ейнджер, французский архитектор, которого я ни разу в жизни не видела, благоговеющая перед звездой женщина из Министерства международного развития, журналист и фотограф из журнала «Роллинг Стоун» и мужчина по имени Фернандо Каррапичано, менеджер нашего проекта. Я смотрела, как потные коридорные в белых льняных униформах грузят в багажники сумки, усаживают всех на места, и думала, из какой они деревни. Я рассчитывала, что поеду с Эйми, в ее машине, чтобы ее проинформировать — уж чего бы это ни стоило — о своей неделе разведки, но стоило Эйми увидеть Ламина, глаза у нее расширились, и первым делом после «Здрасьте» она сказал ему:
— Вы должны ехать со мной. — Меня отправили во вторую машину, с Каррапичано. Нам с ним надлежало провести время вместе, как нам велели, «выглаживая детали».
Поездка обратно в деревню была жутковатой. Все трудности, каких я привыкла ждать от путешествия, теперь отсутствовали: так во сне сновидица отдает себе во всем отчет и способна манипулировать всем окружающим. Никаких уже блокпостов и никаких дорог с выбоинами, по которым доползаешь до полной остановки, а вместо нервирующей удушающей жары — среда с идеально кондиционированным двадцатью одним градусом и ледяная бутылка воды в руке. Сопровождала нас пара джипов, набитых правительственными чиновниками, и полицейский эскорт, и мы быстро перемещались по улицам, что, временами казалось, искусственно расчищены, как столь же искусственно другие населены — вдоль них стояли дети и махали флажками, как на сцене, — и ехали мы странным растянутым маршрутом, который вился через электрифицированную торговую улицу для туристов, а затем — сквозь череду пригородных анклавов, о существовании которых я даже не подозревала, где тщились выситься из-за своих крепостных стен огромные недостроенные дома, испоганенные арматурными стержнями. Под воздействием этого состояния нереальности мне то и дело повсюду мерещилось материно лицо — у молоденьких девчонок, бежавших по улице, у старух, продававших рыбу на рынках, а однажды — у молодого человека, свисавшего с бока микроавтобуса. Когда доехали до парома, тот был пуст — только мы и наши машины. Мне было интересно, как ко всему этому относится Ламин.
Каррапичано я знала не слишком хорошо, и тот единственный раз, когда мы с ним беседовали, я выставила себя дурой. Случилось это в самолете, когда мы полгода назад летели в Того — тогда еще Того у нас был в коротком списке, Эйми еще не успела оскорбить эту крошечную нацию, предположив в одном интервью, что правительство «ничего не делает для своего народа».
— Как оно тут? — спросила тогда я, перегибаясь через него, выглядывая в иллюминатор и имея в виду, должна признаться, «Африку».
— Я не был, — холодно ответил он, не повернув головы.
— Но вы же практически здесь живете — я читала ваше резюме.
— Нет. Сенегал, Либерия, Кот-д’Ивуар, Судан, Эфиопия — да. Того — никогда.
— Ой, да ладно, вы же меня понимаете.
Он повернулся ко мне, покраснев, и спросил:
— Если бы мы летели в Европу, и вам захотелось узнать, какова Франция, вам бы помогло, если б я описал Германию?
Теперь я пыталась загладить вину трепом, но он был занят громадным ворохом бумаг, в которых я заметила диаграммы, каких не поняла, какую-то статистику МВФ[94]. Мне стало немного жаль его — застрял с нами и нашим невежеством, в такой дали от естественной среды своего обитания. Я знала, что ему сорок шесть, есть ученая степень, по образованию — экономист, занимался международным развитием и, как и Мириам, много лет работал в «Оксфаме»: она же нам его в самом начале и порекомендовала. Почти все девяностые он управлял проектами помощи в Восточной и Западной Африке, в отдаленных деревнях без телевидения, и одним интересным следствием этого — во всяком случае, для меня — было то, что он действительно не очень отчетливо себе представлял, кто такая Эйми: он лишь смутно признавал в этом имени некое явление своей юности. Теперь же ему приходилось проводить с нею все время, а следовательно — и с такими людьми, как Мэри-Бет, взбалмошная вторая помощница Эйми, чья работа состояла исключительно в том, чтобы рассылать электронные письма, которые диктовала Эйми, другим людям, а потом читать вслух их ответы. Или мрачная Лора, помощница номер три, правившая мышечными болями Эйми, ее туалетными принадлежностями и питанием, — она, так уж вышло, верила, что высадки на Луну срежиссированы. Ему приходилось выслушивать, как Джуди каждое утро зачитывает положения звезд и планирует свой день соответственно. Посреди безумия мира Эйми мне полагалось ближе всех быть к тому, чтобы стать его союзником, но всякая наша попытка разговора отчего-то шла наперекосяк: он воспринимал мир настолько поистине чуждо мне, что возникало ощущение, будто он занимает параллельную реальность, в существовании которой я не сомневалась, но «обращаться к ней», используя его же фразу, никак не удавалось. Эйми, столь же беспомощной перед любой диаграммой, он нравился, потому что был бразильцем и симпатичным, с густыми курчавыми черными волосами и в прелестных золотых очках, из-за которых походил на актера, играющего в кино роль экономиста. Но с самого начала было очевидно: у них впереди неурядицы. Способ Эйми транслировать замыслы полагался на всеобщее понимание — самой Эйми, ее «легенды», — а у «Ферна», как она его звала, никакого контекста всему этому не было. Он прекрасно улаживал детали: архитектурные планы, переговоры с правительствами, земельные контракты — все разнообразные практические соображения. Но если дело доходило до прямой беседы с Эйми о самом проекте — который для нее был в первую очередь личным и эмоциональным предприятием, — он барахтался на мелководье.
— Но что это значит, когда она мне говорит: «Давайте превратим его в нечто вроде иллюминированного этоса»?
Он поправлял пальцем очки на изящном носу и всматривался во множество своих заметок — результат, предполагала я, исправной расшифровки всякой чепухи, что сыпалась у Эйми изо рта за их восьмичасовой совместный перелет. Он держал листок на весу, будто тот сам разрешится смыслом, нужно лишь долго и пристально смотреть на него.
— Быть может, я недопонимаю? В каком смысле школа может быть «иллюминированной»?
— Нет-нет, это отсылка к ее альбому — «Иллюминированная». 97-го года? Она его считает своим самым «позитивным» альбомом, поэтому текст там, ну, как бы вроде такой: «Эй, девчонки, валите за своей мечтой, тра-ля-ля, вы сильные, тра-ля-ля, никогда не сдавайтесь». Такое вот? Поэтому она, по сути, говорит: я хочу, чтобы это была школа, придающая девочкам силу.
Он зримо изумился.
— Но почему тогда так прямо не сказать?
Я мягко похлопала его по плечу:
— Фернандо, не беспокойтесь — все будет отлично.
— Мне следует послушать этот альбом?
— Если честно, не думаю, что это поможет.
Впереди, в другой машине, я видела Эйми: она высовывалась с пассажирского сиденья, выставив руку за дверцу, счастливая от всякого взмаха, свиста или вопля восторга с улицы, которые, я была вполне уверена, служили откликом не на саму Эйми, а на эту сияющую кавалькаду внедорожников, кативших по сельской местности, в которой машины не было даже у одного из двухсот жителей. В деревне из любопытства я часто реквизировала телефоны молодых учителей, вставляла свои наушники и слушала тридцать или около того песен, которые они гоняли по кругу: какие-то бесплатно прилагались к их тарифу, другие — особенно любимые — они скачивали, тратя на них драгоценный кредит. Хип-хоп, ар-эн-би, сока, регги, рагга, грайм, дабстеп, хай-лайф — можно было услышать рингтоновые огрызки всей славной музыкальной диаспоры, а вот белых артистов — редко, Эйми — никогда. Теперь я смотрела, как она улыбается и подмигивает множеству солдат: те, освободившись от обычной своей деятельности, бесцельно стояли по сторонам дороги, отставив автоматы, и смотрели, как мы проезжаем. И если где-то звучала музыка, везде, где танцевали дети, Эйми хлопала в ладоши, чтобы привлечь их внимание, и подражала их телодвижениям, как могла, не привставая с места. Вот этот элемент придорожного катящегося хаоса так воздействовал на меня и беспокоил — словно зоотроп разворачивался и наполнялся всеми видами человеческой драмы: женщины кормили детей, носили их, разговаривали с ними, целовали их, били, мужчины беседовали, дрались, ели, работали, молились, животные жили и умирали, бродили по улицам, истекая кровью из ран на шеях, мальчишки бегали, ходили, танцевали, ссали, срали, девчонки шептались, смеялись, хмурились, сидели, спали — все это приводило Эйми в восторг, она так далеко высовывалась из окна, что я боялась, как бы не выпала сюда из своей любимой матрицы. Но с другой стороны, она всегда была счастлива в неуправляемых толпах, как нигде больше. Пока страховая компания не вынудила ее прекратить, она часто сёрфила по толпе, и ее никогда не пугало, как пугало меня, если вдруг на нее налетал рой людей в аэропорту или в гостиничном вестибюле. Меж тем единственное, что мне было видно через тонированное окно, похоже, не удивляло и не тревожило ее, и когда я как-то об этом упомянула в те несколько минут, что мы были с нею вместе, стоя на пандусе и глядя, как на пугающе пустой паром закатываются наши машины, а ее детишки восторженно носились по чугунным трапам на верхнюю палубу, она повернулась и рявкнула:
— Господи боже, если тебя будет шокировать любой, блядь, признак нищеты, что ты здесь видишь, это у нас будет до фига долгое путешествие. Ты же в Африке!
Как если б я вдруг спросила, отчего снаружи свет, а мне сказали: «Так ведь день!»
Семь
У нас было лишь ее имя, мы нашли его в титрах. Жени Легон[95]. Мы понятия не имели, откуда она взялась, жива она или уже умерла, снималась ли она где-то еще, — у нас были только эти четыре минуты из «Али-Бабы»… ну, у меня они были. Если Трейси хотелось посмотреть, ей нужно было прийти, что она и начала делать время от времени, словно Нарцисс, склоняющийся над прудом. Я понимала, что разучить весь номер много времени у нее не займет — за исключением невозможного наклона, — но кассету на дом я ей давать не намеревалась, уж это я понимала — так у меня есть какая-то гарантия. И я начала примечать Легон там и сям — эпизодические роли в фильмах, которые я много раз уже видела. Вот она горничная у Энн Миллер