рвением, и все люди книги считались «братьями, сестрами», я же, представляя собой совершенную безбожницу, никому не была врагом, нет — просто меня полагалось жалеть и оберегать, так мне объяснила одна девочка, с кем я жила в одной комнате, как поступают с теленком, чья мать умерла ее родами.
Вот я смотрела, как девочки выстроились у колодца, наливают воду в громадные пластиковые лохани, затем вздымают эти лохани себе на головы и пускаются в долгий путь обратно к деревне. Нескольких я узнала по тому двору, где прожила последнюю неделю. Двоюродные сестры-двойняшки моей хозяйки Хавы и три ее родные сестры. Я им всем помахала, улыбнувшись. Они признали меня кивком.
— Да, нас всегда поражает, сколько всего женщины и девушки здесь делают, — сказала женщина из ММР тихонько, проследив за моим взглядом. — Работают по дому, понятно, да еще и трудятся в поле, и, как видите, в основном женщины управляют здесь как школой, так и рынком. Власть Девчонок как она есть.
Она склонилась потрогать стебель эфиопского баклажана, и Эйми воспользовалась этим случаем, чтобы повернуться ко мне, скосить глаза к переносице и высунуть язык. Женщина из ММР выпрямилась и поглядела на растущую очередь девушек.
— Многим, конечно, положено быть в школе, но, к сожалению, матерям они нужны здесь. Если подумать о молодых мальчиках, каких мы только что видели, — бездельничают в гамаках среди кешью…
— Образование — вот ответ развитию наших девушек и женщин, — вставил Ламин со слегка обиженным и усталым видом, как мне показалось, человека, вытерпевшего огромное множество нотаций от представителей ММР. — Образование, образование, образование.
Эйми ослепительно ему улыбнулась.
— Для этого мы сюда и приехали, — сказала она.
На всех дневных мероприятиях Эйми держала Ламина рядом, ошибочно принимая его склонность шептать за особую интимность между ними, и немного погодя сама начала шептать ему в ответ, заигрывая с ним, как школьница. Опасно, подумала я, перед неотступным журналистом, но не случилось ни единого мига, когда мы бы оказались с нею наедине и я смогла бы твердо ей об этом сказать. В итоге я наблюдала, как она изо всех сил сдерживает нетерпение всякий раз, когда у несчастного Каррапичано не оставалось другого выхода — только оттаскивать ее от Ламина к необходимым обыденным задачам: подписать бумаги, познакомиться с министрами, обсудить плату за учебу, устойчивость развития, школьную программу, учительскую зарплату. С полдюжины раз он вынуждал Эйми и всех нас остановиться на полдороге и выслушать еще одну речь очередного государственного чиновника — о партнерстве и взаимном уважении, а в особенности — том, в каком Эйми заверял в свое отсутствие Пожизненный Президент, что само по себе было всего лишь подобающим ответом, какой надлежало дать на то уважение, которое Эйми «явно выказывает нашему любимому Президенту», — а мы все меж тем стояли и мучились на солнцепеке. Всякая речь была почти в точности похожа на предыдущую, как будто где-то в городе существовал некий уртекст, из которого всем этим министрам велели цитировать. Пока мы приближались к школе, медленно, чтобы не перегнать фотографа, который суетился у нас перед носом, один из этих министров еще раз взял Каррапичано за руку, и когда тот попробовал — исподтишка и так, чтобы Эйми не заметила, — разубедить его, разубеждаться министр отказался, встал как вкопанный в воротах школы, перегородив собой проход, и начал свою речь, на что Эйми вдруг отвернулась.
— Послушай, Ферн, я не хочу быть тут сволочью, но я правда стараюсь присутствовать в моменте? И ты для меня сейчас это очень затрудняешь. Жарко, нам всем жарко, и я по правде стараюсь учитывать, что времени у нас на этот раз не очень много. Поэтому я думаю, что с речами пока можно прекратить. Мне кажется, все мы знаем свои позиции, нам тут рады, мы ощущаем взаимное уважение или что еще там. Вот сейчас я хочу здесь присутствовать. Сегодня больше никаких речей, ладно?
Каррапичано опустил взгляд, полупобежденный, к своему планшету, и на миг мне показалось, что он утратит самообладание. Рядом невозмутимо стоял министр — он не очень понял, что сказала Эйми, и просто ждал отмашки начать сызнова.
— Пора уже посетить школу, — сказал Каррапичано, не поднимая головы, обогнул министра и толчком открыл ворота.
Там нас встречала нянька Эстелль с детьми, и все они бегали по исполинскому песчаному двору — пустому, если не считать двух покореженных штанг от футбольных ворот без сетки, — и салютовали раскрытыми пятернями любому ребенку, кто бы ни подошел к ним: они были в восторге, что их выпустили к такому количеству своих. Джею в то время исполнилось восемь, а Каре шесть, всю жизнь их воспитывали и обучали дома. Пока мы совершали поспешный обход шести крупных, жарких, весело выкрашенных классных комнат, из них сыпалось множество детских вопросов — не сильно отличающихся от моих, но у них они были неотредактированными и непродуманными, а их нянька старалась — безуспешно — их зашикать и заткнуть. Мне же хотелось к ним только добавить. Почему у директора школы две жены, почему некоторые девочки носят косынки, а какие-то нет, почему все учебники грязные и рваные, почему их обучают на английском, хотя дома по-английски они не говорят, почему учителя пишут слова на доске неправильно, если новая школа — для девочек, что будет тогда с мальчиками?
Девять
Почти каждую субботу, пока приближался мой собственный средний путь[100], я ходила с матерью то на один марш протеста, то на другой, против Южной Африки, против правительства, против ядерных бомб, против расизма, против сокращений, против либерализации банковского сектора или в поддержку учительского профсоюза, Совета Большого Лондона или Ирландской республиканской армии. Цель всего этого мне понять было трудно, если учитывать природу нашего неприятеля. Почти каждый день я видела этого неприятеля по телевизору — жесткая сумочка, жесткие волосы, несгибаемая, негнущаяся — и неизменно не тронутая тем, сколько людей моей матери и ее дружкам удалось собрать на марш субботним утром накануне и провести через Трафальгарскую площадь к само́й сияющей черной ее двери. Помню, я как-то маршировала за сохранение Совета Большого Лондона, годом ранее, шла, такое ощущение, что не один день — полмили следом за матерью, которая выступала впереди, увлеченно беседуя с Красным Кеном[101], — несла над головой плакат, а потом, когда он уже стал слишком тяжелым, на плече, как Христос при Распятии, тащила его по Уайтхоллу, пока наконец мы не сели в автобус домой, где я рухнула в гостиной, включила телевизор и узнала, что СБЛ упразднили в тот же день, но раньше. Но все равно мне рассказывали, что сейчас «нет времени танцевать» или же, для разнообразия, что «сейчас не время танцевать», словно танцы воспрещал сам исторический момент. У меня есть «обязанности», они привязаны к моей «разумности», каковую не так давно подтвердил учитель в школе, которому пришло в голову попросить наш класс принести «то, что мы читаем дома». То было одно из тех мгновений — а бывало их много, — когда нам, ученикам, напоминали о фундаментальной наивности наших учителей. Весной они выдавали нам семена, чтобы мы «сажали их у себя в садиках», или просили после летних каникул написать страничку о том, «куда мы ездили на отдых». Но это меня не ранило: я бывала в Брайтоне, и не раз, а однажды — в алкокруизе до Франции, и к тому же с удовольствием ухаживала за растениями на подоконнике. Но как быть с цыганской девочкой, от которой дурно пахло, у нее весь рот в гноящихся болячках, а каждую неделю фингал под глазом? Или с близнецами, слишком взрослыми и смуглыми, чтоб их хотели усыновить, и потому их пинали из одного местного приюта в другой? Что делать с мальчиком, у которого экзема — мы с Трейси как-то заметили его через решетку Куинз-парка летней ночью, одного, он крепко спал на лавке? Временные учителя из всех были самые наивные. Помню, как удивился этот, когда немалое число детей принесло либо «Радио−», либо «ТВ-Таймз»[102].
Я принесла свои биографии танцоров, толстые книги с портретами 70-х в расфокусе на обложках: великие звезды в старости — в шелковых парадных платьях и шарфах, в розовых накидках со страусиными перьями, — и по одному только подсчету страниц было решено, что мое будущее следует «обсудить». Мать пришла на встречу рано, еще до начала занятий, и там ей сообщили, что те же книги, за чтение которых она иногда насмехалась надо мной, — свидетельство моей разумности, что есть тест, который подобные «одаренные» дети могут пройти, а по его итогам, если они выдержат все успешно, им можно будет рассчитывать на такие хорошие школы, где дают стипендии — нет-нет-нет, никакой платы за обучение, не беспокойтесь, я имела в виду «средние», а это совсем не одно и то же, там никакие деньги не требуются вообще, нет-нет, не волнуйтесь, пожалуйста. Я украдкой глянула на мать — ее лицо ничего не выдавало. Это из-за навыков чтения, пояснила учительница, обходя вниманием наше безмолвие, видите ли, они у нее вообще-то довольно развиты. Учительница оглядела мою мать — ее майку без лифчика и джинсы, косынку из кенте[103] на голове, пару громадных сережек в форме Африки — и спросила, не присоединится ли к нам отец. Отец на работе, ответила мать. О, сказала учительница, поворачиваясь ко мне, а чем занимается твой отец, дорогая, это он в доме читатель или?.. Отец — почтальон, сказала мать. Читатель в доме мать. Так, обычно, сказала учительница, зардевшись и заглядывая в свои записи, обычно мы вообще-то не предлагаем сдавать вступительные экзамены в независимые школы. Я имею в виду, что стипендии в наличии имеются, но нет смысла настраивать этих детей на разочарование… Но эта молодая мисс Брэдуэлл, которая у нас недавно, подумала, что, быть может, ну, она решила, что в ситуации с вашей дочерью может оказаться как раз тот случай, когда…