которого превращался в чащу для ополаскивания, омывания слов в переливающейся чаше зрения, проделывающего колодец такого человеческого опыта, который необходимым образом связывает в земле под нашим, совершенно чуждыми нам башмаками, звенящими в поту, звездное небо над нами и долг астрономов в нас, связывает так и такими корявыми буквами, вытягивающимися в нити, пересекающиеся в становящиеся параллелограммами клетки почерков, что исключает и обходит нас самих, наше собственное существование, вяжет одежду для худого вытянутого мальчишеского тела нашего мышления. Мое понимающее знание того, что событие разговора с родителями о службе в армии, непрерывно обновляемое, повторяемое с завидным усердием ежедневно, с приговариванием различных способов избежать того вида сущего, в котором родится служба в армии, и будет тем единственным событием, опыт которого станет источником, из которого разовьется затем в армии мое самостоятельное, независимое от армии миростояние, укрепление в мире и ему свойственных явлениях самого времени, в не в плодах болезненного вымысла, прорастет из него как из своего семени, было проникновенным в том смысле, что не осмысляемое для меня самого космическое повторение этого разговора, его всестороннее разветвленное продумывание, уверенность в его парении над поверхностью действительности, и вызвавшей к жизни этот разговор, погруженный в гносеологию сновидений, служили критерием показа того сознания, что в значительности своих интонаций, весомости слов обретало жизненные и мыслительные навыки, которые, казалось бы способны проистечь только лишь из того жизненного движения, что возникнуть должно было бы во мне через некоторое время службы, но никак не до ее непосредственного начала. Что стало свойственным мне настолько, что оказалось в состоянии заменить собой тот несказанный опыт, который никогда до конца не различим со "службой в армии", откуда, из каких солнц, выветрилось, выверилось и направилось мое понимающее знание, высвобождающее из-под армии сырые фрески мира, которые замалеваны были кубическим дымящимся иссушающим фрески полотном кисти повседневного неизвестного, насколько, наконец, сам мир связан, имеет ли хоть какое-нибудь отношение к тем гротескным кускам, фрагментам, полосам страха, осколкам смыслов, обломкам чувств, обрывкам интонаций, образующим бесконечное руиноподобные ландшафты исповедальных ягодиц, лишивших себя в затрапезном культурном замысле в высшей степени конечных прикосновений? Опыт и выявляющаяся в нем сообразно естественному порядку времени соразмерная просторному пустому вместилищу смысла память, связанная с происшествием тех событий только через присущее изрекающей их речи произношение, которых мне еще только предстояло пережить В чистом изъявляющем свою готовность времени, представляющем мою грядущую службу в армии как особым образом временящуюся длительность, различающую по преим