Время свинга — страница 41 из 77

л лично Ламин, да и никто не мог сказать, сколько в точности из этих денег поместили в конверт, который позже доставили в дом Ал Кало, и сколько их он оставил в этом доме у Фату, нашего Казначея, перед тем как остаток наконец очутился в кубышках у самого сельского комитета. Никто никого ни в чем не обвинял, во всяком случае — непосредственно. Но все разговоры, как бы ни начинались, казалось, заканчивались вокруг одного вопроса, обычно свернутого в иносказательные конструкции вроде: «От Серрекунды до сюда — долгий путь» или «Эта пара рук, затем эта, потом еще одна пара. Столько рук! Кто отмоет то, что столько рук трогало?» У Ферна — даже я его теперь так называла — будила отвращение общая неумелость: с такими идиотами в Нью-Йорке он никогда не работал, они только проблемы создают, без всякого представления о процедуре или местных реалиях. Он тоже стал машинкой по выработке иносказаний:

— При потопе вода растекается повсюду, об этом не нужно думать. При засухе, если хочешь воду, — нужно тщательно направлять каждый дюйм ее русла. — Но его одержимое беспокойство, то, что он называл «ориентацией на детали», меня уже не раздражало: я допускала слишком много ошибок, каждый день, чтобы уже не понимать, что он во всем разбирается лучше. Больше не было возможно не обращать внимания на подлинные различия нас с ним, которые выходили далеко за рамки его гораздо лучшего образования, его ученой степени или даже его профессиональных навыков. Дело было в качестве внимания. Он слушал и подмечал. Он был открытее. Когда б я ни засекала его на своей неохотной ежедневной прогулке по деревне — а занималась я этим чисто для разминки и чтобы избежать клаустрофобии участка Хавы, — Ферн напряженно обсуждал что-нибудь с мужчинами и женщинами всех возрастов и жизненных обстоятельств, сидя подле них на корточках, пока они едят, труся рядом с тележками, запряженными ослами, за атаей[119] со стариками у рыночных прилавков, и вечно слушал, узнавал что-то новое, просил больше подробностей и ничего не допускал по умолчанию, пока ему недвусмысленно об этом не говорили. Я все это сравнивала со своим образом бытования. Как можно больше сижу у себя в промозглой комнатке, ни с кем не разговариваю, если можно избежать разговоров, при свете фонарика на голове читаю книжки о религии и ощущаю зверскую, убийственную ярость, по сути, очень подростковую, к ММФ и Всемирному банку, к голландцам, покупавшим рабов, к местным вождям, которые их продавали, и ко множеству далеких умственных абстракций, которым не могла нанести никакого практического вреда.

Любимой частью каждого дня у меня стали ранние вечера, когда я шла к Ферну и просто ужинала с ним в розовом доме — еду нам готовили те же дамы, которые кормили и школу. Одна жестяная миска, полная риса, иногда просто с зеленым помидором или эфиопским баклажаном, зарытым где-то внутри, а иной раз — изобилие свежих овощей и очень худая, но вкусная рыбка, выложенная поверх, от которой Ферн учтиво предлагал мне оторвать кусочек первой.

— Мы теперь родня, — сказал он мне, когда мы впервые так поели, двумя руками из одной миски. — Они, похоже, решили, что мы с тобой семья. — После нашего последнего визита генератор сломался, но поскольку им пользовались только мы, Ферн счел, что это «задача несрочная» — по той же самой причине, почему я ее считала срочной, — и отказался весь день тратить на то, чтоб ехать в город и искать ему замену. Поэтому теперь, как только садилось солнце, мы надевали на головы фонарики на ремешках, стараясь прицепить их так, чтобы не слепить друг другу глаза, и до глубокой ночи беседовали. Он составлял хорошую компанию. У него был тонкий, сострадательный, изощренный ум. Как и у Хавы, у него никогда не возникало депрессии, но удавалось ему это не тем, что он от чего-то отворачивался, а тем, что, напротив, всматривался пристальнее, разбирался с каждым логическим шагом любой частной задачи, чтобы сама задача заполняла все наличествующее умственное пространство. За несколько вечеров до события, когда мы сидели и размышляли о неотвратимом приезде Грейнджера, Джуди и всех остальных — и окончании явно мирного извода нашей жизни тут, — он начал мне рассказывать о новой беде, уже в самой школе: шестеро детей уже две недели не ходят на занятия. Они друг другу не родственники. Но отсутствия их начались, как ему сообщил директор, в тот день, когда мы с Ферном вернулись в деревню.

— С тех пор, как мы прибыли?

— Да! И я подумал: но это же странно, почему так? Сначала порасспрашивал. Все говорят: «Ой, а мы не знаем. Вероятно, пустяки. Иногда детям нужно дома поработать». Я опять иду к директору и беру у него список фамилий. Потом иду по всей деревне к их участкам, один за другим. Непросто. Адресов-то нету, нужно нюхом выискивать. Но всех нахожу. «Ой, она болеет», — или: «Ой, он в гости к двоюродному брату в город уехал». У меня чувство, что никто мне правды не говорит. А потом гляжу сегодня на этот список и понимаю: фамилии-то знакомые. Порылся у себя в бумагах и нахожу тот список микрофинансирования — помнишь? — эту штуку Грейнджер еще устроил, независимо от нас. Он милый человек, он книжку по микрофинансированию прочел… В общем, гляжу я на этот список и понимаю, что это в точности те же шесть семейств! Матери — те женщины, кому Грейнджер выдал по тридцать долларов ссуды на их ларьки на базаре. В точности те же самые. И я думаю: какая связь между тридцатидолларовой ссудой и этими пропавшими детьми? Ну очевидно же: матери, которые не могут вернуть долг в сроки, о каких с ними договорился Грейнджер, — они предполагают, что теперь деньги будут взимать с их детей, монета за монетой, из денег на учебу, и тем самым дети будут опозорены! Они опять видят в деревне нас, «американцев», и думают: детишек-то лучше будет дома придержать! Хитро, разумно.

— Бедный Грейнджер! Вот он расстроится-то. Хотел же как лучше.

— Нет-нет-нет… все решается легко. Для меня это просто интересный пример доведения до конца. Или недоведения до конца. Финансирование — мысль хорошая, я думаю, не плохая. Но нам придется изменить график погашения ссуд.

В одно выбитое окно я увидела, как по единственной хорошей дороге в лунном свете рокочет лесная маршрутка. Даже в такой час с нее гроздьями свисали дети, а на крыше ниц лежали трое молодых людей, придерживая весом своих тел матрас. Я ощутила на себе волну нелепости, бессмысленности, какая обычно ловила меня в самые ранние часы, когда я лежала без сна рядом с крепко спящей Хавой, а за стеной безумно надсаживались петухи.

— Даже не знаю… Здесь тридцать долларов, там тридцать долларов…

— Ну? — бодро осведомился Ферн — ему часто не удавалось ловить интонацию, — и когда я подняла на него взгляд, то увидела у него на лице столько оптимизма и интереса к этой маленькой новой задаче, что во мне всколыхнулось раздражение. Мне захотелось его задавить.

— Нет, я в смысле — вот смотри, поедешь в город, в любую другую деревню тут в окрестности — увидишь детишек из Корпуса мира, миссионеров, неправительственные организации, всех этих благонамеренных белых, кого заботят отдельные деревья — а леса как будто никто и не видит!

— Вот теперь ты заговорила иносказаниями.

Я встала и лихорадочно закопалась в гору припасов в углу, ища газовую плитку «Калор» и чайник.

— Вы бы не приняли таких… микроскопических решений у себя в домах, в своих странах — так чего ради нам принимать их тут?

— «Нам»? — переспросил Ферн и начал расплываться в улыбке. — Постой-постой. — Он подошел туда, где я сражалась с газовым баллоном, и наклонился мне помочь подсоединить его к кольцу, что в моем скверном настроении мне удавалось плохо. Лица наши очень сблизились. — «Эти благонамеренные белые». Ты слишком уж много думаешь о расе — тебе это кто-нибудь уже говорил? Но погоди: для тебя я, что ли, белый? — Меня так поразил этот вопрос, что я расхохоталась. Ферн отпрянул: — Ну, мне это интересно. В Бразилии мы себя как белых не понимаем, понимаешь. По крайней мере, моя семья — нет. Но ты смеешься — это означает «да», ты считаешь, что я белый?

— Ох, Ферн… — Кто у нас тут был, кроме друг дружки? Я отвела фонарик, чтобы он не светил прямо на милую озабоченность у него на лице, которое, в конечном счете, было ненамного бледнее моего. — По-моему, не важно, что я считаю, правда?

— Ох нет, это важно, — сказал он, возвращаясь к своему стулу, и, несмотря на мертвую лампочку у нас над головами, мне показалось, что он вспыхнул. Я сосредоточилась на том, чтобы найти маленькую и очень изящную пару марокканских стаканчиков с прозеленью. Он мне как-то сказал, что возит их с собой повсюду в путешествиях, и признание это было одной из немногих уступок, какие Ферн когда-либо делал при мне касательно личных своих удовольствий, удобств.

— Но я не обижен, нет, все это мне интересно, — сказал он, снова садясь на стул и вытягивая ноги, будто профессор у себя в кабинете. — Что мы здесь делаем, каково наше воздействие, что́ после нас останется как наследие и так далее. Обо всем этом нужно, конечно, думать. Шаг за шагом. Вот этот дом — хороший пример. — Он протянул руку влево и похлопал по участку стены с оголенной проводкой. — Может, они откупились от хозяина, или, может, он понятия не имеет о том, что мы тут. Кто знает? Но теперь мы в нем, и вся деревня видит, что мы в нем, и потому они теперь знают, что он не принадлежит, в сущности, никому — или принадлежит любому, кому государство решит вдруг его отдать. Поэтому что произойдет, когда мы съедем, когда заработает новая школа и мы сюда в гости наведываться будем нечасто — или вообще не будем? Может, в него вселятся несколько семей, может, он станет общественным пространством. Возможно. Моя догадка — его разберут по кирпичикам. — Он снял очки и помассировал их подолом футболки. — Да, сначала кто-нибудь снимет всю проводку, затем облицовку, затем плитку, но в итоге все до камешка будет перераспределено. Спорить готов… Могу ошибаться, поживем — увидим. Я не так изобретателен, как эти люди. Не бывает людей изобретательнее нищих, где бы их ни находил. Когда ты беден, нужно продумывать все стадии. Богатство — наоборот. С богатством становишься беззаботным.