Но вот она танцует. Под песню, которой я не узнала, — я и в студию-то теперь заглядывала редко, — но сами ее движения были знакомы, они не сильно изменились за годы. По большей части номер ее всегда состоял в первую очередь из чего-то вроде настойчивого расхаживания взад и вперед — мощным упругим шагом, размечающим границы того пространства, в каком она оказывалась, словно громадная кошка методично кружит по клетке. Теперь же меня удивила его непригашенная эротическая сила. Обычно, желая сделать танцору комплимент, мы говорим: у нее это выглядит так легко. С Эйми все не так. Часть ее секрета, чувствовала я, глядя на нее, в том, что она умела вызывать радость из усилий, ибо никакое ее движение не вытекало инстинктивно или естественно из предыдущего, каждый «шаг» был явно виден, поставлен хореографом, однако, пока она потела, выполняя их, сама эта трудная работа казалась эротичной — как будто смотришь на женщину, обрывающую финишную ленточку в конце марафонского забега или старающуюся достичь собственного оргазма. То же самое экстатическое откровение женской воли.
— Дай мне закончить! — крикнула она собственному отражению.
Я ушла в дальний угол, соскользнула вниз по стеклянной стене и снова открыла книгу. Я решила положить себе новое правило: читать вечером по полчаса, невзирая ни на что. Книга, которую я сейчас выбрала, не была толстой, но далеко я в ней не продвинулась. Если работаешь на Эйми, читать было, по сути, невозможно — вся остальная команда рассматривала это как занятие глубоко непрактичное и, думаю, в некотором смысле фундаментально нелояльное. Даже если мы куда-то далеко летели — даже если снова направлялись в Австралию, — люди либо отвечали на электронные письма касательно Эйми, либо листали стопки журналов, что всегда можно было замаскировать под работу, поскольку Эйми либо уже появлялась в тех журналах, что ты держала в руках, либо очень скоро в них появится. Сама Эйми читала книги, иногда — достойные, рекомендованные мной, чаще — всякую чепуху по самопомощи или диете, которые ей подсовывали Джуди или Грейнджер, но чтение Эйми было чем-то отдельным, она, в конце концов, была Эйми и могла поступать, как ей заблагорассудится. Иногда из тех книг, что давала ей я, она черпала замыслы — период времени, или персонажа, или политическую идею, которые затем окажутся, в уплощенном и вульгарном виде, в каком-нибудь видеоклипе или песне. Но и такое не меняло мнения Джуди о чтении вообще: для нее это был некий порок, поскольку чтение занимало ценное время, которое иначе мы бы потратили, работая на Эйми. Но все равно иногда бывало необходимо, даже для Джуди, читать книгу — поскольку та должна была стать средством продвижения фильма с Эйми или была как-то иначе необходима для какого-нибудь проекта, — и в таких ситуациях она пользовалась нашими дальними перелетами, чтобы прочесть где-то треть требуемого, задрав ноги повыше, с кислой физиономией. Больше трети она не читала никогда: «Общую мысль я ухватила», — а закончив, она выносила один из четырех своих приговоров. «Шустро» — это было хорошо; «важно» — это было очень хорошо; «противоречиво» — это могло оказаться хорошо или плохо, нипочем не угадаешь; или «литературщина», что произносилось со вздохом и закатыванием глаз и было очень плохо. Если я пыталась защитить что бы то ни было, Джуди пожимала плечами и говорила:
— Что я понимаю? Я же всего-навсего маленькая дурында из Бендигоу, — и это, сказанное так, чтобы Эйми слышала, в зародыше убивало любой проект. Эйми никогда не недооценивала важности родины в глубинке. Хотя Бендигоу она оставила далеко позади — больше не разговаривала, как там, пела всегда с липовым американским акцентом и часто упоминала о своем детстве как некой смерти живьем, — все равно она считала свой родной городок мощным символом, чуть ли не разновидностью барана-вожака. Теория ее заключалась в том, что у звезды в кармане Нью-Йорк и Л.-А., звезда может взять Париж, Лондон и Токио — но лишь суперзвезда берет Кливленд, Хайдарабад и Бендигоу. Суперзвезда берет всех повсюду.
— Что читаешь?
Я показала книжку. Она собрала ноги вместе — из шпагата — и нахмурилась на обложку.
— Не слыхала.
— «Кабаре»? Это, по сути, оно.
— Книжка по фильму?
— Книжка, которая появилась раньше фильма[75]. Подумала, может оказаться полезно, раз мы направляемся в Берлин. Джуди меня сюда прислала кнутом щелкнуть.
Эйми скроила себе в зеркале гримаску.
— Джуди может мою вахлацкую жопу поцеловать. Она меня в последнее время так гоняет. Не думаешь, что у нее менопауза?
— Думаю, ты просто капризничаешь.
— Ха-ха.
Она легла и подняла перед собой правую ногу, дожидаясь. Я подошла и встала возле нее на колени, согнула ей колено к груди. Я сконструирована настолько тяжелее — шире, выше, весомее, — что всякий раз, когда ее так растягивала, приходилось быть осторожней: она была хрупка, и я могла бы ее поломать, хотя мышцы у нее такие, о каких я и мечтать не могла, и я видела, как она поднимает молоденьких танцоров почти до уровня головы.
— Норвежцы скучные были, нет? — пробормотала она, и тут ей в голову пришла мысль, словно не было у нас вообще никаких разговоров последние три недели: — А не выйти ли нам куда-нибудь? Типа — прямо сейчас? Джуди не узнает. Выйдем через заднюю дверь. По коктейлю выпьем? У меня как раз настроение. Повод нам не требуется.
Я ей улыбнулась. Подумала о том, каково это — жить в таком мире изменяющихся фактов, что появляются и исчезают в зависимости от твоего настроения.
— Что смешного?
— Ничего. Пойдем.
Она приняла душ и оделась в гражданское: черные джинсы, черный жилет и черная бейсболка, натянутая пониже, отчего из-под волос у нее торчали уши и вид делался неожиданно дурацкий. Мне не верили, когда я говорила, что ей нравится ходить куда-то танцевать, и, сказать правду, делали мы это нечасто, в поздние годы-то уж всяко, но такое случалось и особой шумихи не создавало — вероятно, потому, что ходили мы поздно и в гейские места, где к тому времени, как мальчики ее засекали, они обычно уже бывали обдолбаны, счастливы и полны экспансивного добродушия: им хотелось ее оберегать. Много лет назад она принадлежала им — еще до того, как стала кем-то, — и приглядывать сейчас за нею было способом продемонстрировать, что она по-прежнему им принадлежит. Никто не просил автографов и не заставлял ее позировать для снимков, никто не звонил в газеты — мы просто танцевали. Моей единственной задачей было демонстрировать, что мне за нею не угнаться, и притворяться здесь не было нужды — я и правда не могла. На том рубеже, когда у меня начинало жечь икры и я вся взмокала от пота так, словно меня окатили из шланга, Эйми еще танцевала, и мне приходилось садиться на место и дожидаться ее. Как раз это я и делала в отгороженном тросом углу — и тут меня сильно шлепнули по плечу, а на щеке я почувствовала что-то влажное. Я подняла голову. Надо мной высилась Эйми, ухмыляясь и глядя сверху вниз, а с ее лица на мое капал пот.
— Встать, боец. Эвакуируемся.
Час ночи. Не слишком поздно, но мне хотелось домой. Вместо этого, когда мы подъехали к Деревне, она опустила перегородку и велела Эрролу ехать мимо дома, к перекрестку Седьмой и Гроув, а когда Эррол попробовал воспротивиться, Эйми показала ему язык и вновь подняла стекло. Мы подъехали к крохотному, убогому на вид пиано-бару. Я уже слышала, как там кто-то с режущим слух бродвейским вибрато поет номер из «Кордебалета»[76]. Эррол опустил стекло и злобно воззрился в открытую дверь. Ему не хотелось ее отпускать. Умоляюще поглядел он на меня, в солидарности, словно два человека в одной лодке, — в глазах Джуди ответственными завтра поутру окажемся мы оба, — но я ничего не могла поделать с Эйми, если ей что-то втемяшилось в голову. Она распахнула дверцу и вытащила меня из машины. Мы обе были пьяны: Эйми сверхвозбуждена, опасно энергична, я измождена, плаксива. Сели мы в темном углу — все то место состояло из темных углов, — и бармен возраста Эйми принес нам две водки-мартини: его так ошеломило, что он ее обслуживает, что неясным оставалось, как ему удастся справиться с практической задачей — поставить напитки перед нами и не рухнуть. Я приняла стаканы из его дрожащих рук и вытерпела ее изложение истории «Каменной стены», еще и еще, «Каменная стена» то и «Каменная стена» это, как будто я никогда раньше не бывала в Нью-Йорке и ничего о ней не знала[77]. У фортепьяно группа белых женщин на девичнике пела что-то из «Короля-льва»[78]; у них были ужасные пронзительные голоса, и они все время забывали слова. Я знала, что это как-то по-детски, но была в абсолютной ярости из-за своего дня рождения, и только эта ярость не давала мне заснуть, я питалась ею эдак праведно, как получается лишь если никогда вслух не говоришь, до чего несправедливо с тобой поступили. Я впитывала мартини и, ни слова не говоря, слушала, как Эйми от «Каменной стены» перешла к собственным ранним дням, когда она профессионально танцевала в Алфавит-Сити[79] в конце 70-х, когда все ее друзья были «такими чокнутыми черными парнями, педиками, дивами; все уже умерли», эти истории ее слышала уже столько раз, что могла бы и сама их повторить, и я уже отчаялась отыскать какой-либо способ ее остановить, и тут она объявила, что «идет в тубзо», с таким акцентом, какой применяла, лишь когда бывала очень пьяна. Я знала, что ее опыт с общественными туалетами ограничен, но не успела сама встать из-за столика, как она уже была в двадцати ярдах от меня. Пока я пыталась обогнуть пьяный девичник у фортепиано, пианист с надеждой поднял на меня взгляд и схватил за руку:
— Эй, сестренка. Поёшь? — В тот миг Эйми нырнула на лестницу в полуподвал и скрылась с глаз. — Как насчет вот прям этого? — Он кивнул на ноты и провел усталой рукой по лысой голове, отливавшей глянцем черного дерева. — Не могу больше этих девах слушать. Знаешь такую? Из «Цыганки»?