Время свинга — страница 26 из 77

— …все твое время. Она все искажает. Она и есть та причина, по которой у меня не будет никаких внуков.

— Мам, моя репродуктивная ситуация на самом деле не имеет ничего…

— Вы слишком близки, тебе этого не видно. Она заставляет тебя всех подозревать.

Это я отрицала, но стрела в цель попала. Не подозрительная ли я — не вечно ли начеку? На изготовку к любому признаку того, что мы с Эйми между собой называли «клиентами»? Клиент — тот, кто, по нашему рассуждению, будет использовать меня в надежде пробиться к ней. Иногда, еще в ранние годы, если отношениям моим с кем-то удавалось — несмотря на все препятствия времени и географии — попыхтеть несколько месяцев подряд, во мне чуть прирастали уверенность и мужество, и я представляла такого партнера Эйми — и обычно это оказывалось скверной мыслью. Едва он выходил в ванную или за сигаретами, я задавала Эйми вопрос: клиент? И поступал ответ: ой, милочка, извини — определенно клиент.

— Смотри, как ты относишься к старым друзьям. Трейси. Вы с нею были практически сестрами, вместе росли — а теперь ты с ней даже не разговариваешь!

— Мам, ты же всегда терпеть Трейси не могла.

— Не в этом дело. Люди откуда-то возникают, у них есть корни — а ты этой женщине позволила свои из земли вырвать. Ты больше не живешь, у тебя ничего нет, ты вечно в самолете. Сколько ты так сможешь выдержать? Мне кажется, она даже не хочет, чтоб ты была счастлива. Потому что тогда ты от нее уйдешь. И тогда вот где она окажется?

Я рассмеялась, но раздавшийся звук был уродлив — даже на мой слух.

— Все у нее будет отлично! Она же Эйми! Я лишь помощница номер один, знаешь, — есть еще трое!

— Понятно. Значит, ей в жизни можно любое количество людей, а тебе можно только ее.

— Нет, тебе не понятно. — Я оторвала взгляд от телефона. — Вообще-то я сегодня вечером иду встречаться кое с кем. Нас Эйми познакомила, так что.

— Ну, это приятно, — сказала Мириам. Любимым в жизни у нее было видеть, как разрешается конфликт, любой, поэтому мать для нее была крупным ресурсом: куда бы ни пришла она, возникал конфликт, который разрешать потом приходилось Мириам.

Мать навострила уши:

— Кто он?

— Ты его не знаешь. Он из Нью-Йорка.

— А имя мне можно узнать? Это государственная тайна?

— Дэниэл Креймер. Его зовут Дэниэл Креймер.

— А, — сказала моя мать, загадочно улыбнувшись Мириам. Они обменялись раздражающими взглядами сообщников. — Еще один славный еврейский мальчик.


Когда официант пришел убрать с нашего столика тарелки, в небе цвета пушечной бронзы возникло солнце. Сквозь винные бокалы на столовом серебре заиграли радуги, через перспексовые стулья, от кольца верности Мириам на льняную салфетку, лежавшую меж нами троими. От десерта я отказалась — объявила, что мне нужно идти, но едва я отошла снять со спинки стула свой плащ, мать кивнула Мириам, и та передала мне папку, на вид официальную, на кольцах, с главами и фотографиями, списками контактных лиц, архитектурными соображениями, краткой историей образования в регионе, анализом возможного «влияния СМИ», планами партнерства с государством и так далее: «обзор целесообразности». Сквозь серость вползло солнце, ментальный туман рассеялся, я увидела, что для этого вообще-то и был организован весь обед, что я служила просто каналом, по которому должна дойти информация — к Эйми. Моя мать тоже была клиентом.

Я поблагодарила ее за папку и посидела, глядя на обложку, не открывая ее у себя на коленях.

— А каково вам, — спросила Мириам, настороженно моргая за стеклами очков, — насчет отца? Годовщина во вторник, верно?

Это было до того необычайно — получить личный вопрос за обедом с моей матерью, не говоря уже о том, что вспомнили важную для меня дату, — что я поначалу не поняла, мне ли он задан. Мать тоже вроде бы встревожилась. Нам обеим было больно от напоминания, что в последний раз вообще-то мы виделись на похоронах, целый год назад. Причудливый день: гроб встретился с пламенем, я села рядом с детьми моего отца — теперь уже взрослыми, за тридцать и за сорок — и переживала повтор того единственного раза, когда с ними познакомилась: дочь рыдала, сын откинулся на спинку стула, скрестив руки на груди, скептичен к самой смерти. И я, не способная плакать, снова поняла, что оба они — гораздо более убедительные дети моего отца, чем я была когда бы то ни было. Все же у нас в семье мы никогда не желали допускать такой маловероятности, мы вечно отмахивались от того, что считали банальным и похотливым любопытством посторонних: «Но разве она не вырастет запутавшейся?», «Как она будет выбирать между вашими культурами?» — до той степени, что мне иногда казалось, будто весь смысл моего детства сводился к тому, чтобы показать менее просвещенным: нет, я не запуталась, и с выбором у меня никаких хлопот нет. «В жизни можно запутаться!» — так надменно обычно парировала мать. Но нет ли здесь к тому же некоего глубинного ожидания одинаковости между родителем и ребенком? Думаю, и для матери, и для отца я была странна — подменыш, не принадлежащий ни тому, ни другому, — и, хотя это, конечно, применимо ко всем детям, в конце-то концов: мы не наши родители, а они не мы, — дети моего отца пришли бы к этому знанию с определенной медлительностью, за годы, вероятно — только постигали его в этот самый миг, когда языки пламени пожирали сосновые доски, я же с этим знанием родилась, я всегда это знала, эта истина у меня на лбу написана. Но все это было моей личной драмой: потом, на поминках, я ощутила, что все время творилось и нечто крупнее моей утраты, да, когда б ни зашла в этот крематорий, я слышала обволакивающее жужжанье, Эйми, Эйми, Эйми, громче имени моего отца и чаще — люди пытались вычислить, действительно ли она здесь, а потом, позднее — когда они решили, что она, должно быть, уже отметилась и ушла, — услышать его можно было опять, скорбным эхо, Эйми, Эйми, Эйми… Я даже подслушала, как моя сестра спросила у моего брата, видел ли он ее. Она была там все время, пряталась у всех на виду. Неброская женщина удивительно маленького роста, без макияжа, такая бледная, что чуть ли не прозрачная, в чопорном твидовом костюме, вверх по ногам у нее бежали синие прожилки, волосы — свои, прямые, каштановые.

— Думаю, я цветы возложу, — сказала я, туманно показывая куда-то за реку, к Северному Лондону. — Спасибо, что спросила.

— Один день отгула! — сказала мать, снова разворачиваясь, подсаживаясь в поезд беседы на предыдущей станции. — В день похорон. Один день!

— Мам, я просила только один день.

Мать натянула на лицо вид материнской ранимости.

— Ты же раньше была так близка со своим отцом. Я знаю, что всегда сама тебя к этому подталкивала. Я правда не понимаю, что произошло.

Какой-то миг мне хотелось ей сказать. Но я лишь смотрела, как по Темзе пыхтит прогулочное суденышко. Среди рядов пустых сидений были разбросаны редкие точки людей, они глядели на серую воду. Я вернулась к своей электронной переписке.

— Бедные эти мальчики, — услышала я голос матери, а когда оторвалась от телефона — увидела, что она сидит и кивает мосту Хангерфорд, пока лодочка проходит под ним. У меня в уме немедленно всплыл тот же образ, какой, знала я, и ей пришел в голову: два молодых человека, сброшенные за перила, в воду. Один выжил, один умер. Я поежилась и потуже запахнула кардиган на груди. — И девочка там еще была, — добавила мать, высыпая четвертый пакетик сахара в пенный капучино. — По-моему, ей еще и шестнадцати не исполнилось. Практически дети, все они. Какая трагедия. Должно быть, они по-прежнему в тюрьме.

— Ну конечно, они еще в тюрьме — они убили человека. — Из фарфоровой вазочки я вытянула хлебную палочку разломила ее на четвертинки. — А он по-прежнему мертв. Тоже трагедия.

— Это я понимаю, — огрызнулась мать. — Когда слушалось то дело, я каждый день в зале сидела, если ты помнишь.

Я помнила. Я недавно съехала с квартиры, и у матери вошло в привычку звонить мне каждый вечер, когда она приезжала домой из Высокого суда, и рассказывать мне истории — хоть я не просила их послушать, — и каждая со своей собственной гротесковой печалью, но все отчего-то одинаковые: дети, брошенные матерями или отцами, или и теми и другими, растили их дедушки и бабушки или вообще никто не растил, целые детства, истраченные на заботу о больных родственниках, в ветшающих жилмассивах, похожих на тюрьмы, все к югу от реки, подростков вышвыривают из школы или из дому, или из того и другого сразу, злоупотребления наркотиками, сексуальное насилие, грабежи, жизнь на улице — тысяча и один способ потопить жизнь в убожестве, чуть ли не прежде, чем она успела начаться. Помню, один из них ушел из колледжа. У другого была пятилетняя дочь, погибшая в автокатастрофе накануне. Все они уже были мелкими уголовниками. И мою мать они завораживали, у нее возникла смутная мысль написать что-то про это дело — для того, что к тому времени было ее кандидатской диссертацией. Она так ничего и не написала.

— Я тебя раздражаю? — спросила она, накрывая мою руку своей.

— Два невинных мальчика шли, блядь, по мосту!

При этих словах я резко стукнула свободным кулаком по столу, сама не собираясь этого делать, — старая материна привычка. Она участливо посмотрела на меня и поставила перевернувшуюся солонку.

— Но, дорогая моя, кто же с этим спорит?

— Мы не можем быть невинны все. — Краем глаза я увидела, как официант, только что подошедший со счетом, тактично удалился. — Кто-то же должен быть виновен!

— Договорились, — пробормотала Мириам, суетливо крутя в руках салфетку. — Не думаю, что кто-то не согласен, верно?

— У них не было возможности, — тихо, но твердо произнесла моя мать, и лишь позднее, когда я возвращалась по мосту, когда скверное настроение мое улетучилось, осознала я, что фраза эта движется в двух направлениях.

Часть четвертаяСредний путь

Один

Величайшим танцором, кого я когда-либо видела, был канкуранг