— Что тут происходит? — спрашивает пехотный капитан Теплякова.
Тепляков отвечает очень спокойно:
— Часы обронил один товарищ…
Снова ищем, тычем палками в снег.
Ищем до тех пор, пока не приходит Кременецкий и не дает нашим поискам «отбой».
— А как же патроны? Так и не найдем?
— Сейчас найдем, — успокаивает Кременецкий. — Тучков бросил их около склада, у березы. Сознался. Стыдно стало.
ЛЕДОХОД НА ИШИМЕ
Знаете ли вы, какая весна в Сибири?
Она приходит постепенно, медленно, не торопясь. Где-то в южных районах страны зацветают сады, где-то люди уже выходят на поля. А здесь только редкая, скупая капель. Только чуть-чуть отсыревают тротуары.
На солнце порою вроде бы и пригревает, но отойдите в сторонку, и вы почувствуете порывы неласкового холодного ветра.
Это еще не весна. Надо подождать.
Весна долго набирает силы, терпеливо копит их.
Если выйти на высокий обрывистый берег Ишима, можно увидеть степь и далекий-далекий горизонт. В степи река делает большую петлю — излучину.
Зимой река спит. Просыпается она только к маю. Но, проснувшись, немедленно заявляет о себе бурным, неукротимым половодьем. Излучины не видно, кругом — штормящее, седое от барашков море. И высокие берега становятся совсем не высокими: так поднимается вода.
Плещется Ишим, крутит воронки, кидает на берег огромные тяжелые льдины.
На земле лежит белый-пребелый кусок льда. Его греет солнце. И вдруг — музыка: лед начинает звенеть. В воздухе слышится тонкое, хрустальное «динь-динь-динь…».
Лед распадается на кристаллы. Кристаллы крупные, длинные и все такой точной правильной формы, словно их специально изготовил многоопытный мастер-гранильщик.
«Динь-динь-динь…»
Весна пришла.
— Ребята, вы когда-нибудь видели такое чудо? — спрашивает Курский, поднимая ледяной кристалл.
— Нет, не видели. На Москве-реке этого не бывает.
Ишим неистовствует, и нам очень сродни его настроение. Мы сидим под обрывом, до которого вода еще не дошла, и жжем тетради. Надоевшие нам тетради. Теперь они не нужны. Школа окончена раньше срока.
Высоко вымахивают языки огня. Ветер рассеивает вокруг бумажный пепел, подхватывает целые горящие листы.
По узенькой тропинке к нам спускается майор Кременецкий:
— Что вы тут, черти-корнеты, творите?
Голос у него нестрогий, даже добрый.
— Да вот с тетрадками расправляемся, товарищ майор.
— Ну, ну… А артиллерию тоже жжете? — понятливо улыбаясь, говорит Кременецкий.
— Нет, по артиллерии мы все тетрадки оставили…
Приложив ладонь к глазам, Кременецкий долго разглядывает реку, затопленную степь. Мы стоим, молчим. Потом кто-то произносит обычное:
— Расскажите, товарищ майор…
Что еще может рассказать майор? Из его биографии нам, кажется, все уже известно. Но нет. Недавно мы случайно узнали, что Кременецкий воевал в этих сибирских местах — подавлял кулацкий мятеж.
Где только не был наш майор, какие карты не держал в руках! А нам, «корнетам», пока никаких карт, кроме Больших и Малых Вязем, и видеть не приходилось.
— Помню, был вот такой же ледоход… — начинает Кременецкий.
Дальше идет рассказ о том, как притаившееся кулачье и недобитые белые офицеры-колчаковцы подняли мятеж против молодой Советской республики, как сражались с ними коммунисты и комсомольцы. И в их рядах был молодой Сергей Кременецкий.
Наверху, над обрывом, звучит горн. Надо собираться. Сегодня у нас торжественное построение и выпускной вечер.
Поднимаемся на «Ишимскую набережную». Идем, как говорится, вольным строем.
— Может, «Танюшу» запоем? — предлагает Курский.
— Я вам дам «Танюшу», — немедленно откликается Кременецкий.
Но он, конечно, ничего не «даст»: мы выпускники.
Тон у Кременецкого по-прежнему шутливый, добрый.
— О Танюшах скучаете, корнеты? — спрашивает он. — Пишут вам Танюши?
— Пишут, — отвечает Курский. — Особенно много Крылову.
Я толкаю Курского в бок.
А сам думаю об Инге. Она вместе с мамой и братом Игорем уже в Казани. Почти каждый день приходят от нее письма в красивых довоенных конвертах. Теперь таких не выпускают.
— А как настроение? — спрашивает Кременецкий. — Вот у вас, Тучков? Не болеете больше?
— Нет, товарищ майор.
— Ну, герой. Передовик!
Передовик — одно из любимых слов Кременецкого. Но произносит он его всегда по-разному: то серьезно, то шутливо, то иронически.
…Школа — все три батареи — выстраивается на спортплощадке около учебного корпуса.
— Дивизион, смирно! Слушай приказ!
Это приказ о выпуске. Мы — первая батарея — больше не спецы. Мы — кандидаты в курсанты.
Вторую и третью батареи — восьмиклассников и девятиклассников — распускают. Наша, первая, идет в ДК — Дом культуры. В ДК — торжественный вечер.
Играет сводный духовой оркестр. Выступают с напутствиями наши наставники и преподаватели. Потом дают слово мне — комсомольскому секретарю.
Как и те, кто выступал передо мной, я говорю всего несколько слов. Лишние слова могут только снизить торжественность момента.
— Спасибо вам всем, товарищи, от нас, комсомольцев. Спасибо, товарищ майор Кременецкий, спасибо, старший политрук Тепляков. Мы благодарны всем, кто нас учил. Мои товарищи просят передать вам, что мы готовы на все испытания и везде, куда бы нас ни послали, будем воевать по-гвардейски!
Снова играет оркестр. Старший политрук поднимает тост за победу, желает нам быть смелыми, бесстрашными.
Несколько дней спустя Тепляков провожает нас в училище. Мы уже разместились по вагонам, паровоз дает гудок, состав вздрагивает, трогается. И мы видим, как остается на платформе коренастый человек в старой поношенной шинели со «шпалой» на петлицах, человек, который плачет…
Прощаться с Тепляковым мне было тяжелее, чем другим: я работал с ним рядом, был его помощником. И если Тепляков так и не попадет на фронт до конца войны, я скажу: он был ее самым активным участником. Он учил нас быть правдивыми и честными, он учил нас быть серьезными и добрыми. Он подарил нам частицу своего сердца, большого сердца коммуниста.
ТОВАРИЩ КУРСАНТ
Училище встречает нас буднично. Прямо со станции ведут в баню. Таков закон военного времени: все начинается с бани, именуемой санпропускником.
Мы снимаем свои спецшкольные кителя, брюки и идем туда, где шипит пар и гремят жестяные шайки.
Нам дано тридцать минут.
Через тридцать минут мы возвращаемся в раздевалку. Нас ожидает большое огорчение: завхоз спецшколы, который ехал с нами до училища, всю форму увез обратно. Она, конечно, нам не нужна, но каждый хотел бы оставить ее на память.
Я подхожу к деревянной скамейке. На ней лежит полотенце, вышитое руками мамы, платочек, подаренный Ингой, и логарифмическая линейка. Это все мое имущество…
— Что надевать? — шумит Курский. — Что нам дадут?
— Все тута, — отвечает старшина-сверхсрочник. — На одевание десять минут.
Перед нами груда брюк и гимнастерок, куча разноцветных обмоток. Каждый хватает, что ему ближе.
— Товарищ старшина! — снова кричит неугомонный Курский. — У меня одна обмотка коричневая, другая — зеленая. Других не осталось.
— Одевайтесь! Потом обменяетесь с товарищами.
— Товарищи, — не утихает Курский, — меняю одну зеленую на одну коричневую.
— Отставить разговоры!
Теперь мы — курсанты. Мы не спецы. Нам не говорят: оставьте детство. Предполагается, что мы его давно уже оставили. Вместе с нами учатся люди по возрасту вдвое старше нас. Это либо фронтовики, либо те, кто уже не первый год в армии, — сверхсрочники. Из их числа назначены младшие командиры.
Мы живем с ними дружно. Но бывают и столкновения.
На уроке артиллерии рядом с Дорониным сидит сержант Кондратюк. Нам дано задание сделать баллистические расчеты. Пишем на бумаге бесчисленные цифры, грызем в отчаянии карандаши.
Кондратюк беспрестанно заглядывает в тетрадь Доронина, шепчет ему:
— Убери локоть. Мне не видно.
— А что ты у меня списываешь? — возмущается наглостью Кондратюка Доронин. — Будешь на фронте командиром батареи — списать не у кого…
Это говорит тот Доронин, который в спецшколе советовал Курскому: «Ты зубри немецкий, а математику спишешь у меня…»
Судя по этому, с детством мы действительно расстались.
Кондратюк шипит:
— Не грубите мне. Доложу лейтенанту.
— А я сам ему доложу, — невозмутимо отвечает Доронин.
— Он с вами говорить не будет.
После занятий Доронина вызывает командир взвода лейтенант Мефодиев.
— Почему грубите младшим командирам?
— Товарищ лейтенант, я… — начинает Доронин.
— Молчите. И не оправдывайтесь.
— Я…
— Молчите. И два наряда вне очереди!
Доронин медленно поворачивается.
— Не так! Повернитесь как положено, — командует лейтенант.
Потом мы успокаиваем Доронина:
— Не огорчайся.
— А я и не огорчаюсь, — говорит он с деланным равнодушием. Мне что — два наряда это трудно? Если бы Кондратюк попросил, я бы ему помог. А так нахально лезть…
— Ну хватит! Не все люди ангелы.
Курский улыбается, ободряюще подмигивает:
— Что ты — нежный цветок? Майская роза?
Нет, мы не розы. Случайная обида нас не повергнет в отчаяние. И настроение не испортится. Даже если по дороге встретится старший лейтенант Дроздов.
Дроздов — строгий ревнитель порядка, его олицетворение. Он всегда прямой и стройный, от него исходит медно-гуталиновое сияние: каждая пуговица на его шинели искрится, пряжка ремня пускает солнечные зайчики, сапоги блестят. А кругом вода, грязь и глина… Как он умудряется не запачкаться — не понятно. От него и пылинки, наверно, сами отлетают. Никаких дисциплин, кроме строевой, Дроздов не преподает. Про него, как дошло до нас, один офицер сказал:
— Коля Дроздов в артиллерии не гений. Он и глазомерную с трудом рубает…
Глазомерная подготовка данных для артиллерийской стрельбы — самый простейший вид расчетов. Азы. Арифметика. Но совершенствованием ее Дроздов, видимо, не очень озабочен: у него есть своя стихия.