Время-память, 1990-2010. Израиль: заметки о людях, книгах, театре — страница 2 из 23

Эфраим Баух. Летопись исхода

1

Еще в прежние годы Эфраим Баух стал автором нескольких поэтических сборников — «Грани» (1963), «Ночные трамваи» (1965), «Красный вечер» (1968), «Метаморфозы» (1972), окончил Высшие литературные курсы в Москве, приобрел заслуженный авторитет у критиков и коллег. Внешне ничто не предвещало крутого поворота в его судьбе. Однако в конце семидесятых годов минувшего века он переехал в Израиль: стихи, конечно, писал и там, даже издал несколько поэтических книг, но в основном перешел на прозу. Баух приступил к работе над грандиозной семилогией «Сны о жизни» — многотомной эпопеей, которую завершил в 2008 году романом «Завеса». Семилогия охватывает огромный исторический пласт событий, действие которых разворачивается в Молдавии, Москве, Италии, Израиле и других странах.

Любимый жанр писателя — интеллектуальный роман-притча. Однако Баух также автор многих очерков, статей, эссе, посвященных широкому кругу проблем философии, истории, культуры.

Романы Бауха, хоть и написаны по-русски, не хуже любой ивритской книги передают историческое дыхание народа, освещая события прошлого с позиции современного израильтянина. Не случайно многие его произведения, как прозаические, так и поэтические, переведены на иврит, давно став частью культурной парадигмы еврейского государства.

Уже в ранние 60-е годы он каким-то образом осознал, что в конце века евреев ждут невероятные события: сотни тысяч уедут из СССР, и это станет одной из причин краха советской империи. Новый Исход будет важным явлением уходящего века. Трудно объяснить, но это было даже не предчувствие, а уверенность. Уже тогда он понял, что эта тема станет главной в его творчестве.

«Ни один из известных мне литераторов, — пишет Анатолий Алексин, — не проник так глубинно в суть культуры, религии и истории этой земли, никто так блестяще не владеет ивритом как языком разговорным и литературным одновременно. Только обладая всеми этими знаниями и, конечно, самобытнейшим писательским даром, можно было создать романы, благодаря которым, я убежден, поколения будут приобщаться к судьбе израильского народа».

В самом деле, удивительно, что в стране с двумя государственными языками — ивритом и арабским — председателем Федерации союзов писателей Израиля, состоящей из 13 объединений литераторов, пишущих на разных языках, был избран писатель, все главный книги которого написаны по-русски.

Летом 2002 года во время очередного визита Эфраима Бауха в Москву в Музее Марины Цветаевой состоялся творческий вечер писателя, приуроченный к выходу его романа «Пустыня внемлет Богу». Среди выступавших были литературовед и критик Валентин Оскоцкий, поэт и публицист Лазарь Шерешевский, главный редактор издательства «Радуга» Ксения Атарова. Встречу открыла Дина Рубина, тогда занимавшая пост главы отдела общественных связей московского отделения Еврейского агентства в России.

«Эфраим Баух — явление значительное в литературе, — сказала она, — одна из знаковых фигур не только русского Израиля, но и вообще творческого и общественного Израиля. Я познакомилась с Баухом лет двенадцать назад, когда приехала в Израиль, и союз писателей организовал семинар… И вот подтянутый моложавый человек, Эфраим, собрал нас, репатриантов, и повел по Зихрон-Яакову, рассказывая о необыкновенных людях, живших и живущих в этом городе… Эфраим был настолько ярок, настолько здорово говорил, он так волновался, так хорошо рассказывал о начале Войны за независимость, о Шестидневной войне, о том, как над Средиземноморьем израильские самолеты в абсолютном безмолвии летели, подкрадываясь к египетским аэродромам, что я подумала: человек, который с таким замечательным талантом владеет голосом, мимикой и жестикуляцией, должен быть хорошим писателем. И я не ошиблась. Потом я познакомилась с творчеством Эфраима: он не боится идти вглубь пластов истории, очень мощно лепит характеры, очень ярко и эмоционально пишет».

2

Эфраим Баух родился в 1934 году в городе Бендеры (в те годы — Тигина) в Бессарабии, тогда входившей в состав Румынии. В военные годы вместе с матерью был в эвакуации. Отец погиб на фронте под Сталинградом. После войны семья вновь вернулась в Бендеры.

Когда Эфраиму было 11 лет, его мама настояла на том, чтобы, он начал учить иврит и наняла учителя — меламеда. Шел 1946 год, и, как говорится, было не до того: какой уж там иудаизм! Всех учеников ребе замещал юный Эфраим. На его долю досталась вся нерастраченная энергия учителя, который очень многое вбил ему голову за два года занятий. Меламед не обременял себя педагогическими изысками и обучал мальчика по старой системе, которая заключается в заучивании текстов наизусть. Книгу «Коэлет», например, Баух и сейчас может прочитать на память. В те тяжелые годы на долю евреев выпало немало: гибель Михоэлса, «борьба с космополитами», «дело врачей»… Все эти события с болью отдавались в сердце подростка. Когда ему становилось особенно тяжело, он начинал читать про себя священные еврейские тексты. Эта привычка сохранилась на долгие годы.

В 1958 году Баух закончил геологический факультет Кишиневского университета. Работал в экспедициях в разных регионах страны. В начале семидесятых учился на Высших литературных курсах Союза писателей СССР при Литературном институте им. Горького.

В 1977 году Эфраим с семьей переезжает в Израиль.

Поскольку иврит он знал с детства, с молодых лет был убежденным сторонником еврейского государства, в израильскую культурную среду уже состоявшийся российский поэт вошел легко, естественно, без судорожных конвульсий интеллигента, вырванного из своей родной почвы. Наоборот, Израиль стал для него источником новых творческих сил и возможностей.

И уже 1978-м выходит книга стихов «Руах», вскоре, в 1982-м — первый и второй романы семилогии — «Кин и Орман» и «Камень Мория».

«Конечно, у каждого романа свой сюжет, свое свободное развитие, своя архитектоника, — рассказывает писатель, — но все время я старался не упустить из вида некую общую конструкцию. И образцом служили спиралевидно нарастающие вокруг Торы кольца пророческих книг, комментариев, Талмуда, каббалы».

Одна из центральных книг Бауха «Лестница Якова», впервые опубликованная в 1987 году, в 2001-м переизданная, и в том же году вышедшая на иврите под названием «Данте в Москве», была удостоена высшей литературной награды страны — Премии Президента Израиля.

События романа происходят в российской столице. Герой книги, врач-психиатр Кардин работает в привилегированном санатории «положительных жертв режима» — разного рода вертухаев и стукачей, тронувшихся умом. Находясь на вершине карьеры, будучи лечащим врачом кремлевской верхушки, он ощущает страшную внутреннюю пустоту, от которой хочет избавиться, и ищет путь возвращения к своим историческим корням… В конце книги Кардин уезжает в Израиль. Отсюда и название «Лестница Якова»: он вступает на лестницу, которая, в конце концов, приводит его к новой реальности.

Москва предстает в романе неким вариантом Ада «Божественной комедии» Данте. Российская столица тех лет виделась Бауху похожей своей городской инфраструктурой на круги ада: кольцевое метро, Бульварное и Садовое кольца, проект кольцевой автодороги. Но это лишь внешняя аналогия. Настоящий ад скрыт в особых местах, связанных с ГУЛАГом — следственных изоляторах, тюрьмах, расстрельных подвалах, на Лубянке, площади трех вокзалов, откуда отправлялись поезда в дальние лагеря — «белых пятнах» на карте города, о которых никто ничего не знал достоверно, — только ходили пугающие слухи.

«Цивилизаций, которые вышли на мировой уровень, не очень много, — говорил писатель. — Их можно пересчитать по пальцам. Каждая из них имеет свой стержень, свою ось. Сущность древней цивилизации Египта — камень: пирамиды, храмы, стелы. Конечно, была и литература, писавшаяся на папирусе чернилами, то есть краской, которую можно просто стереть. И когда эта цивилизация свернулась, когда произошел коллапс, все исчезло, кроме того, что выражало ее сущность — камня. Пирамиды и сегодня воспринимаются как чудо света.

Основой еврейской, иудаистской цивилизации является Слово, то самое слово, которое было написано краской на папирусе или на коже. Ему около 3300 лет. И все это время краску пытаются стереть — и годы, и люди — сжечь, уничтожить. Но она существует. Не просто существует. Сегодня самой популярной книгой в мире является Ветхий Завет… Текст победил время. Время не может его уничтожить. С помощью переводов текст победил и пространство… Так вот, Лестница Якова, которая ведет в небо, — один из символов иудаизма».

3

В 2002 году в популярной серии «Мастера современной прозы» московского издательства «Радуга» вышел роман «Пустыня внемлет Богу», посвященный библейскому пророку и законоучителю Моисею.

В центре книги — Исход как метафизическая категория бытия. «Исход — это взрыв, извержение, пробивающее косную тяжесть отставшего времени, смещающее топографию равнин, и гор, и человеческого духа». Роман о событиях не вполне достоверных с точки зрения традиционной истории убеждает лучше фундаментальных научных исследований. Творческая фантазия писателя базируется на твердой концептуальной основе, подкрепленной сведениями из археологии, этнографии, палеолингвистики, глубоком знании быта и религиозных верований как древних цивилизаций Восточного Средиземноморья и долины Нила, так и Пятикнижия Моисея, пророческих книг, библейских комментариев.

В романе представлена убедительная гипотеза возникновения так называемого протосинайского письма в среде невольников хабиру на медных копях Синая и шире — соотношение текста с временем и пространством. В начале II тысячелетия до новой эры в мире существовали две великие державы — Египет и Вавилон, со своими армиями, с особыми системами «сыска и фиска», размышляет автор. В каждой из них имелась своя система письменности: иероглифы в Египте и клинопись в Вавилоне. В Синае, находившемся тогда на периферии египетской цивилизации, на медоносных копиях рабы добывали бирюзу и медь. Их называли хабиру, что, возможно, означало племенное сообщество, из которого вышли древние евреи. По сути дела, это был ГУЛАГ, только древний — продолжает писатель. Из-за сильной жары они могли работать лишь утром и вечером. Днем они чаще всего находились в храме и возносили молитвы своей богине и даже писали ей письма на остраконах, обломках глиняной посуды. В начале XX века английские исследователи обнаружили эти послания, которые впоследствии были датированы около 1800 года до новой эры. На одном из них было написано «баалат» — обширное понятие, означающее: хозяйка, владелица, богиня. Слово состоит из четырех букв: «бэт», «айн», «ламед», «тав». Эта и подобные ей надписи получили название «протосинайское письмо».

Через несколько сотен лет финикийцы на базе протосинайских букв создали алфавит, «алеф-бэт» — по первым буквам алфавита. Синайские рабы не имели ни кола, ни двора. Поэтому, по версии Бауха, они называли буквы именами предметов, которых у них никогда не было и которые они, возможно, мечтали иметь. «Алеф» — бык, «бэт» — дом, «гимел» — верблюд, «далет» — дверь и так далее. Около 900 года до новой эры греки частично позаимствовали финикийский алфавит, составленный из протосинайских бук, начали писать с слева направо, полугласные превратили в гласные, но оставили те же названия: «альфа», «бета», «гама», «дельта»… Правда, первоначального смысла эти названия были лишены. Римляне оставили только изображения: А, В, С, D… На основе греческого алфавита Кирилл и Мефодий создали кириллицу, которую мы сегодня используем для письма. Но у них не хватало двух букв, поскольку ни в греческом, ни в латинском их уже не было — «Ш» и «Ц». Тогда они взяли буквы «шин» и «цади» прямо из иврита.

«Линия развития мировой письменности берет свое начало от букв, созданных рабами-хабиру на медных копях Синая, — подытоживает свои рассуждения Баух. — Этими же буквами была написана Библия. Мой внук, ученик израильской школы, как и многие поколения до него, точно также открывает Книгу и читает: „Берешит бара элоим эт hа шамаим вэ эт hа арец“ — „Вначале сотворил Б-г небо и землю…“ Это было более трех тысяч лет назад. И у него нет никаких проблем. Существует целая наука — библеистика, которая пытается все объяснить. А ему не нужно ничего объяснять. Он просто открывает и читает то, что написано. Переход длиною в 3300 лет он преодолевает уже в самом детстве. Сила этого текста совершенно невероятна, когда читаешь в оригинале».

Моисей Бауха нисколько не похож на ходульных героев псевдоисторических опусов — вождей свежего замеса, лжепророков новой истории, губящих миллионы во имя достижения нелепых и нереальных целей. Он понимает всю невыполнимость задачи, возложенной на него Всевышним, чувствует неподъемную тяжесть груза, оказавшегося на его плечах, в сущности, против его желания. Эту вселенскую ношу ему суждено нести многие годы даже под угрозой разрушения собственной личности. Кажется, что повествование в книге Бауха зациклено в водовороте Исхода и время от времени возвращается к последним мгновениям жизни Моисея — в некую пространственную точку на горе Нево, в Заиорданье, буквально в нескольких часах пути от Земли Обетованной, куда пророку так и не суждено войти.

Прорыв во времени — дело еще не решенное; Исход продолжается и сегодня.

4

В романе Эфраима Бауха «Завеса» (2008), завершающей книге эпопеи «Семь снов», три главных героя с именами Орман, Берг, Цигель. Складывается ощущение, что это не фамилии, а прозвища, определяющие не столько характеры героев, сколько отношение к ним автора: Светоч, Гора и Козел.

Орман — «alter ego» автора — философ, специалист в области современной французской философии, родившийся в небольшом провинциальном городке на берегу большой реки и обретший себя, в значительной мере, благодаря найденным в домашнем тайнике рукописям погибшего отца. Провидение распорядилось так, что во время Шестидневной войны на Ближнем Востоке ему пришлось переводить статьи из иностранных газет «по заказу органов», с которыми, впрочем, он сразу же пресек все отношения, непосредственно не относящиеся к работе. Тогда впервые Орману удалось получить закрытую для советских людей информацию, что оказало влияние на становление его национального самосознания, пробудив гордость за свой народ. Дальнейшая жизнь закономерно привела его в Израиль уже в семидесятые годы.

Другой герой, Берг, лучше, чем кто-либо другой соединяет прошлое и будущее еврейского народа. Он — уроженец Израиля из семьи брацлавских хасидов, одной из наиболее ортодоксальных ветвей традиционного иудаизма, живет в религиозном городе Бней-Браке, носит хасидские одежды и свято чтит еврейский закон. Но Берг и современный компьютерный гений, разрабатывающий новейшую программу воздушного боя, определившую победу Израиля в Ливанской войне 1982 года.

Цигель из Литвы, — как и Орман, израильский репатриант семидесятых годов, продавший душу дьяволу еще в Советском Союзе, став агентом органов госбезопасности. Он прирожденный доносчик, предатель и шпион, правда, мелкого масштаба, которого по большей части использовали в слепую. Еще в Литве, внедренный в среду борцов за свободный выезд в Израиль, он фабриковал доносы на товарищей, не брезгуя и провокациями. В Израиль он также был отправлен «органами»; благодаря своим незаурядным способностям и феноменальной памяти ему удается начать карьеру на закрытом предприятии, связанном с оборонной промышленностью страны. После распада СССР и расформирования КГБ его подставляют израильской службе безопасности как важную персону, «резидента», в результате чего после ареста он получает 18 лет заключения.

Такой вот, прямо скажем, не любовный треугольник выстраивает писатель в своем романе.

Столкновение жизненных позиций этих таких разных людей, их искания, победы, переживания, сомнения, мучения и провалы, попытки обрести друг в друге опору или, наоборот, отторжение, признательность и страх, уважение и ненависть, поиск Бога и погружение в бездну — вот о чем эта странная книга, смесь исторической хроники, семейной саги, религиозно-философского трактата и авантюрно-шпионского триллера.

Как и подобает эпопее, книга построена по хронологическому принципу: предвоенные и военные годы, 1967–1977, 1977–1982… И так далее до середины двухтысячных, когда, собственно, и писался этот роман. Но при этом в каждый временной период с назидательной навязчивостью повторяются названия разделов: Орман, Берг, Цигель; Орман, Берг, Цигель как символ Исхода евреев в XX веке — главной, сквозной темы в творчестве писателя.

5

Мы давно свыклись с тем, что нас надо учить уму разуму, наставлять на путь истинный, а то и примерно наказывать. Поэтому любим к месту и не к месту употреблять словосочетания типа «уроки истории», «суд истории», заранее определяя свое место в качестве мальчиков для битья. Мы забываем, что история — это всего лишь наука, просто теория, которую создаем мы сами, сами же усовершенствуем или, наоборот, уродуем. Другое дело, что потом созданные кабинетными учеными историко-философские теории начинают жить своей собственной, не зависимой от нас жизнью, более того, они влияют на нашу жизнь, подсказывая, а то и навязывая образ действий целым человеческим сообществам, народам и государствам. Часто эти теории выходят из привычной тиши кабинетов и овладевают массами. Как правило, такие «выплески» ничего хорошего не сулят, а иногда приводят целые страны и континенты к губительным результатам.

Книга Эфраима Бауха «Иск Истории» (Захаров, Книга-Сэфер, М. — Тель-Авив, 2007) удивляет неожиданным поворотом темы. Писатель дерзко вызывает историю на суд и предъявляет ей иск. Поначалу такой вызов настораживает. В самом деле, еще со школьной скамьи мы усвоили россказни об объективности исторического процесса, вызубрили прописные истины о том, что «история всегда права» и «не имеет сослагательного наклонения». Мы помним курс некоей мифической «марксистско-ленинской философии» с нудным повторением к месту и не к месту сомнительного гегелевского постулата о том, что «все разумное действительно, все действительное разумно». И здесь, конечно же, обнаруживается немало вопросов, которых мы прежде не задавали. А что такое разум? И как сочетается разумная действительность с уничтожением целых народов?

Эфраим Баух подвергает беспощадному критическом анализу истоки и пути европейской философии XVIII–XX веков, развивавшейся преимущественно по немецкому сценарию — Гегель, Ницше, Хайдеггер, Маркс, Фрейд… Шаг за шагом, он прослеживает, каким образом «передовая» философская мысль приводит к безумству уничтожения значительной части человечества в «бездне Шоа-ГУЛАГа».

«История, — пишет Баух, — как объективное отражение жизни семьи, колена, рода становится инструментом политических манипуляций и начинает влиять через подражание на саму жизнь. Это порождает „великие концепции“, которые одна за другой оборачиваются катастрофами».

Проблема в том, что история давно перестала быть девственно чистой наукой. Многие тысячелетия она тщетно пытается пройти между идеологией и мифологией, словно между Сциллой и Харибдой. История едва ли не с момента своего рождения обслуживает нужды политической конъюнктуры. Но именно мифология, по словам Бауха, «как злокачественное заболевание, не раз приводила ту или иную нацию на грань уничтожения, а в середине прошлого века чуть не поставила на эту грань все человечество». Честно говоря, есть серьезные сомнения, что исторической науке когда-нибудь удастся очиститься от мифологических напластований. Следует помнить, что миф рождался не только во времена античности, он возникает и сегодня с не меньшей, а то и большей интенсивностью. Причем, древние мифы не умирают, наоборот, под воздействие современных идеологических концепций они воскресают с новой губительной силой.

Как и большинство книг Эфраима Бауха, «Иск Истории» в значительной мере отражает биографию автора. Вообще, романы его многотомной эпопеи «Семь снов о жизни», начатой еще в начале 80-х годов прошлого века, помогают проследить все этапы духовных странствий писателя и очертить мучительный путь потерь и обретений, пройденный им, прежде чем открыть для себя идеи, изложенные в книге.

Это была долгая дорога интеллигента родившегося в маленьком молдавском местечке на берегу Днестра, прошедшего с геологическими партиями значительную часть необъятной страны, «вернувшегося к себе» в Израиль, написавшего несколько поэтических сборников и романов. Он объездил весь мир. И ничто не было случайным…

Илья Бокштейн (1937–1999). Биография, которой не было

Имя Ильи Бокштейна, к сожалению, мало что говорит российским читателям за исключением, пожалуй, немногих литературных гурманов, способных оценить замысловатые изыски элитарной авангардистской поэзии. Впрочем, стихи Бокштейна представлены в нескольких значительных западных антологиях авангарда, в том числе и в фундаментальной Антологии новейшей русской поэзии К. Кузьминского. В 1986 году в тель-авивском издательстве «Мория» вышла книга стихов Бокштейна «Блики волны». Это факсимильное издание, напечатанное тиражом… 160 экземпляров, — единственная прижизненная книга поэта. В 1995 году стихи Бокштейна под заголовком «Не соразмерен я своей природе» составили часть «Поэтической тетради» российско-израильского литературного альманаха «Перекресток-Цомет», выходившего в Москве. Это была одна из первых публикаций поэта на родине, в России.

В начале 90-х годов писатель Людмила Поликовская, работая над книгой «Мы предчувствие… предтеча…» (М.: «Звенья», 1997), взяла в Тель-Авиве интервью у Ильи Бокштейна. Это, по-видимому, единственные опубликованные подробные свидетельства о жизни поэта. Несколько раньше автор этих строк много говорил с Бокштейном, иногда фиксируя наши беседы на диктофон.

«Никакой биографии у меня нет, в Советской России я никогда не жил и проблемами Северной Кореи не интересовался» — любил повторять Илья Бокштейн. Понимать это следовало так: все события моей жизни происходили только внутри меня, а все, что случалось в действительности, было лишь эпизодическими и незначительными их следствиями. А что было на самом деле?

Илья Бокштейн рассказывал, что принадлежит к «коганим», древнему священническому роду, согласно еврейской традиции берущему свое начало от брата Моисея Аарона. Его дед был резником в московской синагоге. В три с половиной года Илья заболел спондилитом; его поместили в подмосковный детский туберкулезный санаторий, где он провел почти семь лет в гипсе. Во время войны санаторий был эвакуирован на Алтай, но затем вновь возвращен в Москву. В обычную общеобразовательную школу он пошел уже в четвертый класс. Ему предстоял мучительный и долгий период адаптации к окружающей действительности, к реальной жизни, в гуще которой он вдруг оказался.

«Школа оставила у меня самые мрачные впечатления, — вспоминал Илья Бокштейн. — Сугубо атеистическая среда. Полное отсутствие даже понятия о духовности — после нас ничего не существует. Я сам маленький, необразованный, не мог преодолеть атеистическое воспитание, и это делало меня беспомощным. Но и быть, как все другие школьники, я тоже не мог. Поэтому я неизбежно должен был стать белой вороной, аутсайдером…»

Попытка поступить после школы на филологический факультет университета закончилась неудачей. Илью устроили «по блату» в техникум связи, учеба в котором, впрочем, нисколько не интересовала будущего поэта. Более того, по свидетельству Бокштейна, занятия в техникуме иссушали его, уничтожали гуманитарные корни. Ему ничего не оставалось, как проложить свой собственный путь к сокровищам мировой культуры: дорога пролегала через московские библиотеки «Ленинку» и «Историчку». Для начала он погрузился в энциклопедию Брокгауза и Эфрона. А там все было не так, как учили в школе…

Бокштейн начал прямо с античности — с Платона и Аристотеля. Потом перешел к средним векам и прочитал что-то из Декарта, Спинозы и Лейбница. Затем настала очередь Ларошфуко и энциклопедистов. Далее — классическая немецкая философия, которая его потрясла. И наконец, Гартман, Шпенглер, что-то удалось найти даже из Хайдеггера и Ницше…

Поэзию он в ту пору не любил. «Я считал поэзию чем-то низшим по сравнению с музыкой и живописью. Мне казалось, что слово еще не доразвилось до нюансировки сознания, что поэзия зависит от преходящих вещей: от краткосрочных названий предметов, которые сейчас такие, завтра — другие. Поэт волей-неволей должен быть мембраной, ловящей современную терминологию — это мне претило».

Именно в Исторической библиотеке Бокштейн познакомился со Львом Барашковым — одним из участников известного сообщества интеллектуалов конца 50-х годов, называвших себя «замоскворецкие сократы» или просто «замоскворцы», как говорил Бокштейн. Затем состоялось его знакомство с другим «замоскворцом» Игорем Моделем и наконец, с писателем Юрием Мамлеевым, у которого в ту пору собиралась нонконформистская интеллигенция. Собственно, «замоскворцы» и стали той питательной средой, где формировались личность и творческая индивидуальность поэта.


Формально техникум Бокштейн не окончил: отучился положенные четыре года, но дипломной работы писать не стал. Вместо этого он поступил на заочное отделение библиографического факультета Московского института культуры. Толком нигде не работал, устраивался то в одно учреждение, то в другое, а чаще всего просто где-то «числился». Он любил бродить по Москве, посвящая этим прогулкам многие часы. Вот так однажды он забрел на площадь Маяковского. Этот день, который переломил всю его жизнь, он помнил всегда: 24 июля 1961 года…

Впрочем, впоследствии Бокштейн уверял, что «на нары» он отправился вполне сознательно и даже с охотой: в Москве ему стало скучно, понадобилось переломить ситуацию, захотелось, по его словам, узнать максимум из того, что можно было узнать в Советском Союзе. В качестве своего «оправдания» он выдвигал весьма размашистый и спорный тезис: «Подлинный интеллигент, живущий в тоталитарной стране, должен находиться только в тюрьме — иначе грош цена его интеллигентности. Ведь все равно я, как и все двести тридцать миллионов, — за колючей проволокой».

Как бы там ни было, на постамент памятника «певцу революции» он поднялся с отчаянной готовностью и прочитал двухчасовой доклад «Сорок четыре года кровавого пути к коммунизму», который начинался примерно так: «С первого дня захвата власти банда Ленина-Троцкого, вооруженная теорией классового геноцида и насильственно насаждаемого безбожия, начала репрессии… Судьба заставила Россию пройти низшую точку падения сознания, падения духовности. Она привела к власти банду люмпенов, которая сразу же начала дикие убийства по всей стране…»

Нечего и говорить, что уже после первого выступления смельчака взяли на заметку «компетентные органы». Однако теперь Бокштейн вдруг стал популярен в среде московских «околодиссидентских кругов»: его стали приглашать на квартиры, где всякий раз он фактически повторял основные тезисы своего выступления на площади. Ему было невдомек, что одно только присутствие на таких собраниях квалифицировалось органами как принадлежность к антисоветской группе, а выступление — не менее чем руководство или, во всяком случае, членство в ЦК подпольной организации. Именно на этих квартирах он познакомился со своими будущими подельниками, впоследствии получившими громкую известность — лидером организации «Христианское возрождение» Владимиром Осиповым и видным израильским журналистом и общественным деятелем Эдуардом Кузнецовым.

На площади Маяковского Бокштейн выступал трижды, в последний раз совсем недолго — около получаса. И естественно, был арестован. Дальнейший его путь, путь советского политзаключенного, пройден до него (и после него) многими: Лубянка, Институт судебной психиатрии имени Сербского, затем следствие, суд, и наконец, Мордовия, Дубровлаг № 17. После пяти лет заключения и последующих мытарств, связанных с восстановлением московской прописки и катастрофическим ухудшением здоровья, Илья Бокштейн в 1972 году уехал на постоянное жительство в Израиль.

Я познакомился с Бокштейном в начале девяностых в тельавивском доме писателей «Бейт-Черниховски». Маленький, долгоносый, взлохмаченный, в непомерно больших ботинках на босу ногу, он напоминал едва оклемавшегося с похмелья воробья. Бокштейн жил в Яффо, самой древней части Тель-Авива. Он занимал крошечную квартирку, всю заваленную книгами по философии, искусству, религии и, конечно, поэзии. Книги грудами лежали повсюду — на полу, на столе, на диване, на холодильнике, всегда отключенном за ненадобностью. Было совершенно не понятно, где же тут помещается хозяин, на чем спит, где и что ест… Бокштейн был безбытен. Быт его просто не интересовал.

Писал стихи он всегда и везде, примостившись на краешке стула в Доме писателей или пристроившись на уличной скамейке. Доставал растрепанную тетрадку, клал на колени и отрешенно выводил свои письмена. Поэзия была формой, способом и содержанием его жизни. Но он отнюдь не был затворником. Он частенько появлялся на писательских тусовках со стихами в полиэтиленовом пакете, всегда готовый читать свои «тэксты» (как он говорил) неважно где и кому: на сцене ли большого зала или где-нибудь в уголке едва ли не на ухо собеседнику. Он всегда был один, сам по себе; окружающие люди интересовали его лишь в той мере, в какой были слушателями или читателями его стихов. Ни о чем другом говорить он не желал и не умел.

Может быть, единственной ниточкой, связывающей его с окружающей средой, был писатель Эфраим Баух, председатель Федерации писательских союзов Израиля, великолепный мастер прозы, тонкий знаток философии и мистики. Это при его содействии увидела свет книга «Блики волны». К Бауху он частенько захаживал в гости. И контакты эти были для Бокштейна несомненно плодотворны. Во всяком случае, он говорил, что Баух был «единственным человеком в мире, до конца понявшим логотворческую систему», изобретенную поэтом как модель нового поэтического языка.

Свое так называемое логотворчество Бокштейн излагал в форме лекций, весьма туманных, но завораживающих обособленностью от общепринятых норм. Кроме книги «Блики волны» и нескольких разрозненных публикаций в антологиях и альманахах, наследие поэта составляют множество тетрадей, исписанных поэтическими текстами. Бокштейн никогда не печатал стихов на машинке и тем более не набирал на компьютере. Он как бы рисовал свои тексты от руки, используя печатный шрифт и графические изображения каких-то никому неведомых существ и сакральных знаков.

Илья Бокштейн ушел из жизни в 1999 году в возрасте 62 лет.

Дина Рубина весьма высоко оценила творчество Бокштейна.

Она писала тогда: «Умер Илья Бокштейн, один из самобытнейших и загадочных современных поэтов. Кажется, его интересовал только звук, вернее, чередование звуков, оркестровка строки. Было что-то хлебниковское в его поэтическом почерке. Но поэзия его произросла в другое время, на другой почве. Иные его стихи завораживают магической звукописью строки. Иногда они подетски наивны, даже примитивны, но сила образа, я бы сказала, мощь поэтического посыла никогда не оставляют читателя равнодушным».

* * *

После смерти поэта наследие его хранилось в рукописных тетрадях и на случайно вырванных листах, чрезвычайно многочисленных, вряд ли когда-либо кем-то систематизированных, — к великому сожалению, в значительной части утраченных. Поэтому три книги И. Бокштейна, выпущенные в серии «Библиотека Иерусалимского журнала» — «Быть я любимым хотел» (2001), «Говорит Звезда с Луной» (2002), «Авангардист на крышу вышел» (2003) — стали дорогим подарком любителям современной поэзии…

«Илья Бокштейн был прирожденным философом — цадиком, как говорят евреи, — пишет израильский ученый и литератор Юрий Кац. — Он неоднократно говорил, что это от его генетических, коэнидских корней… При жизни, да и после жизни, одни считали Бокштейна утонченным эстетом, религиозным мыслителем, другие — графоманом, скоморохом и инфантилом. Лишь некоторые, зачастую не самые искушенные в литературе люди, чувствовали что Илья, как и его ветхозаветный тезка, был пророком. Смысл его высказываний начинает проясняться для людей культуры лишь сейчас, после его смерти, когда живое творчество ушло в область текста и мифа».

Есть все основания полагать, что этому в значительной мере способствует масштабный издательский проект, осуществленный Миной Лейн при участии главного редактора «Иерусалимского журнала» Игоря Бяльского и члена редколлегии этого периодического издания Зинаиды Палвановой (кстати, оба замечательные поэты, о которых речь впереди). Он представляет собой поэтический триптих, имеющий подзаголовок «Избранные публикации для новых читателей». Мина Лейн указывает в предисловии «От составителя», что «произведения Ильи Бокштейна предваряются форзацем и содержанием журналов, антологий и альманахов, где они были опубликованы». Иными словами, фрагменты текстов из прежних изданий, где печатался Бокштейн, бережно перенесены факсимильным способом в одну из трех новых книг в соответствии с хронологией: 1 часть — 1975–1979 гг., 2 часть — 1980–1989 гг., 3 часть — 1990–1999 гг. Такая структура издания, по мнению составителя, «позволит читателям войти в атмосферу того времени, познакомиться с именами поэтов, с которыми Илья общался». Это и в самом деле замечательная придумка: пестрая «конструкция» помогает сохранить и дать почувствовать читателю терпкий аромат литературных изысков минувшей эпохи.

В триптих перенесены публикации Ильи Бокштейна из некоторых знаковых изданий последней четверти прошлого века — журналов «Время и мы» (Нью-Йорк) и «22» (Тель-Авив), альманахов «Мулета» (Париж) и «Перекресток-Цомет» (Москва), антологий поэзии русского авангарда «Голубая лагуна» (США) и «Гнозис» (Санкт-Петербург), а также из антологии «Русская поэзия 20 века» (Лондон) в переводе на английский язык Ричарда Мак-Кейна и многих других.

В новое издание включены также короткие эссе поэта, его интервью и фрагменты расшифровок фонограмм, содержащие оригинальные идеи по философии, поэтике, искусствознанию. Среди них особенно неожиданной выглядит статья «Архитектура Тель-Авива». Каждую из частей предваряют заметки о личности и творчестве Ильи Бокштейна известных литераторов Аркадия Ровнера, Владимира Тарасова, Константина Кузьминского, Леонида Финкеля, Юрия Каца.

В книгах использован чрезвычайно интересный иллюстративный материал, в том числе рисунки поэта с изображением каких-то загадочных существ — призрачных жителей некоего «параллельного» неведомого нам мира. «Бокштейн, бормоча, записывает накатывающий на него хаос звуков, переписывая с невидимой книги», — так видел этот творческий процесс Эдуард Лимонов. И в самом деле, поэзия Бокштейна представляется неясным посланием с каких-то иных, далеких берегов, неузнанных городов, куда он был вхож, где ему дышалось легко и привольно, — не то, что в наших гиблых местах с их гнилой атмосферой непонимания, непризнания, нелюбви.

Михаил Хейфец. Предел деспотии

1

Он приехал в Израиль в 1980 году. В России учился в Ленинградском Педагогическом институте им. Герцена на литературном факультете, работал учителем литературы и истории. В 1966-м вступил в группу профессиональных литераторов при Ленинградском отделении Союза советских писателей, опубликовал статьи по проблемам народничества и даже издал пару книг в центральных издательствах. Однако в 1974 году был арестован и осужден на шесть лет лагеря и ссылки. Уже отбывая наказание, сумел переправить «за кордон» рукописи и издать в Париже три книги публицистики и исторической прозы. В Израиле работал в Центре по изучению восточно-европейского еврейства при Иерусалимском университете. Издал пару книг. В последние годы много занимался философией Ханны Арендт (1906–1975). Таковы скупые строки официальной биографии.

В фундаментальной работе известного правозащитника Людмилы Алексеевой «История инакомыслия в СССР» читаем: «В 1974 г… группа литераторов („служилых“) надумала издать (в самиздате, конечно) пятитомное собрание сочинений Иосифа Бродского… Предисловие взялся написать Михаил Хейфец — школьный учитель литературы и автор нескольких работ по истории русского революционного движения. Прочел предисловие и сделал замечания известный литературовед, преподаватель Института Герцена Ефим Эткинд. Вскоре по делу о самовольном издании были арестованы Хейфец и его друг писатель Марамзин, принявший участие в сборе материалов. Марамзин освободился после раскаянья на суде и эмигрировал; пришлось эмигрировать и Эткинду. Хейфец получил 4 года лагеря и 2 года ссылки, после чего тоже покинул СССР».

Михаил Хейфец живет в Иерусалиме. В девяностые и двухтысячные годы писатель работал обозревателем израильской русскоязычной газеты «Вести»; он — автор многих очерков и фундаментальных трудов, среди которых особенно выделяется «Цареубийство в 1918 году. Иерусалимская версия преступления и фальсифицированного следствия» (Иерусалим, 1991).

Дело в том, что в архиве Иерусалимского центра по исследованию и документации восточно-европейского еврейства была обнаружена неподписанная, недатированная и неозаглавленная машинописная рукопись объемом в 119 страниц. Дальнейшие исследования показали, что ее автором является профессор экономики сельского хозяйства Иерусалимского университета в 30-х годах Бер-Дов (Борис Давидович) Бруцкус, видный российский экономист, вместе с другими интеллектуалами выдворенный из большевистской России в 20-е годы. В своей рукописи Бруцкус опровергал модную тогда версию еврейского заговора с целью свержения и убийства императора Николая II. «Еврейский народ в этом подлом деле не участвовал» — так формулирует главную мысль книги Михаил Хейфец. Основная идея Хейфеца, одного из самых интересных исторических писателей современного Израиля, «завязана» вокруг этой темы, но при этом книга, конечно же, не является просто «комментарием к Бруцкусу», а представляет совершенно оригинальное исследование, которое читатель поглощает «на одном дыхании».

* * *

В 1996 году вышла в свет его книга «Воспоминаний грустный свиток» — горестное повествование (и историческое исследование одновременно) о замечательном человеке, социалисте-сионисте двадцатых годов Вениамине Бромберге, сгинувшем в колымских лагерях летом 1942 года.

Имя Вениамина Бромберга ничего не говорит сегодняшнему читателю: талантливый литератор и замечательный музыкант, но не состоявшийся, он один из многих еврейских юношей послереволюционной поры, беспощадно сломленных системой.

Как мы уже видели, поводом для написания книги у Хейфеца часто становится найденная рукопись. Так было и в этот раз. В редакцию еженедельника «Окна», многолетнего пятничного приложения к тель-авивской газете «Вести», попали два рассказа, написанные в двадцатых годах профессионалом высокого класса и подписанные совершенно неизвестным именем — «Вениамин Бромберг». Михаил Хейфец в своей книге приводит полностью оба эти текста, как бы приглашая читателя оценить свою находку: она и впрямь поразительна. «…Чтоб начинающий автор вступил в литературу с профессионально написанной прозой — такое, по-моему, в России получилось лишь у двух писателей: Достоевский начал „Бедными людьми“, а Толстой — „Детством“», — размышляет автор. Историк начинает «расследование», все перипетии которого в деталях представлены читателю. Собственно, это и есть фабула книги, если в историческом исследовании вообще позволительно говорить о фабуле. Кроме этих поисков, в книге приведены многочисленные документы: письма, протоколы допросов и выписки из следственных постановлений, снова письма — из следственного изолятора, из ссылки, из камеры смертников, разговоры автора с немногими оставшимися свидетелями… Вот и все.

Почему же, спрашивается, книга читается, как заправский детектив, если нет в ней ничего такого, что отличает занимательное чтиво? Кое-что все же есть — это автор!

Книга выстроена как захватывающий поединок свободолюбивой личности и тоталитарного общества, которое всеми правдами и неправдами стремится эту самую личность подавить и уничтожить. Кажется, что герой обречен изначально, но всякий раз, когда конец его видится скорым и неизбежным, на помощь ему является автор, бывший зэк, обремененный лагерным опытом, выстоявший и победивший в нелегкой схватке, которую только еще предстоит осилить герою книги.

Вот один из таких фрагментов… Вениамин Бромберг пишет родителям письмо из ашхабадской ссылки: «Я как птица, по соломинке натаскал себе гнездо. Оно не блещет паркетным полом и фамильным серебром, но выглядит очень не плохо. Остается его заселить хотя бы еще одним человеком. Вчера сыгрывался с одной пианисткой. Одна вещь стоящая — „Вальс-каприз“ А. Рубинштейна. Выходит она у нас совсем не дурно…» Ну и т. д., и т. п.

Автор: «Осторожно, Вениамин! Твои письма читаются цензорами, из них делают выписки оперативники ГПУ. Потом твои реакции просчитываются в кабинетах — и люди в форме восемь часов в день думают, как с тобой поступить… По каждому письму в кабинетах взвешивают разные варианты… Ашхабад ему понравился, ссыльному? Работу ищет? Завел друзей? Его выгонят с работы — как бы ни требовались там сотрудники. Его выселят из Ашхабада…»

Вот в этом-то вся суть, в словах «Осторожно, Вениамин!», обращенных к человеку, которого более полувека нет в живых! Писатель встал на сторону своего героя, и, несмотря на то, что тот погиб, — вместе они победили. А вместе с ними победили и читатели. Ведь по замыслу палачей имя Вениамина Бромберга должно было начисто исчезнуть из времени, кануть в небытие, но этого не случилось. Случилось наоборот — исчезли из времени его палачи. А о Бромберге мы теперь знаем немало, даже его рассказы мы смогли оценить по достоинству.

К моральной победе творческой личности над тоталитарным беспределом (хоть и после смерти) привел читателей Михаил Хейфец. Видимо, на роду ему написано всякий раз ввязываться в новый бой (за наши души?), одерживать нелегкую победу и вести к ней нас, чтобы не забывали мы своего недавнего прошлого, которое, честно говоря, так соблазнительно не помнить вовсе, забыв навсегда, как дурную болезнь.

2

В самом конце второго тысячелетия новой эры Михаил Хейфец публикует книгу «Суд над Иисусом» (М. Даат/Знание, 2000), которая, в сущности, становится неким итогом «еврейских версий и гипотез», как следует из подзаголовка к исследованию.

Хейфец подчеркивает, что Евангелия рассказывают о молодом, талантливом и бескомпромиссном законоучителе, осужденном и казненном римскими оккупантами. Однако, по мнению евангелистов, виновником его гибели стало, прежде всего, еврейское руководство подвластной Риму Иудеи — Синедрион. С распространением христианства его апологеты все чаще изображают едва ли не всех евреев как неких отверженных богоубийц. В результате даже само имя рабби Иешуа из Назарета — по-гречески Иисус — становится символом бедствий и на долгие века изгоняется из еврейской традиции. Лишь в XX веке началась переоценка роли Иисуса в еврейской истории. Новый взгляд на события двухтысячелетней давности стал известен русскоязычному читателю только в начале 90-х годов после перевода на русский язык книги Давида Флюссера «Иисус». А в 1997 году в Иерусалиме вышло в свет сенсационное исследование Хаима Коэна «Иисус — суд и распятие».

В своем очерке Михаил Хейфец рассматривает не только книги Флюссера и Коэна, но также и сведения из Талмуда и Мидрашей. Собственно, героями его книги оказываются сами книги, вернее, идеи, высказанные их авторами. Свое повествование Хейфец строит как новое судебное расследование, выбирая для себя роль судьи и предлагая читателям функции присяжных заседателей. Кто же они, участники судебного процесса? Профессор Иерусалимского университета Давид Флюссер с молодых лет занимался изучением Кумранских свитков. Эта работа дала историку уникальные сведения о деятельности различных иудейских религиозных групп конца периода Второго Храма. В 60-е — 70-е годы он пишет свои основные труды, в которых излагает идеи об иудейском происхождении учения Иешуа из Назарета. Почему же в контексте «судебного разбирательства», затеянного Михаилом Хейфецом, именно Флюссеру отводится роль эксперта? Дело в том, что иерусалимский профессор принадлежит к той части израильского общества, которая соблюдает религиозные заповеди. Его методологический анализ древних текстов опирается, таким образом, не только на многовековую традицию, но и на повседневную практику. Проанализировав Евангелия, Флюссер приходит к выводу, что Иешуа никогда не нарушал норм современного ему еврейского Закона. Вместе с тем, Флюссер доказывает, что слова и поступки Иешуа не представляли опасности и для римских властей. Но если рабби ни в чем не виноват ни перед иудейским Законом, ни перед законодательством Рима, кто же тогда мог посягнуть на его жизнь? Израильский историк считает, что в гибели Иешуа повинны те, кого он называет «храмовой» или «культовой» бюрократией. Храм в ту пору считался оплотом саддукеев, «элитной еврейской группировки», как называет ее Хейфец, которая старалась всеми силами предотвратить народное восстание, грозившее нации новой катастрофой. Для этой цели они не брезговали и сотрудничеством с оккупационными властями. В проповедях Иешуа «храмовая бюрократия» видела, прежде всего, подстрекательство и провокацию, которые грозили лишить ее последних полномочий — контроля над Храмовой службой. Слухи о том, что Иешуа говорит о каком-то новом нерукотворном храме, вероятно, стали для них сигналом к действию, и они обратились за помощью к прокуратору Иудеи Понтию Пилату. «Римляне ревностно заботились об охране культовых сооружений на территории империи, — пишет Флюссер, — стало быть, в их задачу входило и избавление первосвященников от возмутителей спокойствия». Как указывает Хейфец, «Флюссер… поворачивает привычные стереотипы жизни Иешуа в новых ракурсах… Для него рабби Иешуа из Назарета был одним из великих сынов народа, чья судьба оказалась трагически отторгнутой от еврейства…» Другой участник процесса Хаим Коэн с самого рождения еврейского государства занимал высокие посты в судебной системе: был государственным прокурором, юридическим советником правительства, министром юстиции, а в 60-е годы — членом Комиссии ООН по правам человека, а затем членом Международного суда в Гааге. Много лет назад молодого в ту пору адвоката вызвал председатель Верховного суда Израиля и дал экстраординарное поручение: рассмотреть вопрос о возможности формальной реабилитации осужденного почти две тысячи лет назад рабби Иешуа из Назарета. На эту работу ушло почти двадцать лет. Ведь только за последний век вышло в свет около 60 тысяч книг, посвященных жизни и смерти Иешуа. При этом юриста поразило странное обстоятельство: среди всей этой массы литературы анализ судебного процесса практически отсутствовал. И это несмотря на феноменальную значимость судебного решения по данному делу для будущего всего человечества! При рассмотрении дела Иешуа Коэн объявляет себя адвокатом одной из сторон, а именно, евреев: фарисеев, Синедриона. Он, по словам Хейфеца, «подвергает евангелистов перекрестному допросу, заранее настроенный на то, что показания свидетеля обвинения могут содержать путаницу, неточности, присущие человеческому взору». Коэн со всей тщательностью проверил версию беспрецедентного заседания Синедриона, описанного в Евангелиях, собравшегося в нарушение всех существовавших норм еврейского Закона: вне особого помещения!.. ночью!.. в канун праздника Песах!.. «Мы убеждены, — пишет Коэн, — что лишь одна причина могла побудить первосвященника созвать ночное заседание Синедриона у себя дома и заставить полный его состав явиться на этот беспримерный созыв: еврейское руководство было крайне заинтересованно предотвратить римлянами казнь еврея, столь популярного, как Иисус». Юрист Коэн приходит к неожиданному выводу: Иешуа не был и не мог быть осужден по еврейскому праву и, соответственно, реабилитации в рамках еврейской юрисдикции не подлежит; по римскому же праву — несомненно, виновен и наказан в соответствии с действовавшим законодательством. Михаил Хейфец имеет все основания участвовать в пересмотре дела Иешуа из Назарета не только как историк, но и как человек, не понаслышке знакомый с тоталитарной судебной системой. Личный опыт бывшего политзаключенного позволяет ему отвечать на «неудобные» вопросы истории так, как этого не смогли бы сделать самые изощренные теоретики. Вот один из таких вопросов: почему Пилат согласился отдать Иешуа Синедриону на одну только ночь — до утра, до суда? «По моему, М. Хейфеца, жизненному опыту ответ может быть таким: Пилат почему-то был заинтересован, чтобы в ночь, предшествовавшую суду, подсудимый подвергся предварительной обработке самых авторитетных, „своих“, евреев, входивших в состав Верховного суда и постоянно поддерживавших контакты с римской оккупационной властью». Неотразимая логика выдающегося юриста, каким, несомненно, является Хаим Коэн, для политзэка Хейфеца, конечно же, является истоком серьезного просчета в судебном расследовании, ибо он знает, что именно отсутствие логики часто свидетельствует о подлинности показаний свидетелей. Исследуя доказательства Коэна, Хейфец переводит суть дела в совершенно иную плоскость. Раз еврейское руководство «обрабатывало» Иешуа в поисках к спасению, значит, он мог спастись. «Надо было — всего лишь — отречься… Я как человек неюридический исполнен… восхищения перед верностью древнего диссидента своему предназначению, отказом купить себе жизнь и свободу лживым покаянием…». Бывший российский правозащитник подписывает оправдательный вердикт коллеге-диссиденту, своему соотечественнику, жившему две тысячи лет назад. Неисповедима логика истории!

Михаил Генделев (1950–2009). Луна над головой

Поэт Михаил Генделев был человеком карнавальным, «прикольным», как теперь говорят. При этом он совсем не пользовался натужной гримасой записного острослова. Он был таковым по сути, по существу: ходил в котелке, с бабочкой, в ярком каком-то костюме, своими очками-велосипедами и добродушно-злодейским прищуром напоминал Коровьева. Даже отчество его было от популярных юмористов: не Самуилович, не Шмулевич, а Самуэлевич — Михаил Самуэлевич. В сущности Генделев принадлежит к живучему отряду шутников и балагуров, которые не перевелись еще на русскоязычном пространстве мирового еврейского гульбища, будь то Малаховка, Брайтон или Ашдод.

1

Генделев — ленинградец, выпускник Ленинградского медицинского института. Стихи начал писать в студенческие годы, печатался в самиздате, выступал на подпольных литературных вечерах. «В среде андеграунда была чрезвычайно высокая конкуренция, — вспоминал впоследствии Генделев. — Конкурс на место поэта в Ленинграде того периода был чрезвычайно высок, как и уровень письма».

Есть свидетельства друзей, думаю, не слишком преувеличенные, что в молодые годы поэт подрабатывал санитаром в психбольнице, фельдшером на скорой помощи, литредактором в газете, грузчиком в порту, художником на стадионе, почтальоном, лесорубом, ныряльщиком за рапанами, лодочником на пляже, автором и режиссером агитбригады и т. д., и т. п. Впрочем, достоверно известно, что после института он работал врачом в спортклубе «Буревестник». А в 1977-м, по его словам, «пулей вылетел в Израиль», где вскоре поселился в Иерусалиме. Здесь всерьез началась его литературная работа: вышли первые поэтические сборники, появились переводы современных и классических израильских поэтов.

В 1982 году грянула первая ливанская война, и Генделев был призван в армию в качестве военного врача. Вот что он пишет в стихотворении «Ночные маневры под Бейт Джубрин»:

И я пройду среди своих

и скарб свой уроню

в колоне панцирных телег

на рыжую броню

уже совсем не молодой

и лекарь полковой

я взял луну над головой

звездой кочевой…

Вообще стихи Генделева мало связаны с окружающей реальностью: обычно они представляют чреду поэтических ассоциаций, звуковых аллюзий, видений, часто уложенных в странные «фигурные» строфы. Но все это каким-то непонятным образом вдруг начинало звучать, тревожить душу, манить в незнаемое… Потом неожиданно рассыпалось, превращаясь в груду неясных лексем и таинственных звуков. Андрей Макаревич вспоминает: Миша, мол, однажды сказал, что стихи вообще пишутся не для людей; нет, читать их, конечно, не возбраняется, если кому интересно…

Но как идентифицировал свое творчество сам Генделев, учитывая, что в Израиле одно время весьма популярны был разговоры на тему о том, какой ты поэт — русский, еврейский, израильский или, может, все вместе?

«Я не считаю себя русским поэтом, — писал он, — ни по крови, ни по вере, ни по военной, ни по гражданской биографии, ни по опыту, ни по эстетическим переживаниям… Я поэт израильский, русскоязычный. А человек — еврейский…»

Неслучайно многие русскоязычные литераторы в Израиле к середине 80-х годов ощутили тупиковую ситуацию: репатрианты семидесятых все больше переходили на иврит, новые не приезжали, Россия намертво запечатана — нечего было и думать публиковать там свои книги. Но грянула перестройка: границы открылись, Израиль заполонил поток русскоговорящих читателей. Неожиданно открылось много новых возможностей…

Однажды, совершенно случайно мне в руки попала книга Генделева «Праздник» (Иерусалим, 1993), включавшая, как явствовало из подзаголовка, «стихотворения и поэмы 1985–1991». Сборник этот произвел на меня, почитателя Тарковского, Левитанского и Самойлова, мягко говоря, неоднозначное впечатление. Но и неординарное. Вначале девяностых в Москве авангардистская поэзия была еще не на слуху, но отдельные строки, а порой и строфы трогали в обход наклонностей и пристрастий…

У мертвых собственный язык

у них другие имена

другое небо на глазах

и

та же самая война

(«Другое небо», II)

Книга снабжена таким вот эпиграфом, который задает форму строф, напоминающих бабочек (одно из стихотворений так и называется: романс «Мотыльки»):

Приводит Аноним

в т. н. «Меланхолическом Уставе»

Перечень Рыцарских Забав в Дни Мира и Войны

в согласьи с ним

и

впредь:

одиннадцатая забава наша видеть сны

двенадцатая за уши пиявки ставить

тринадцатая как снега идут смотреть.

Стих Генделева устроен так, что смысл находится за пределами поэтического повествования, но при этом неразрывно с ним связан какими-то неуловимыми, но прочными нитями. Текст, таким образом, предстает увеличительным стеклом, а смысл — исследуемым объектом, но вне пределов осознанного выбора.

Времена меняются, и Генделев почти официально декларирует свой разрыв с поэтическим творчеством, продлившийся, впрочем, недолго. Однако в середине 90-х он работает в предвыборном штабе Биньямина Нетаньяху, а потом и Натана Щаранского. К концу девяностых он уже в Москве, — политтехнолог-консультант в структурах Бориса Березовского. Работа «на олигарха» дала Генделеву финансовую независимость, при этом его поэтические книги стали регулярно выходить в популярных московских издательствах — «Неполное собрание сочинений» (Время, 2003), «Легкая музыка» («Гешарим», 2004), «Любовь война и смерть в воспоминаниях современников» (Время, 2008).

2

Генделев, конечно, был поэтом. Не в том смысле, в каком ныне принято употреблять это безразмерное слово, — не пошлый «романтик» и не наглый шулер, кропающий строчки в столбик. Генделев — поэт настоящий… И личность легендарная. О нем еще при жизни слагали пусть и не легенды, но прибаутки, байки и анекдоты. С одной из таких баек, рассказанных известным музыкантом и кулинаром Андреем Макаревичем, читатели могут познакомиться в предисловии к сочинению Михаила Генделева с очень длинным названием «Книга о вкусной и нездоровой пище, или еда русских в Израиле» (М.: Время, 2006). Книга имеет еще и загадочный подзаголовок: Ученые записки «Общества чистых тарелок». Причем же здесь «общество»? Оказывается, «В. И. Ленин основал для детей своих товарищей по оружию „Общество чистых тарелок“, — рассказывает автор. — Олим (новые репатрианты) — они как дети малые, честное слово! За ними нужен глаз да глаз. Их надобно воспитывать: отсюда — мой научпоп».

Дело, за которое взялся Генделев — написание кулинарных эссе в жанре исторических трактатов и «сентиментальных путешествий» — теперь вошло в моду. На израильской поляне вспомним хотя бы «Книгу о вкусной и здоровой жизни» А. Окуня и И. Губермана, имевшую значительный успех на российских интеллектуальных (и вполне реальных) кухнях.

Книга Генделева — это, прежде всего, застольный стеб во всей своей красе. Это еще и «живые картинки» с экзотическими натюрмортами в духе «малых голландцев», с видами кулинарных пристрастий Запада и Востока, Европы, Азии и Америки, конечно, России и Израиля, многих других мест. И не только мест, но и времен: «Темные века», «Урарту» — так называются некоторые главы книги. Все это сдобрено многочисленными цитатами из Александра Дюма-отца, Сухово-Кобылина, Ивана Крылова, Загоскина, Рабле и даже кинофильма «Не горюй».

Мы узнаем, как готовить «жульен из топора», что значит «дамская» и «детская» кулинарии, что такое «эротическая» и «ироническая» кухни, как бороться с похмельем, готовить еду в гостях и даже правильно поститься. А в главе «Как вести себя за столом?» автор предлагает «Застольный кодекс поведения за пиршественными столами на банкетах, суаре и в домах, куда вас пускают и предлагают угощаться на халяву».

Первое правило кодекса (для примера) звучит так: «Не ходи в гости голодным. Во-первых, могут вообще не покормить; во-вторых, нехорошо, когда бурчит в животе, это снижает уровень светскости общения»…

Несмотря на то, что пристрастия автора универсальны, он не обходит стороной и традиционные еврейские кулинарные ценности. Так в главе «К вопросу о первородстве» маэстро делится рецептами приготовления чечевичной похлебки. Особое внимание он уделяет и приготовлению необычных блюд из мацы: «маца фламбе», «заливные фрикадельки», «рыбная запеканка с мацой».

Не следует думать, что гастрономические находки Генделева — очередной праздный стеб неутомимого балагура. Отнюдь. В книге представлены сотни оригинальных кулинарных рецептов от самых простых до весьма замысловатых и изысканных. Впрочем, профаны в вопросах гастрономии дальше горячих бутербродов (стр.14–15) и варенья из яблок «на скорую руку» (стр.16) в практической плоскости вряд ли продвинутся. Но прочитают с интересом до конца. И кстати, узнают, что есть в мире, оказывается, и кофе погенделевски: «В мою джезву (турку, финджан…) объемом 250 мл засыпается…» Ну и так далее…

Вся остальная кулинарная информация, расположенная на оставшихся 450-и страницах книги Генделева, совершенно неподвластна разумению дилетанта. Но звучит все это так аппетитно, представлено автором так выразительно, со знанием предмета, что, может, и в самом деле стоит попробовать!

…Тяжелая болезнь вернула поэта в Иерусалим. До последних дней он хотел обмануть, перехитрить судьбу, писал стихи, принимал гостей, жил на полную катушку. Но болезнь оказалось неумолимой.

Миша Генделев — ленинградец по рождению, по образованию медик, по призванию журналист и политтехнолог, по природе кулинар и гурман, израильтянин по смыслу своей жизни — без таких людей жизнь тускнеет и вянет!


В 2015-м ему исполнилось бы 65 лет. Но он не дожил и до шестидесяти. Впрочем, стихи его продолжают выходить, а значит, поэт жив. Свидетельством тому оригинально изданная книга стихотворений «Другое небо» (М., ЭКСМО, 2013) с рисунками Андрея Макаревича. Книга эта — плод многолетней дружбы двух больших мастеров. В нее вошли лучшие стихи Михаила Генделева за все годы его творческой работы — от первых опытов из сборника «Послание к Лемурам» (1981) и до поэтических циклов 2008 года. Рисунки Андрея Макаревича удачно дополняют текст — это не иллюстрации, а, по словам автора, «субъективные подсознательные ассоциации, рождающиеся от звучания Мишиных слов, его пульсов, скрытых глубоко под словами».

Мастера и Герои

Если кто-то из ваших друзей решит начать знакомство с израильской литературой, можете смело рекомендовать ему книгу «Кипарисы в сезон листопада» (М., «Текст», 2006). Впрочем, и тому, кто уже знаком с ивритской литературой в русских переводах, она будет не лишней. Редко отыщешь книгу, где бы на такой небольшой объем текста приходилось столько печального смысла. Грустные истории. Да что ж поделаешь, если и жизнь евреев в прошлом веке была не слишком веселой!

«Кипарисы в сезон листопада» — сборник рассказов израильских писателей преимущественно старшего поколения, порой начавших свой творческий путь еще до создания государства Израиль. Интересно, что все они выходцы с территории бывшей Российской Империи или, если угодно, СССР и Польши.

Составителю и переводчику книги удалось собрать не просто замечательные новеллы, но и показательные что ли, — отмечающие различные стили и направления ушедшего XX века.

«В завершившемся столетии, — пишет Александр Крюков, — новая ивритская литература овладела, а также в той или иной форме и степени впитала практически весь спектр литературно-художественных жанров, стилей и приемов классической русской и других лучших литератур мира. На протяжении веков она остается открытой всем идеям иных культур».

Имена, представленные в сборнике, принадлежат первому ряду израильских писателей на иврите. Но в России не все они известны так хорошо, как, например, нобелевский лауреат Шмуэль Йосеф Агнон, чей рассказ «Фернхайм» открывает книгу. К сожалению, мало печатали у нас Двору Барон, «едва ли не первую женщину, которая стала писать на иврите». Будучи дочерью раввина, она прекрасно знала о трагической судьбе женщин, отвергнутых мужем, и в соответствии с галахическими предписаниями исторгнутыми не только из мужнина сердца, но и из мужнина дома. Этой непростой теме посвящен рассказ «Развод», который следовало бы отнести к жанру документально-психологической прозы.

Как уже было сказано, практически все новеллы сборника преисполнены подлинным трагизмом, — не ситуационными неурядицами, а глубокой метафизической трагедийностью бытия. Это неудивительно, когда речь идет о страшных последствиях Катастрофы, растянувшихся на весь истекший век, как в рассказе Аарона Апельфельда «На обочине нашего города». Вселенская печаль, кажется, почти материально, зримо и грубо присутствует в рассказах Ицхака Орена «Фукусю» и Гершона Шофмана «В осаде и в неволе», повествующих о событиях между двумя мировыми войнами — первый в Китае, второй в Вене. И не случайно название книги повторяет заглавие рассказа Шамая Голана «Кипарисы в сезон листопада», посвященного старому кибуцнику Бахраву, одному из «халуцим», пионеров освоения Земли Израиля, теперь выпавшим из жизни, оказавшимся лишним — и в семье, и в родном кибуце, а стало быть, и в стране, которой он отдал себя без остатка. При ярком национальном колорите история эта общечеловеческая, с назойливым постоянством повторяющаяся во все времена и у всех народов.

Книга рассказов писателей Израиля собрана с величайшим вкусом и тактом: несмотря на разнообразие повествовательной стилистики авторов, все новеллы тщательно подобраны в мрачноватой гамме трагического лиризма. Сборник в значительной мере представляет собой итог ивритской новеллистики, какой мы застаем ее к началу 90-х годов прошлого века до активного вхождения в литературу нового постмодернистского поколения молодой израильской прозы.

Составитель этой книги — Светлана Шенбрунн. Имя этой писательницы не обременено громкой известностью в Москве, несмотря на то, что она автор и переводчик нескольких популярных детских книг (впрочем, чаще всего, опубликованных под псевдонимом). Шенбрунн перевела сочинения популярного израильского драматурга Йосефа Бар-Йосефа («Трудные люди и другие пьесы» М., «Текст», 2001), — спектакль по его пьесе долгое время не сходил со сцены московского театра «Современник».


«Моя писательская деятельность началась с романа „Розы и хризантемы, — рассказала Светлана Шенбрун на одной из встреч в Москве. — Когда я его написала, мне было 22 года. Ко мне приходили знакомые, прочитавшие роман в рукописи, и спрашивали: „Это вы сами написали?. Мне это, в конце концов, надоело, и я сказала: „Нет, я попросила помочь Шолохова. Я писала роман с довольно прагматичными намерениями — поступить на сценарное отделение ВГИКа, где требовалось представить на конкурс литературное произведение. Когда я написала пятьсот страниц, выяснилось, что нужно подавать законченное произведение, но не больше ста страниц. И я не знала, что делать. Мой муж Феликс Дектор нашел решение; он сказал: „Отдели сто страниц и отнеси их в комиссию. Я так и сделала. Поскольку роман был написан от руки, эти сто страниц срочно отдали печатать на машинке. Творческий конкурс я прошла, но во ВГИК не поступила. В приемную комиссию входил парторг института, который сказал: „Талант есть, но мы детей интеллигентов не принимаем“.

Каким-то образом эта первая часть рукописи попала к Михаилу Ромму, ему роман очень понравился. Он сказал мне при встрече:Никакой ВГИК вам не нужен, идите на Высшие сценарные курсы — они дадут вам намного больше. Это был конец счастливой „хрущевской оттепели. И я успела поступить на курсы. Но очень скоро Хрущев посетил „Манеж, после чего последовали известные события. В каждом творческом коллективе искали своих „абстракционистови у нас на сценарных курсах таким абстракционистом объявили меня. Я пережила очень много неприятных минут и даже часов. Ни о какой публикации романа в ту пору не могло быть и речи. В следующие десять лет — тем более. За это время я успела довольно много написать в стол. И мне стало ясно, что единственная надежда хоть что-то опубликовать — это отъезд куда-то на Запад или в Израиль. И действительно, как только я приехала в Израиль, меня стали там печатать. Потом в Советском Союзе началась перестройка, в которую я вначале как-то плохо верила. Но потом все-таки поверила и решила приехать. Впервые после отъезда я побывала в России в 1990 году. Я прожила здесь несколько месяцев, вплотную занимаясь романом. Я привела его в порядок: что-то выбросила, какие-то эпизоды добавила, отдала рукопись в „Новый мир. Там прочитали, сначала очень хвалили, подали надежду, но до моего отъезда никакого конкретного ответа так и не дали. Потом я звонила в редакцию из Израиля: трижды мне говорили, что рукопись потеряна, и трижды я высылала из Израиля новые экземпляры. Но, наконец, все же ответили, что печатать не будут, потому что роман очень большой. Потом роман пролежал несколько лет в издательстве „Терра. В 1999 году в сокращенном варианте он был опубликован в журнале „Дружба народов. Наконец, нашелся смелый человек Ольгерд Липкин, который решил рискнуть и издать роман малоизвестного автора»

В 2001 году «главная книга» Светланы Шенбрунн, роман «Розы и хризантемы», была выдвинута на соискание премии Букер и даже вошла в шорт-лист. Это факт стал маленькой сенсацией в Москве: мало кому известный в России автор, с 1975 года живущий в Израиле, оказался претендентом на одну из престижных премий года. Правда, в Израиле, Шенбрунн хорошо известна как переводчик. Она также автор двух сборников рассказов вышедших в Иерусалиме — «Декабрьские сны» (1990) и «Искусство слепого кино» (1997).

* * *

Владимир Лазарис — урожденный москвич, известный в Израиле писатель и переводчик, популярный радиожурналист. В семидесятые годы прошлого века — «в отказе»: он был среди редакторов легендарного самиздатовского журнала «Евреи в СССР». В Израиле с 1977-го. Одна из наиболее известных книг писателя «Среди чужих. Среди своих» (Тель-Авив, «Ладо», 2006) — монументальное сочинение о нескольких последних столетиях в жизни еврейского народа. Впрочем, жанр этого сочинения — книга для чтения — свойствен перу скорее публициста, чем историка, хотя в книге присутствует немало архивных материалов, уникальных документов и фотографий. Она рассчитана на самый широкий круг читателей. В ней живые эмоции, просто необходимые публицисту, но часто осложняющие жизнь историка.

Роман Владимира Лазариса «Белая ворона» (Тель-Авив, «Ладо», 2003) изначально обречен на повышенное общественное внимание. Для еврейской израильской литературы книга, если и не уникальна по своему содержанию, то уж, конечно, выпадает из общего ряда. Роман в жанре жизнеописания посвящен… арабу, судьба которого проходит перед читателями от рождения до смерти. Язык Лазариса ясный, точный, чистый, иногда суховатый, без всяких новомодных изысков, структурное построение книги безукоризненно; может быть, кому-то она покажется скучноватой и растянутой, но это только тем, кто привык проглатывать Донцову за четыре поездки в московском метро из дома на работу и обратно.

Роман «Белая ворона» охватывает большой промежуток времени с конца прошлого века и заканчивается в самый разгар Второй мировой войны. Жизненное пространство повествования вмещает многое: бестолковую толчею берлинской богемы, бескомпромиссную борьбу лидеров ишува, будничные заботы нацистских бонз, кровавые сцены арабской резни в Иерусалиме, Хайфе, Яффо.

Мир в те годы проделал огромный путь.

Вот и главный герой романа Азиз Домет — араб-христианин, потомственный германофил — проходит свой путь от поборника сионизма, восхищающегося подвигом Йосефа Трумпельдора, до помощника одиозного арабского политика, муфтия Иерусалима, вынужденного исполнять неблаговидные обязанности в структурах Третьего рейха вплоть до сотрудничества с небезызвестным Эйхманом, главным «двигателем» проекта «окончательного решения еврейского вопроса». Кажется весьма симптоматичным, что за литературным героем В. Лазариса стоит реальное историческое лицо. «Мой герой был драматургом, — рассказывает автор, — его пьесы шли в Европе, он вел переписку с Хаимом Вейцманом, будущим первым президентом государства Израиль…» В архиве писатель обнаружил его письма, одну из пьес, статьи и даже портрет. Все это очень важно, поскольку делает историю Домета достоверной и убедительной.

«Мне как автору повезло, что Азиз Домет был арабом-христианином, — продолжает писатель. — По воспитанию, образованию, мировоззрению он мне гораздо понятнее, нежели араб-мусульманин. Я писал о человеке, который в начале своей карьеры не был и не собирался быть врагом евреев… Ко мне в руки попал не просто араб, но личность с особенным характером. Все это позволило увидеть проблему глубже, ярче, полифоничнее».

В самом деле, в книге В. Лазариса читатели имеют редкую возможность увидеть еврейский ишув Палестины между двумя мировыми войнами с самых разных точек зрения, не только еврейской и арабской, но, к примеру, глазами английской администрации: «… Религиозные евреи борются со светскими, сионисты — с противниками этого движения, приверженцы древнееврейского языка — с не менее горячими приверженцами языка идиш, старожилы — с новоприбывшими, выходцы из Западной Европы — с выходцами из Восточной Европы». Остается только удивляться, как основатели еврейского государства смогли найти равновесие в этой разваливающейся парадигме всеобщего противостояния. Впрочем, не слишком многое изменилось на Земле Израиля и ко дню сегодняшнему…

Азиз Домет, конечно же, европеизированная «белая ворона». Историческая основа романа дает все основания полагать, что среди арабов-христиан было немало таких «белых ворон», которые при определенных условиях могли стать надежными союзниками сионистов. Однако этого не произошло. И вот вопрос: не совершило ли сионистское руководство ишува, а затем и государства роковой ошибки, не предприняв серьезной попытки привлечь таких «белых ворон» на свою сторону, тем самым фактически толкнув их в медвежьи объятья исламских экстремистов? Трагические события недавних «интифад» не берут ли своего начала в тех давних, уже почти забытых событиях? В то же время в книге достоверно показан процесс трансформации обыкновенного, «бытового» антисемитизма арабов в настоящий человеконенавистнический, человекоубийственный фашизм.

Книгу Владимира Лазариса не стоит рассматривать как биографию третьестепенного арабского драматурга, в молодости вдохновившегося подвигом великого еврейского деятеля. Смысл романа куда более значителен: необычный выбор главного героя помог писателю взглянуть на проблему арабо-израильских отношений другими глазами, с другой точки отсчета увидеть корни событий, последствия которых ядовитыми цветами террора проросли в наши сегодняшние будни.

* * *

А теперь еще две истории, совсем не похожие на все остальные.

Поэзию определяет судьба. Это замечено не сегодня, да и не нами…

Необходимо что-то еще, кроме стихов, чтобы остаться в памяти потомков надолго — тюрьма, например, любовь или смерть.

Александр Алон (Дубовой, 1953–1985) родился в Москве в интеллигентной еврейской семье. Друзья его пишут, что поворотным событием в биографии юноши стала сокрушительная победа Израиля в Шестидневной войне над своими многочисленными арабскими соседями.

Природа щедро одарила парня. Он был лучшим по математике в школе и без проблем поступил на отделение кибернетики в популярную в те годы «Плешку» — Московский институт народного хозяйства им. Плеханова. Саша здорово бегал на длинные дистанции, был заядлым горнолыжником и яхтсменом, увлекался полетами на планере и подводным плаваньем.

И все-таки тяга «за флажки» не давала ему покоя; он подал документы на отъезд и даже какое-то время находился «в отказе». В Израиль он уехал в возрасте 18 лет, без родителей, вместе с другом. А дальше — был призван во флот и после года плаванья поступил на курсы морских офицеров в Акко. До 1976 года Александр служил в военно-морских силах Израиля… Проехал едва ли не полмира: побывал в Австралии, Новой Зеландии, Японии, исколесил на мотоцикле всю Европу и Северную Америку.

Огромное влияние оказала на молодого человека Война Судного дня, в которой, однако, ему так и не удалось принять непосредственного участия. Когда война началась, судно, на котором служил Алон, как раз огибало мыс Доброй надежды. Но вот потеря близких друзей оставила незаживающий след на долгие годы. Впервые он начал всерьез заниматься стихотворчеством по горячим следам той войны.

…Красный день поднимался в росе

И дымились стволы, перегреты:

Это красные наши береты

В контратаке на Южном шоссе.

Этот день, пробудившись едва,

Над землею гудел раскалено;

И споткнулась стальная колонна,

И горели передние два.

Эти танки прорвались в пыли

И не ждали на головы снега,

Но солдаты, упавшие с неба,

Отступать только в небо могли.

………………………………….

Сколько вер было слито в одну,

Этой общей одной повинуясь!

Так что с этой войны не вернулись

Те, кто выиграл эту войну…

(«Осенняя песня»)

«Взяв однажды в руки гитару, он овладел ею легко, как, впрочем, и всем, чем увлекался. Никогда не учившийся композиции, он подбирал несложную, но всегда точную мелодию. Он чувствовал гармонию, и его аккомпанемент не сопровождал слово, а сливался с ним… Слушатели сидят, затаив дыхание. Негромкий Сашин голос проникает в душу. Определенно в его исполнении, как и в самой его личности, была некая магия, которая влекла к нему самых разных людей» (Белла Езерская).

«Начиная с 1982 года, Александр Алон стал часто бывать в Соединенных Штатах, а чаще и больше всего — в Нью-Йорке. Здесь он нашел многочисленных слушателей и читателей, ставших его верными почитателями в среде русскоязычной эмиграции. Его выступления изначально строились на диалоге с публикой, которая зачастую не замечала, как постепенно и ненавязчиво концерт переходил в своеобразный монолог поэта перед завороженным зрителем. В этом монологе Саша обладал удивительной способностью находить способ проникновения в самые сокровенные уголки человеческих душ» (Гари Лайт).

Магия, ворожба, сокровенность — вот самые распространенные определения поэтической манеры Алона.

Зимним вечером 1985 года в один из нью-йоркских домов, куда пришел для выступления Алекс Алон, ворвались вооруженные бандиты. Он не подчинился приказу лечь на пол лицом вниз и не двигаться, а безоружный вступил в схватку с обнаглевшими налетчиками. Александр погиб в бою. Как бы чудовищно это не звучало: нормальная смерть израильского солдата и русского поэта.

На этом надо бы закончить короткий очерк о короткой жизни Алона. Еще только несколько слов…

Первая его книга «Голос» была собрана отцом поэта и вышла в свет в 1990 году в Иерусалиме с предисловием Игоря Губермана. Она содержала лишь немногим более половины, написанных Алоном, поэтических текстов. Книга «Возвращая долги» (М., Водолей Publishers, 2005), подготовленная к печати литературоведом Евгением Витковским, включает практически все его стихотворное наследие.

* * *

А эта невероятная история стала достоянием литературы благодаря книге Славы Курилова «Побег». Такие сочинения, по нашему глубокому убеждению, должен прочесть каждый культурный человек вне зависимости от каких бы то ни было привходящих условностей, ибо самим фактом своего появления на свет они демонстрируют грандиозные победы человеческого духа.

Впервые отрывки из повести израильтянина Славы Курилова (1936–1998) появились в американской газете «Новое русское слово». Полностью она была опубликована в израильском журнале «22» в 1986-м. В России журнальный вариант вышел в 1993-м в «Огоньке», и был признан лучшей публикацией года. В 2004 году в московском издательстве «Время» повесть была напечатана в книге Славы Курилова «Один в океане» в сопровождении эссе и рассказов, а также фрагментов воспоминаний его вдовы Елены Генделевой-Куриловой, израильского писателя Елены Игнатовой с предисловием Василия Аксенова.

В «Побеге» рассказана совершенно фантастическая история, тем не менее произошедшая реально: в декабре 1974 года молодой океанолог, отчаявшийся вырваться из цепких объятий большевистского режима, во время новогоднего круиза под названием «Из зимы в лето» прыгнул с борта теплохода «Советский Союз» где-то неподалеку от Филиппин. Почти трое суток он находился в открытом океане, оснащенный лишь ластами, маской и трубкой, без всяких плавсредств, без еды и питья и даже без компаса и часов.

«С точки зрения здравого смысла, — пишет Курилов, — мои шансы добраться до берега живым выглядели так: если во время прыжка я не разобьюсь от удара о воду, если меня не сожрут акулы, если я не утону захлебнувшись или от усталости, если меня не разобьет о рифы, если хватит сил и дыхания выбраться на берег и если к этому времени я все еще буду жив — то только тогда я, может быть, смогу поблагодарить судьбы за небывалое чудо спасения».

Но Курилова поджидали и другие опасности: например, теплоход запросто мог вернуться и подобрать беглеца, и тогда ему был обеспечен немалый тюремный срок. Ведь когда в Москве узнали о побеге из сообщений радиостанции «Голос Америки», Курилова заочно судили и приговорили к десяти годам тюрьмы «за измену Родине».

Был еще и страх, который пришлось подавить… «Волны страха двигались от рук и ног, подступая к сердцу и сознанию. Страх начал душить меня… Я верю, что от страха можно умереть. Я читал о моряках, которые умирали без всяких причин в первые дни после кораблекрушения».

Даже по этим очень коротким фрагментам текста читатель, конечно же, понял, что перед ним не просто путевой дневник отчаянного авантюриста, но вполне добротная литература, острый, пытливый взгляд художника… «Океан дышал как живое родное доброе существо, его равномерное теплое дыхание было густо насыщено ароматными запахами. Вода касалась кожи незаметно, ласково — было даже как-то уютно. Если бы не сознание, что я человек и должен куда-то плыть, я был бы наверное почти счастлив… Я медленно парил на границе двух миров. Днем океан казался стихией, вызванной к жизни ветром, и только ночью, когда ветер стих, я увидел его настоящую, самостоятельную жизнь».

Особое место в повести и сопровождающих ее эссе занимают мистические воспоминания, которые легко воспринимаются читателем как подлинные ощущения автора. Сны, видения становятся явью, и, наоборот, реальность то и дело оборачивается видением. Таких людей в России называют духовидцами… «Я бы назвал всю свою жизнь непрерывным сном, за исключением тех мгновений, когда был по-настоящему пробужден». Эта фраза Курилова в контексте книги даже не кажется парадоксом…

Достигнув в конце концов филиппинского острова Сиаргао и пройдя положенную процедуру «легализации», Слава Курилов перебрался в Канаду, работал в частных канадских и американских океанографических фирмах. Весной 1986 года он переехал в Израиль, в который буквально влюбился во время съемок несостоявшегося фильма по повести «Побег», и стал работать в Хайфском океанографическом институте. Курилов погиб в январе 1998 года во время подводных исследований на озере Кинерет, вызволяя из беды напарника, запутавшегося в рыболовных сетях.

А завтра новый век грядет…