— Она была босиком! Ей некуда идти, совсем некуда. Видишь ли, она из Сенегала. Ее зовут Мёрси. Ты бы хоть позвонила, что придешь.
Поужинала я, как обычно, посмотрела старое кино — «Зеленые пажити»[109], — а когда настала пора уходить и больше ничего о Мёрси никто из нас не сказал, я заметила, как он оглянулся через плечо на дверь своей спальни, но Мёрси так и не появилась оттуда, и я немного погодя ушла. Матери я об этом не сказала, никому в школе — тоже. Меня понял бы единственный человек, Трейси, но с нею я не виделась уже несколько месяцев.
Я заметила, что у других есть этот подростковый дар, «пускаться во все тяжкие», «съезжать с рельсов», но какую бы защелку ни удавалось им размыкать в печали или при травме, я такую в себе найти не смогла. И потому застенчиво, словно спортсмен, решающий перейти на другой режим тренировок, я решила слететь с катушек. Но никто слишком всерьез меня не принимал, и меньше всех — моя мать, ибо считала меня по сути своей подростком надежным. Когда прочие местные мамаши останавливали ее на улице, как это часто бывало, попросить совета насчет своих заблудших сынков и дочек, она их выслушивала сочувственно, но, со своей стороны, без особой заботы, а иногда подводила беседу к концу, положив руку мне на плечо и говоря что-нибудь вроде: «Ну, а нам повезло, у нас таких проблем не бывает — пока, во всяком случае». Этот сказ настолько сцементировался у нее в уме, что никаких моих попыток отбиться от рук она попросту не замечала: она вцепилась в тень меня и шла вместо этого только за ней. И не была ли она при этом права? На самом деле я не походила на своих новых друзей — не была особенно саморазрушительной или безрассудной. Я копила (без нужды) презервативы, меня приводили в ужас иглы, я слишком боялась крови вообще, чтобы даже думать о том, чтобы поранить себя, всегда прекращала пить перед тем, как по-настоящему утратить над собой власть, у меня был очень здоровый аппетит, а если ходила в клубы, то украдкой линяла от своей компании — или намеренно терялась — примерно в четверть первого, чтобы встретиться с матерью, положившей себе за правило забирать меня ровно в половине первого каждый вечер пятницы у служебного входа в «Кэмденский дворец». Я садилась к ней в машину и нарочито куксилась из-за этого нашего договора, но всегда втайне была благодарна за то, что он существовал. Ночь, когда мы спасли Трейси, была как раз такой — в «Кэмденском дворце». Обычно мой круг ходил туда на тусовки независимых, которые я едва могла вытерпеть, но на сей раз мы отчего-то пошли на концерт хардкора, накрошенные гитары раздирали огромные динамики, рев и шум, и я в какой-то миг поняла, что до полуночи я не дотерплю, — хоть и выдержала бой с матерью как раз насчет этого. Около половины двенадцатого я сказала, что иду в туалет, и, спотыкаясь, пробралась через этот старый театр, где некогда шли водевили, отыскала местечко в какой-то пустой ложе на первом этаже и взялась напиваться с бутылочки дешевой водки, которую таскала в кармане своей черной шинели. Я стояла на коленках на истертом бархате там, где с мясом вырвали старые стулья, и заглядывала вниз, на месилово в партере. Меня охватило неким печальным удовлетворением от мысли, что я, вероятно, сейчас в этом месте — единственная душа, которой известно, что некогда здесь выступал Чаплин[110], да и Грейси Филдз[111], не говоря уже о давно забытых представлениях с собачками, семейных трупп, дам-чечеточниц, акробатов, менестрелей. Я смотрела сверху на всех этих недовольных белых ребяток из предместий, одетых в черное, которые бросались друг на дружку, и на их месте воображала Дж. Г. Эллиотта, «Негритоса шоколадного оттенка», с головы до пят одетого в белое, поющего о серебристой луне[112]. За спиной у меня зашелестел занавес — в мою кабинку вошел мальчишка. Белый, очень тощий, не старше меня и явно по чему-то улетевший, лицо изрыто угрями, а на его прыщавый лоб спадало очень много выкрашенных в черный волос. Но глаза у него были синие, очень красивые. И мы с ним принадлежали к одному эрзац-племени: носили ту же форму — черную джинсу, черный хлопок, черное джерси, черную кожу. По-моему, мы с ним даже словом не перекинулись. Он просто вышел вперед, а я к нему обернулась, уже на коленях, и потянулась к его ширинке. Разделись мы как можно минимальнее, улеглись на том ковре-пепельнице и на минуту-другую слились пахами, а все остальное наших тел оставалось разъединенным, закутанным в слои черного. То был единственный раз в моей жизни, когда секс случился без его тени — без тени представлений о сексе или фантазий о нем, что могут накапливаться только со временем. На том балконе все было еще исследованием, экспериментом и делом техники — в смысле куда что вставляется. Я никогда не видела никакой порнографии. Тогда такое было еще возможно.
Готам казалось каким-то неправильным целоваться, поэтому мы нежно покусывали друг друга в шеи, как маленькие вампиры. После он сел и произнес гораздо манернее, чем я ожидала:
— Но мы ничем не пользовались. — У него это, что ли, тоже впервые? Я сказала ему, что это не имеет значения, — таким голосом, что, вероятно, удивил его так же, а потом попросила у него сигаретку, которую он дал мне в виде щепоти табаку, «Ризлы» и картонного квадратика. Мы договорились спуститься в бар и вместе тяпнуть «змеиного укуса»[113], но на лестнице я его потеряла в толпе, несшейся наверх, и мне вдруг так отчаянно захотелось воздуха и пространства, что я пробралась к выходу и наружу в Кэмден, в ведьмовской час. Все колобродили в полусвете, вываливались из пабов в драной джинсе и клетчатом или черном на черном, кто-то сидел кружками на полу, пели, играли на гитарах, другим дядя говорил сходить повидать другого дядю, дальше по дороге, у которого есть дурь, которую рассчитывал заиметь собеседник. Я себя почувствовала люто трезвой, одинокой: хоть бы мать появилась, что ли. Вошла в кольцо незнакомых людей на тротуаре, похоже — из моего племени, — и скрутила ту покурку.
Оттуда, где я сидела, мне открывалась боковая улочка до «Джаз-Кафе», и меня поразило, до чего иная публика собралась у его дверей — не выходила, а входила, и вовсе не пьяные, поскольку то были люди, любившие танцевать, им не нужно было напиваться, чтобы уговорить свои тела двигаться. Ничего на них не было рваным, или драным, или испорченным корректорской жидкостью, все было шикарней некуда, женщины блистали и ослепляли, и никто не сидел на земле, напротив — там прилагались все усилия к тому, чтобы отделить клиентуру от земли: в мужские кроссовки было встроено по два дюйма воздуха, а в женских туфлях было вдвое больше в каблуке. Мне стало интересно, ради чего же они стоят в такой очереди. Может, им будет петь смуглая девушка с цветком в волосах. Я подумала было подойти и посмотреть сама, но тут до меня долетела суматоха у входа в станцию подземки «Морнингтон-Крезнт» — какая-то неурядица между мужчиной и женщиной: они орали друг на дружку, и мужчина прижал женщину к стене, а рукой схватил ее за горло. Мальчишки, с которыми я сидела, не двинулись с места — казалось, их это нисколько не заботит, они продолжали играть на гитаре или же сворачивали себе косяки. Какие-то действия предприняли две девушки — крутая с виду лысая и, наверное, ее подружка, — и я встала вместе с ними обеими, но не кричала, как они, быстро шла следом. Но когда мы подошли ближе, все несколько перепуталось: уже не так ясно стало, вредят «жертве» или помогают, — мы заметили, как ноги у нее подкосились, а мужчина в каком-то смысле ее поддерживает, и мы все при подходе немного сбавили шаг. Лысая девушка перестала быть такой агрессивной, проявила больше внимательности, а я в тот же миг осознала, что женщина эта — вовсе не женщина, а девчонка, и что я ее знаю: Трейси. Я подбежала к ней. Она меня узнала, но сказать ничего не смогла — лишь потянулась ко мне и печально улыбнулась. Из носа у нее текла кровь, из обеих ноздрей. Я почуяла какой-то жуткий запах, перевела взгляд ниже и увидела рвоту, по всему ее переду и лужицей на полу. Мужчина отпустил ее и шагнул назад. Я шагнула вперед, поддержала ее и произнесла ее имя — Трейси, Трейси, Трейси, — но глаза у нее закатились, и у себя на руках я ощутила всю ее тяжесть. Поскольку дело происходило в Кэмдене, у каждого проходящего мимо синяка и долбаря имелась своя теория: плохая «Е», обезвоживание, алкогольное отравление, вероятно, накатила качелей. Нужно было поддерживать ее стоймя, или опустить, чтобы полежала, или дать ей воды, или отойти и дать подышать, и я уже начала паниковать, когда через весь этот шум из-за дороги донесся гораздо более громкий голос, по-настоящему властный, который звал нас обеих, Трейси и меня, по именам. Моя мать подъехала к «Дворцу», как мы условливались, в двенадцать тридцать в своем маленьком «2-си-ви». Я помахала ей, и она вновь ринулась вперед и остановила машину прямо перед нами. Столкнувшись с таким способным взрослым такого яростного вида, все остальные рассеялись, и мать даже не помедлила задать мне, казалось бы, необходимые вопросы. Она разделила нас, уложила Трейси на заднее сиденье, подняла ей голову на пару серьезных томов, которые возила с собой все время, даже посреди ночи, и повезла нас прямиком в Сент-Мэриз. Мне так хотелось рассказать Трейси о моем приключении на балконе, о том, как я в кои-то веки была поистине безрассудна. Мы выехали на Эджуэр-роуд — она пришла в себя и резко села. Но когда моя мать попробовала мягко объяснить, что происходило и куда мы направляемся, Трейси обвинила нас обеих в том, что мы ее похитили, пытаемся ею управлять — мы, кто всегда пытался ею управлять, еще с самого детства, мы всегда считали, будто знаем, что для нее лучше всего, мы даже пытались украсть ее у ее собственной матери, у ее собственного отца! Гнев ее нарастал пропорционально ледяному спокойствию моей матери, и когда мы заезжали на стоянку «неотложки», она уже перегибалась вперед с заднего сиденья и заплевывала в своей ярости нам затылки. Мать же мою невозможно было искусить или отвлечь. Она велела мне взяться за левую сторону моей подруги, сама взялась за правую, и мы полуповолокли, полузаманили Трейси в приемный покой,